Майя Ганина: Избранное - Ганина Майя Анатольевна 19 стр.


2

Хотя я честно пыталась одарить Юса тем, что увидела сама, но одна в лесу ночью - это вовсе не то, что вдвоем. Я вообще люблю гулять одна. Люблю быть одна.

Не всегда, конечно, - можно, наверное, повеситься, если вечно быть одной. Иногда мне просто необходимы люди, шум, разного рода кульбиты, вроде даже выпить водки и повалять дурака. Но если люди, шум и кульбиты длятся дольше трех дней подряд, меня начинает томить черная хандра, мизантропия - и тут уж я ищу одиночества любым способом. Однажды, устав от тесного дружеского общения в Малеевке, я сказала, что уезжаю в город. Заперлась у себя в комнате и целый день провалялась, заткнув уши ватой, не пила, не ела. Все было хорошо, но мои добрые друзья вечером взяли у гардеробщицы ключ, чтобы поставить мне в комнату ужин. В комнате они нашли меня, им было странно, мне неловко, но если бы я не отдышалась чуть-чуть вот так, боюсь, что я начала бы кусаться.

Теперь я понимаю, что причиной подобных странностей было мое воспитание. Мама, которую папа убедил-таки аборта не делать, родив, быстро препоручила заботы о дальнейшей моей судьбе папе. Тот тогда был холост.

Я росла таким образом: иногда у меня были няньки, раза два я начинала ходить в детский сад, но чаще всего отец меня оставлял одну дома, заперев на ключ. Помню, что, проснувшись и поиграв немного во что-нибудь для очистки совести - отец строго наказывал мне не скучать и играть в игрушки, - я садилась возле двери и смотрела в замочную скважину, кто поднимается по лестнице. Ждала отца. Случалось, он приходил очень поздно: у него все-таки была какая-то личная жизнь; тогда, не дождавшись, я так у порога и засыпала. Мне влетало, конечно.

Гости, вообще какие-то люди у нас бывали редко, я думаю, из-за того, что отец не любил убирать за ними. У нас была, как теперь бы сказали, однокомнатная квартира, а на самом деле просто келья высшего разряда в бывшем монастырском доме. Двери большинства келий выходили прямо в коридор, - нашу от коридора отделяла небольшая кухня, где, кроме водопровода и дровяной плиты, никаких других удобств не было.

Помню, что у нас всегда было очень чисто и красиво, но, наверное, мрачно.

Отцу, когда я родилась, было уже сорок лет, и он начал приобретать привычки холостяка: любил чистоту и порядок, но, поскольку няньки у нас дома долго не задерживались, думаю, из-за того, что каждая быстро начинала претендовать на роль хозяйки, отец делал все сам.

У нас был паркет, уложенный большими квадратами, отец натирал его темно-вишневой мастикой, и я пачкала пятки, когда бегала по нему босиком. Пятки, чулки или следики фетровых валенок, в которых я ходила дома зимой, были у меня всегда оранжевые. Обои в комнате были темно-красные в мелкую сеточку, а сверху по ним шел очень широкий бордюр с мишками в лесу, я любила его разглядывать, валяясь на кровати.

Вечером, вернувшись с работы, отец топил голландку, я садилась перед раскрытой дверцей и глядела на огонь; по-моему, он меня гипнотизировал: не помню, чтобы я думала или представляла что-то занятное, глядя в огонь, однако оттащить меня от печки и уложить спать было достаточно трудно.

Одевали меня дома в байковые длинные штаны и тоненький бежевый свитер. Как-то, поперхнувшись, я облила его рыбьим жиром; после, несмотря на стирки, он противно пах, но обновки мне покупали редко, этот свитер существовал даже тогда, когда я пошла в школу.

Отец хорошо готовил. С тех пор я, пожалуй, не едала ничего такого вкусного: драчену, например - блюдо из муки и яиц, запеченное в печке. Или форшмак из селедки, мяса, яиц и белого хлеба. Помню, что отец даже пек куличи и запекал в той же голландке окорок в ржаном тесте.

Отец был атеистом, но устраивал мне тайно на рождество елку - тогда это считалось почти преступлением. Отец меня любил, конечно.

Как все человеческие детеныши, я жаждала общества, но с каждым годом мне становилось все труднее с детьми и со взрослыми.

Как-то приехала моя тетка по матери и жила у нас с неделю. Мне хотелось ее развлечь, но я не знала как и врала ей, что у нас живет мышь, которая, если тихо, выходит из норы и играет со мной. Тетка, желая сделать мне приятное, сидела не шевелясь, ожидала выхода мыши, но та, конечно, не показывалась. Тетка разговаривала со мной, как со старушкой: почтительно и терпеливо.

Мышь у нас жила, но выходила только в сумерках, если не горел свет. Тогда мне бывало страшно. Мышей я не боялась, но мне казалось, что это шуршит и тихонько топочет не мышь, а что-то еще. Если вдруг, обманутая тишиной, мышь выбегала днем, то я бросала ей кусок булки, и она улепетывала в свою дыру, словно от камня, а отец после ругался, что я разбрасываю хлеб и сорю.

Трудно мне приходилось и с моими одногодками: они нюхом определяли на мне печать отверженности и играть со мной не желали, только дразнили. Если же я находила девочку, которая, как и я, была одна, то игры у нас все равно не получалось: я не умела играть.

Однажды я и еще какая-то девочка остались после закрытия детского сада: мой отец и ее мать запаздывали. Воспитательница одела нас и оставила во дворе. Мы забрались на какие-то задворки и сели на груде железного лома. Поговорили на тему о том, кто твой папа и где ты была летом, потом девочка предложила играть в дочки-матери. Я, естественно, была отцом, она матерью, детей у нас пока не было, дальше моей фантазии хватило лишь на то, чтобы сказать, что я пойду на работу, а ты сиди дома. Но как и зачем ходят на работу, я не знала, подошла к железному прутку, торчащему из груды лома, и стала его трясти. Трясла я его долго, девочке стало скучно, она сказала: "Ну тебя, ты дура!" - и убежала к воротам. Я же осталась на задворках, пойти за ней мне было стыдно.

Правда, когда мне исполнилось пять лет, я стала вдруг свободно читать и читала "Маугли", "Гаргантюа и Пантагрюэль", "Ребята и зверята", "Рассказы о животных" Э. Сетон-Томпсона, "Барона Мюнхаузена", "Гулливера" и прочие детские книги, журналы "Еж", "Чиж" и "Пионер", печатавшийся тогда на плохой бумаге формата газетного листа. Не думаю, что сильно изменилось содержание моего домашнего сидения: какие-то грезы, какие-то видения во мне шли всегда, теперь они стали просто идти на сюжеты прочитанных мною книг, особенно Маугли. Но зато, выходя на улицу, я уже могла предложить ребятам поиграть в Маугли, рассказывала, что и как надо делать, распределяла между ними роли Багиры, Каа, Шер-хана, братьев-волчат. Всем нравилось играть во что-то необычное, и, хотя печать отверженности с меня смыта не была, я ее стала чувствовать гораздо меньше, забывала о ней. Дети бессознательно хотят быть, как все, не выделяясь ни прической, ни одеждой, ни языком. Я тоже хотела быть, как все: увы, мне это никогда не удавалось.

Лирическое отступление порядком затянулось, но мне просто хотелось, чтобы было понятно, откуда взялись у меня некоторые странности в характере. Ничего ведь не бывает просто так.

Так вот, мои ночные путешествия по лесу начались, в общем, случайно. Я вышла после обеда на свое кольцо, думая, что успею пройти по нему до наступления сумерек. Неделю назад я ходила в лес после обеда и как раз к сумеркам вернулась в дом. Однако я забыла, как быстро сокращается световой день в это время года. Когда я вошла в лес, стало смеркаться, я прибавила скорость, но чем скорее я шла, тем быстрее темнело: дальше в лесу деревья были все гуще и все выше. Тогда я решила не торопиться, а наоборот, пойти тише. Я еще никогда не была в лесу ночью, если не считать, что девчонкой во время войны ездила с ночевкой за грибами, но ночевала я на станции под лавкой, а не в лесу. Выходила рано, едва начинало светать, но те мои ночные походы не считаются: ума не было, страха не было. Да и глаз не было. Сейчас у меня есть глаза, правда, есть и страх. Но страх я умею подавлять.

Я шла по своему кольцу: пятнадцать километров, ежедневная норма вместо зарядки - привычное, примелькавшееся до того, что днем я даже не глядела по сторонам. Если я иду гулять по прямой, то мне сразу же хочется вернуться: почему бы не вернуться с этого места, зачем идти дальше? А в кольце есть центробежная удерживающая сила: если уж вышел на орбиту, несись по ней, хотя бы до того момента, когда точка выхода на орбиту не сомкнется с точкой схода с нее. В общем, мы ведь все время совершаем какие-то замкнутые круги: уходя на работу - возвращаясь с нее, улетая в командировку - и прилетая. Можно, конечно, сказать, что это движение по прямой: туда - и обратно, по линии движения исходная и обратная никогда не совпадают, не совпадают и психологические линии, это всегда вытянутый эллипс - окружность, а не прямая. Полный психологический цикл человеческой жизни - тоже эллипс.

3

Короче говоря, я шла по своему кольцу, шла медленней и медленней, потому что вокруг все было ново для глаза. Ново не только тем, что днем светло и солнце, а ночью темно и луна. Ново было содержание окружавшего меня.

Я очень люблю день и солнце - при солнце мне покойно и весело, а сейчас было как-то странно, но странно по-хорошему. Я подумала, что, вероятно, ночью из-за отсутствия солнечной радиации меняется состав атмосферы - точнее, ее электрический состав. Я человек необычайно нервный, сильно реагирующий на малейшие изменения в окружающей обстановке, а тут у меня еще был особый, почти радарный настрой, и я вдруг почувствовала: наконец-то!.. вот оно, мое время, время звереныша, выращенного взаперти.

Я ощущала себя необычайно легко - так легко мне еще ни разу не бывало днем, когда присутствие непривычного для моего организма элемента, вероятно, подавляло меня. Мне было воздушно бежать: палки вскидывались сами и, втыкаясь в снег, почти подбрасывали тело в воздух. Поле было синее, с каким-то чуть розоватым отливом и нереальное, как нереальна была легкость моих движений и тот внутренний подпор, - у горла стояла гениальность. Я понимала, что вот в таком состоянии всходят на костер и не чувствуют боли.

Я бежала, касаясь кольцом палки своей коротенькой синей тени, и вдруг подумала: как странно - тень?.. Об этом задумывались и до меня бесконечно, я прочла, наверное, почти все написанное на эту тему, прочла, но не думала, а тут, видно, пришел мой час, и я удивилась: тень?.. Я бежала и следила за ней краем глаза - она менялась в движенье, становилась длинней, голова была узкой, стертой, словно это было какое-то животное с острова доктора Моро. Потом тень укоротилась так, что, казалось, пропала вовсе. Я представила себя где-нибудь в Узбекистане: там земля бела и суха, солнце сжигающе-бело, а тени резки и черны, представила себя среди всего этого без тени, точно потерявшую земное притяжение, точно язык пламени, который тает в свете дня и улетает к небу.

Я вышла к сожженной деревне, - вернее, деревни давно не было, ничего не было, только ветлы, идущие двумя рядами, как бы через улицу, как бы перед домами, которых давно нет. Это было зловеще: выбеленные луной ветлы на черном тугом небе и рядом на взгорке две пирамидки со звездочками.

Я постояла, глядя на эти ветлы, на эти деревянные пирамидки, чувствовала в себе этот страшный внутренний подпор, граничащий уже с истерией, со слезой, я еле сдерживалась, чтобы не закричать, не заплакать, не покатиться по снегу: "Встаньте… встаньте! Господи, зачем это было, как это могло-о быть!.."

Я заставила себя двинуться дальше, скоро лыжня завернула в лес, у меня пошли стихи. Я вообще пишу странные стихи; может, плохие, но мне они нравятся. Некоторые удивляются им, другие смеются, а некоторым они нравятся. Юсу и Вике, например, нравятся.

Я, словно ослепленная, бежала по лесу, боясь потерять стихи, которые шли, как огонь горит: вскинется пламя - и оторвется, а новое возникает на тоньшающих сучьях - и опадает, не в силах оторваться, синеет - и дым.

Хорошо, что все-таки я вспомнила, что где-то в этом месте должен быть сворот на лыжню, которая ведет к дому. У сосен были тут сомкнуты вершины - ни черта не видно, но я сто тридцать третьим чувством слышала, что это именно здесь. Присела на корточки и, щупая лыжню, шаг за шагом нашла место, где ее пересекала другая лыжня.

Ну вот, на следующий день я позвала с собой Юса, думая, что он испытает то же самое. Но он не испытал, а когда я стала растолковывать ему, что со мной было, он сказал, что я истеричка и психопатка и что, если бы я была подобрей с ним и с другими мужчинами, ничего бы такого не происходило. Насчет других мужчин он был просто плохо информирован, но рациональное зерно в его рассуждениях, конечно, присутствовало. Религиозный экстаз, поэтическое озарение всегда на грани безумия, такое состояние любили и умели вызывать в себе древние - жизнью в ските, длительными голодовками, половым воздержанием. Древние знали цену взлету духа, Юс в этом ни черта не понимал. Впрочем, и здесь он пытался перехитрить природу: чего-то похожего он достигал при помощи бутылки коньяка. Но это было лишь жалкое подобие.

4

Впрочем, к Юсу и Вике я относилась очень хорошо, теплее, пожалуй, чем ко всем остальным моим знакомым из этой полубогемной среды. Они и утомляли меня гораздо меньше, чем все прочие, и хотя к ним я тоже как-то приспосабливалась, но не в такой степени, с ними я была почти самой собой. Я чувствовала, что им со мной интересно именно потому, что я не похожа на других знакомых женского пола, что, пожалуй, за эту не деланную непохожесть они уважают меня. Даже Юс, который на всех, и на меня тоже, взирал с высоты своего таланта и растущей известности, внутренним чувством смотрел на меня снизу вверх, с любопытством, с удивлением. Такой парадокс: презирал и почтительно удивлялся. Но в то же время, конечно, им было не просто со мной, оттого трудно, - я думаю, они рады бывали отдохнуть от моего общества среди нормальных, к тому же красивых женщин.

Как-то я приехала в Ленинград и остановилась у Вики. Он был скульптор, жил с матерью и братом-близнецом в неуютной, довольно населенной квартире, каких тогда было много и в Москве, и в Ленинграде. Пришел Юс и еще один, теперь известный, драматург с женой, его мы тогда запросто звали Олежкой. Викина мама уехала в гости к сестре, мы же решили устроить веселый вечер: начистили и сварили картошки, лук и хлеб был, скинулись на бутылку водки. Были мы тогда еще сравнительно молоды, равно бедны и, в общем, думаю, равно счастливы.

Картошка сварилась, мы вывалили ее в общую тарелку, нарезали крупно лук и хлеб, насыпали прямо на клеенку соль, разлили поровну водку, выпили, и было нам хоть не очень пьяно, но хорошо.

Обсуждали Викины последние работы, говорили о его большом будущем (это сбылось), потом разговором завладел Юс и сказал, что он хочет написать рассказ, как приезжают двое в чужой город: она рыжая, яркая, крупная; он очень хочет остаться с ней наедине, но не везет. В гостиницах нет мест, друзей нет дома; целый день эти двое мыкаются по городу, наконец, берут такси, едут куда-то, остаются вдвоем, но они уже устали от всего - возвращаются в город, он провожает ее на вокзал, ей и ему хочется, чтобы поезд скорее отошел, хочется скорее расстаться.

- Здорово? - спросил Юс, победно оглядел нас, сожмурился хитро и погладил свой большой бритый череп.

Вика сказал, что здорово, Олежка и его жена смущенно промолчали, а я спросила, зачем это надо писать. Тут Юс заорал и возмутился, Викин брат тоже возмутился и стал объяснять, чем грешит наша литература, с литературы мы свернули на политику, - в общем, был крик и несерьезное озлобление друг на друга. Вика кричал, что, ребята, это хорошо, это прекрасно, раз все мы по-разному думаем, а Юс резонно возражал, что ничего прекрасного тут нет, коли мы расходимся во взглядах на вещи принципиальные. Пришла Викина мама - и мы угомонились.

Мне очень нравилась Викина мама. Интеллигентная, седая, добрая, несчастная, верит в бога. Когда Вика уезжает куда-нибудь в командировку, она дает ему образок, который он, хоть и чертыхаясь, все-таки кладет в маленький карман в брюках и возит везде с собой. Мне почему-то всегда хотелось поцеловать у ней руку, - может быть, потому, что у меня не было матери, а это нужно человеку, иначе получается такая однобокость. Однажды, когда мы разговаривали о чем-то откровенном, я едва не поцеловала ей руку, но она испугалась и удержала меня. По-моему, она думает, что я Викина любовница, но я ей нравлюсь. Вика говорил мне: "Старуха, ты первая баба, которую я привожу в дом. Может быть, именно потому, что я не сплю с тобой". Вика любил такой "интеллигентский" жаргон, но малый он был хороший, была у него в душе доброта и тоскливая неуспокоенность человека незаурядного.

Мы пообщались с Викиной мамой, потом драматург с женой ушли, и мы перебрались в крохотную комнатку без окна, тоже принадлежавшую Викиному семейству.

Большая Викина комната была, наверное, метров сорока квадратных, какая-то пятистенная. Впереди, на свету, было устроено нечто вроде Викиной мастерской, там он и спал. От остальной комнаты мастерскую отделял книжный шкаф и буфет, дальше была как бы столовая, дальше, уже за платяным шкафом, стояла кровать Викиной мамы. Зоря, Викин брат, спал в том чулане, где сегодня должна была спать я.

Ну вот, мы ушли в этот чулан, тут было тепло, потому что одна стена была печкой, зеркало и затоп выходили в другую квартиру. Наверно, топили недавно, потому что стена была горячей.

Я легла на раскладушку, Вика сел у меня в ногах, Зоря сел на корточки, а Юс прислонился к теплой стене и стал петь. Пел он очень хорошо русские и татарские песни: отец у него был татарин, мать русская. Потом он стал петь песни Светлова. Я глядела на него снизу и очень его тогда любила.

- Ну, ладно, - сказал Юс, вдруг перестав петь: видно, он все время об этом думал. - А о чем же, ты считаешь, надо писать?

- Я не знаю, о чем надо писать рассказы. Я знаю только, о чем надо писать стихи.

- Хорошо, о чем надо писать стихи?

- По-моему, стихи - это то, что нельзя пересказать. Стихи - это…

Назад Дальше