Майя Ганина: Избранное - Ганина Майя Анатольевна 20 стр.


Я вспомнила тут, как однажды, еще девочкой, купалась в лесном озере: отец взял меня с собой на кордон. Наступила на что-то круглое и твердое в иле, подняла - это было грязное, я опустила ладонь в воду, чтобы омыть, и вдруг в нем, яйцевидном, сверкнуло солнце и отразилось что-то такое удивительное, непонятное - у меня застряло "ах" в горле, я разжала ладонь, это упало. Потом я час, наверное, лазила по дну, но найти не смогла. Возможно, то было просто хрустальное пасхальное яйцо, но у меня с тех пор осталось ощущение бывшего у меня в руках чего-то прекрасного, прозрачного, потрясающего - я все время вспоминаю это ощущение.

- Стихи… - повторила я и пошевелила пальцами. Не могла же я им рассказывать байки про яйцо. - И рассказ, по-моему, тоже должен быть таким, чтобы его нельзя было пересказать… Чтобы он был… что-то круглое… волшебное… Не в детском, конечно, смысле…

- В моих рассказах есть волшебное, - сказал Юс.

Он был прав, только волшебного пока там было чуть-чуть. Забегая вперед, скажу, что с каждым годом его становится меньше. Мастерства больше, волшебного меньше.

- Правильно! - сказал Вика. - В искусстве обязательно должно быть "волшебное"… Я вот тоже пытаюсь влепить его в гипс, волшебное. Не получается ни хрена.

Мы стали уговаривать Вику, что у него как раз получается, Зоря кричал, что беда нашего искусства именно в детскости, в выжимании из себя этого "волшебного". Я кричала ему, что он ни черта не понял, я как раз против "сю-сю" и красивостей, потому что жизнь жестока, но… В общем, я сама еще не могла сформулировать, чего я хочу, я только ощущала это, знала, что я права, но что самой-то мне вряд ли долезть туда, куда я стараюсь долезть. И ребятам тоже не долезть. В лучших стихах Блока, Ахматовой, Цветаевой есть то, о чем я толкую.

- Ладно, старуха, - сказал Юс. - Как выяснилось, теоретик ты хреновый. Давай-ка читай стихи. Потуши свет, Зорька.

Я читала стихи, а они слушали неподвижно, истово, как дети. Это было самое прекрасное время в моей жизни, дальше все быстро покатилось под горку.

5

Наши дорожки разошлись резко и навсегда. Собственно, для того не было никаких особых внутренних и внешних причин, просто вдруг быстро потекли наши жизненные дороги в три разные стороны: у Юса в свою, у Вики в свою, у меня, естественно, - в свою…

Юсу наконец надоела смена впечатлений, он женился, к тому же он становился все известней, и теперь его окружали на всяких там приемах и представительствах крупные писатели, писатели из молодых - известные, как и он, - и, общаясь с ними на представительствах, он привык встречаться с ними уже и в свободное от работы время. Когда он видел меня в клубе, спрашивал: "Старуха, ну как?.." Я отвечала: "Шестнадцать…"

И все…

Вика стал сильно пить, а когда он бывал трезв, у него в мастерской торчали разные польские и итальянские скульпторы, разговаривали о чем-то таком, о чем я не имела понятия. Однажды, приехав в Ленинград, я пришла к Вике, но быстро почувствовала себя серой, никому не интересной дурой, которая неизвестно почему сидит тут. Больше я не приходила.

Это, наверное, естественно, ничего странного и страшного тут нет, только я вдруг переменилась. Теперь я даже гулять одна почти не могла - что-то со мной произошло, томил меня какой-то страх и желание быть на людях.

Мои новые знакомые были все народ интересный, и разговоры велись интересные, я уходила из гостей с сознанием, что присутствовала при чем-то значительном, но просыпалась утром с ощущением пустоты и зря потерянного времени. Однако вечером снова шла в гости или звала гостей к себе.

Были у меня и романы, но, начав роман, мне вскоре хотелось его кончить, потому что все равно было одиноко, грустно, оставалось опять ощущение ненужности, необязательности происходящего.

Однажды я вспомнила Викину маленькую комнату, Юса в коричневом свитере и цветных носках, прижавшегося к теплой стенке, Вику, уткнувшегося лицом в ладони, и эту сладкую теплоту общего нашего присутствия, связанности чем-то внутренним. Никому из нас ничего друг от друга не было нужно, было просто хорошо, что все мы есть в этой комнате - и молчим. Может, то же самое испытывала стая наших предков возле общего костра: ты человек, я человек, он человек. Нам хорошо.

Я подумала, что, может быть, Юс и Вика были люди одной со мной породы, - бывает же, наверное, у людей, как и у собак, своя, близкая тебе порода. Больше я свою породу не встречаю, может быть, совсем не встречу, может быть, и они бессознательно чувствуют тоску по плечу или локтю своей породы, но задавливают это и мирятся на том, что окружает их, на их взгляд, порода более высокая, чем они: сенбернары, например. И эти сенбернары делают вид, что мои Вика и Юс тоже сенбернары. А они дворняжки, только почему-то стесняются этого. Я, например, дворняжка, - а что такого?

Я продолжала писать стихи, но их почти не печатали, - только изредка и почему-то самые плохие. Я уже примелькалась по редакциям, и, когда входила к заведующему отделом поэзии, он скучно отводил глаза и говорил со мной так, будто я просила у него его личные деньги.

Так все и шло, я привыкла к тому, что все идет так, но однажды тем не менее случилось то, что должно было со мною случиться. В одном из журналов сменился главный редактор, и я почему-то решила пойти со своими стихами прямо к нему. Дальше все было как во сне: я сидела, он читал, изредка на меня взглядывая, потом спросил: "Это вы написали?.. Почему же вы сидели с этим?.."

Вечером у меня собрались гости: был мой день рождения. Пели, смеялись, пили, я была пьяна и весела, смотрела на всех веселыми и пьяными глазами: "Чужие люди, до коих же пор вы будете окружать меня, чужие люди?.."

Они ушли, а я не стала убираться, не стала мыть посуду, а, посмеявшись еще, легла и приняла столько снотворного, что утром проснулась уже мертвой…

Провожали меня до моего последнего пристанища тоже чужие люди.

Вика когда-то сказал, что продаст последние кальсоны, но принесет мне на могилу цветов, если, конечно, я помру раньше. Юс тоже обещал привезти мне огромный венок и уронить на холмик слезу. Что-то они не торопятся… Впрочем, они забыли про меня, а когда о человеке забывают, кажется, что он жив.

Вот так как-то нелепо, начерно прожила я свою жизнь от начала до конца. Зачем, спрашивается, все это было?.. Нужно ли было мне вообще жить?. Или все же ждало меня "предназначение высокое", и просто где-то произошла ошибка по моей или чьей-то вине?..

1966

Мария

Майя Ганина - Избранное

1

Мария заметила, что в двери гримировочной показался Женя Ершов, взяла Рыжика за шерсть на подбородке стала целовать в сомкнутую, холодно-влажную, пахнущую кислым, пасть.

Когда руководитель аттракциона выходил на манеж с Рыжиком, петухом и лисой, голова рыси была притянута цепью к доске стола. Зрителям казалось, что зверь изготовился к прыжку: прилег на передние лапы напряг задние - а он просто повернуться не может, не до петуха, переступающего рядом, ошейник душит. И все-таки шеф не решался очень приближаться к рыси: корябнет, подлая, задней лапой, вену вскроет. Вон какие глазищи рыжие, злобные. Ну, а Мария целует рысь в морду, и зверь, дрожа от нежности, ласкается к ней.

- Здравствуй, Маруся, - сказал Ершов. - Ты Казимирычу с этим номером покажись, он тебе сразу восемь рублей за выход положит.

- Рази это номер, - Мария улыбнулась вслед. - Вот Валька у меня номера откалыват.

- Пора, значит, шефу тебе аттракцион передать.

- Дождесси.

Ершов побежал по лестнице наверх, в свою раздевалку, а Мария тяжело погладила Рыжика по ушам, после взяла тряпку, опустилась на колени и начала вытирать пол в клетке. Из-под утратившего цвет халата торчали худые ноги в грубых чулках, перехваченные выше колен резинками, показывался край голубых трико. Еще на ней были надеты шерстяные носки и туфли на микропорке, сморщившиеся от воды, смешанной с мочой животных.

За форгангом уже шумел цирк: усаживались, переговаривались невидимые, голоса их перетекали, постукивая, точно горох в банке. Наконец там погас свет, грянул оркестр, в центральном выходе построились сильно накрашенные, сверкающие мишурой на костюмах, артисты. Форганг открылся, снова закрылся, поглотив ушедших на парад, гарцевала музыка, по проходу, прорываясь, бежали разноцветные блики света, и конюхи уже вывели лошадей в нарядных попонах. Мария кончила чистить клетку, ушла к дежурке на ящики с реквизитом, там судачили и грызли семечки ухаживающие за животными женщины.

Представление шло, форганг проглатывал актеров, снова выпускал потных, с опавшими будничными лицами: отработав на манеже, не разгримировавшись еще, они обретали каждодневное лицо; другие, ожидая своей очереди, стояли красивые, приготовившиеся выйти необычно легко, необычно весело, с улыбками - эти улыбки на манеже не пропадали никогда. С такой улыбкой три месяца назад забрался на мостик полетчик Дима Павлов, поднял руку для комплимента - и из двойного сальто пошел головой в сетку, сломал шейные позвонки и умер тут же, не приходя в сознание.

Перед форгангом забелели фигуры полетчиков Савельевых, Мария побежала к боковому выходу, стала у барьера, взглянула вверх, где между куполом и манежем висела ловиторка, трапеция и жестко закрепленный мостик - воздушный аппарат Савельевых. Униформа торопясь крепила растяжки сетки.

- Какая большая сетка! - кричал на манеже клоун. - Хорошо ею хулиганов на улице вылавливать.

Цирк глухо бухал смехом, а Мария прикрывала глаза, предчувствуя, что́ ее ждет сейчас.

Савельевы выбежали на манеж в белых трико, с набеленными лицами и резко накрашенными улыбающимися ртами, подняли руки для комплимента, но цирк не аплодировал, цирк сыто ждал, что будет. Тогда они один за другим забрались на мостик - двое мужчин и молодая располневшая женщина, а Савельев залез на ловиторку и закачался на ней - длиннорукий, сильноплечий, лицо у него стало актерское, безвозрастное. Повис на подколенках, опустив руки.

Мария вместе с затихшим цирком глядела вверх, где, оторвавшись от трапеции, возникло в воздухе тело женщины, извернулось, словно во сне, теряя высоту, остановилось в руках ловитора - и, снова получив силу для полета, взлетело в воздух.

На подставку поднялся Ершов, маленький, легконогий, как все полетчики, повис на трапеции, делая кач - потом вдруг резко оторвался от нее, скорчившись в воздухе, подхватил себя за колени, дважды перевернулся через себя - и, распрямившись, распластавшись, долго, бесконечно долго шел руками в руки Савельеву, тело его сладко и страшно напряженное от полетной силы, не сразу обвисло в руках, а будто еще летело.

И опять он возвращался на мостик, и опять возникал в воздухе, изворачиваясь, играя, как хотел, точно белая чайка, падающая в холодном потоке. И Мария наслаждалась этой игрой, и ждала, холодея от ужаса, не упадет ли, но он не падал, легконогий, как птица, слышащий какой-то ритм внутри себя, в длине полета, в каче трапеции, в каче ловитора, живущий в этом строгом ритме, не имеющий бездарности промахнуться. Под финал на глаза ему надели повязку, а сверху мешок, и на подставку он поднялся не совсем уверенно, взялся за трапецию, сделал кач - и тело, вырвавшись в воздух, зажило в ритме, здесь глаза ему были ни к чему, он и с открытыми глазами глядел во время полета лишь внутрь себя.

Он сделал пируэт и полтора сальто, пришел ногами в руки ловитора - и цирк взревел аплодисментами, а Мария со счастливой слезой очищения заторопилась в актерский буфет, взяла два стакана кофе и рогалик, стала ждать. Пришел Ершов маленький, с серым лицом, невзрачный, пьяный уже, подсел за столик к кому-то, разговаривал. Если бы Ершов оглянулся и перехватил взгляд Марии - она бы умерла. Но он не оборачивался. Он был пьян.

2

В цирк Мария попала случайно три года назад, а до этого с пятнадцати лет, как умерла мать (отец погиб на фронте еще в сорок первом году), работала в разных местах. Мыла в аптеке пузырьки, была уборщицей в магазине, грузчицей на хлебозаводе, судомойкой в столовой. Потом однажды увидела объявление "Цирку требуются рабочие", - пошла просто так, не думая, что возьмут. В цирке она не была никогда, хотя шапито у них в городке работал круглое лето.

Ее послали на манеж, спросить там администратора, и в центральном выходе она увидела человека, стоящего на руках, на нем был обыкновенный костюм из твида и остроносые ботинки. Он посмотрел на нее снизу, прижал одну руку к туловищу и сказал: "Проходите, вы кого ищете?" Она не удивилась, отыскала администратора, и так, не удивляясь ничему, вошла в жизнь цирка, только ощущение у ней было, что она шагнула в воду и живет в ином законе. Это ощущение подкреплялось тем, что их группа дрессированных животных была в конвейере, как и все цирковые артисты, и на одном месте они жили месяца по три-пять, Мария не успевала привыкнуть к городу, к комнате, к людям, кроме тех, что работали при их аттракционе. Правда, за три года она узнала многих артистов конвейера, с иными они встречались в программе раза по четыре уже. Но они появлялись, были, а потом неотвратимо исчезали, их сменяли другие, как ночь сменяет день, солнце - луну, весну - лето, программа - программу. Мария знала, что и Савельевы через полмесяца уйдут из ее жизни на год или полтора, но это ее не огорчало, это было в порядке вещей.

Сначала она убирала у лошадей и пони, а также ходила за морскими львами, потом ее стали приучать к хищникам, и скоро она умела кормить и обращаться со всеми животными аттракциона, где были еще медведи, два тигра, пантера, четыре слона, рысь, два верблюда, попугаи, обезьяны и даже орел. Говорят, раньше в программе выступали все животные с оригинальными и сложными номерами, сейчас работало меньше половины, и в разговорах между собой артисты и рабочие осуждали руководителя аттракциона, говорили, что он зажирел, обленился, мышей не ловит. Мария тоже осуждала, но вообще-то ей казалось, что эти животные и эти люди существуют не ради чего-то или кого-то, а ради самих себя, друг для друга, внутри какого-то особого кольца, за пределами которого нет для них воздуха и жизни. Она никогда не видела диких зверей на свободе, а кошки, воробьи и собаки существовали между людьми, подобно как между людьми существовали дети. Цирк был иной жизнью, и животные здесь тоже были иные, но они также существовали между людьми, здесь была взаимозависимость.

О зрителях, заполнявших во время представлений цирк, Мария думала, как о едином и в общем жестоком организме, ежевечерне поглощавшем что-то у актеров, выходивших на манеж. Это "что-то" каждый день, начиная с восьми утра, актеры копили на репетициях, ждали вечером перед форгангом, полные этим, и возвращались за кулисы, не похожие на себя, как обглоданная косточка не похожа на плод.

Долгое время Марии казалось непонятным то страстное упорство, которое актеры проявляли на репетициях. В прежней жизни такого изнуряющего старания она ни у кого не встречала.

Жонглеры Вита и Зигмунд Черняускас начинали репетировать в девять утра в боковом выходе, - конюхи в это время гоняли на манеже лошадей - потом они полтора часа репетировали в манеже на своих, подпираемых воздухом лесенках, кидали друг другу словно бы яркие цепочки из шариков, обручей, цветных палок, затем снова перебирались в боковой выход и репетировали там до тех пор, пока инспектор манежа не удалял всех, чтобы подготовить цирк к представлению. За час до представления они репетировали между ящиками с реквизитом уже в гриме, в красных с блестками костюмах, затем показывали свой опасный и красивый номер, длящийся семь минут, а утром начинали все сначала.

Многие актеры репетировали даже ночью, и это никого здесь не удивляло и не приводило в восхищение. Когда актеры на репетициях или в работе падали и ломали себе кости, они не придавали этому событию того трагического оттенка, который принято было придавать в обычной жизни. Они ели толченую яичную скорлупу, и кости срастались так же быстро, как у птиц или диких животных. И опять это здесь никого не удивляло. Мария тоже не удивлялась, просто старалась понять и как-то вспомнила виденную ею картинку из доисторической жизни, где все были с крыльями: лошади, слоны, обезьяны, люди - тогда ее будто озарило, и все встало на свои места.

Теперь Мария смотрела на высокого худого Зигмунда с бледным лицом страстотерпца и обильными струями пота на лице, и видела, как сам он, его кости становятся легкими и полыми, точно у птицы, знала, что скоро он доведет себя до желанного часа, когда сможет стоять на своей свободной лестнице, не опираясь на нее, повиснув в воздухе, подобно парящему коршуну. И тогда самоистязание, послух его окончится.

Мария поняла, что все в цирке подчинено этому желанию - доказать свою свободу от земли, недостижимому желанию вернуть себе умение летать, как летали первые существа. И еще она поняла, что хотя Женя Ершов лучший полетчик в Советском Союзе и, возможно, на всем земном шаре, но он знает, что никогда не сможет обойтись без трапеции и ловитора, никогда не сможет улететь. Это непереносимо ему и, чтобы не мучиться этой мыслью, этим нестерпимым желанием, он пьет.

Назад Дальше