Эпизод X
Дождь… Всю ночь льет… Никак не устанет, проклятый…
Он крадется к окну. Задирает к небу полуслепое, без очков, лицо. Видит чернильные размывы на белесом фоне. В шелесте дождя различает звуки, пугается. Кто-то с двух сторон сзади сжимает его голову грубыми мозолистыми руками. Дергает за сердце. Бьет по ягодицам. Под кожей что-то отслаивается. В такт дождю пульс то стихает, то начинает гулко выдавливаться из пальцев наружу.
Он подносит руки к лицу - но ничего не течет, всё сухо. Тогда он садится на корточки и подозрительно ощупывает пол под собой… Но и там сухо, ни воды, ни мочи, только поблескивают какие-то капли, которые он, странно, видит очень отчетливо, будто возле глаз. Шарит по пятнам, но они морщатся, щетинятся, ворчат, скворчат, отползают…
Он неслышно ходит по комнате. Предметы отмякают, проявляются в темноте. Стулья он любит. Шкафа опасается. Этажерку уважает. Комода боится. Стол - его единственный друг, ему он доверяет и всегда охотно сидит за ним и смотрит на черную розетку, которая пялится в ответ, строго и задумчиво уставившись своими тупыми мертвыми дырочками прямо в глаза, в упор. Настольная лампа ему нравится, он с удовольствием гладит ее округлые бока, прижимаясь чреслами к горячему округлому железу, а потом спешит унести этот жар в свою любимицу - кровать, наиграться с ним вдоволь под одеялом. Болыпе-то ничего нет. Пустота и тьма. Только кровать его понимает: тут можно забыть о стонах в листве, когда вокруг тихо, ни души, и лишь ветер иногда швыряет с деревьев холодные пригоршни капель, да в прелой листве со стонами ворочается темный ком…
…Он снует по мокрому лесу. В руках у него зажаты отрезанные груди, они белеют, как тряпки. Он ищет, куда бы спрятать их. Не найдя надежного места, запихивает их в карманы и спешит назад, чуя, что им забыто что-то очень нужное, важное, вся злая причина его несчастий.
Вот она, дрожит в агонии. У неё отрезаны груди и распорот живот. Он скидывает туфли, стягивает носки и становится босыми ногами в горячее месиво живота. Оно булькает, шевелится, стонет. Он любит парить ноги перед сном… Стоя в горячем, неторопливо расстегивает ширинку, гладит в карманах упругие комки. Сейчас, сейчас… Он - хозяин леса. Он бьется с врагами. У него есть приказ. Он выполняет его! Он силен! Всё подвластно ему!! Всё в мире его!!! Сейчас… Сейчас…
Но тут дождь начинает яростно сечь его, отгоняя от тела. И он бежит, босой, мимо деревьев, чертыхаясь, придерживая карманы и радуясь, что хоть что-то удалось прихватить с собой. И деревья бегут ему навстречу, пьяно машут ветками, пугают и трещат…
Если дождя он не любит, то ливня панически боится: его тянет выть под рокот струй, от свиста молний течет по ногам моча, гром валит навзничь…
…А шкаф уже расправляет широкие плечи. Стулья сговариваются под столом. Комод щерит свою тройную пасть. Этажерка переступает с ножки на ножку. А из лампы бьет струя холодной воды, которую он ненавидит больше всего на этом черном свете…
В восемь он разбудил дочерей, согрел им завтрак и сделал громче радио, которое никогда не выключалось. Жена была на работе. Он слушал новости, дочери переругивались из-за шмоток, дождь притих, а диктор, сообщив о том, что в райцентре Заречное сегодня праздник, вдруг громко добавил:
- Ты понял, Чикатило?.. Или повторить еще раз? За-ре-чно-е!
Он зажал зев ящика, испуганно, исподволь, оглянулся на дочерей, но те, ничего не слыша, продолжали цапаться у плиты. Зазвонил телефон.
- Андрей Романович, сколько можно болеть? Сегодня вы должны быть на педсовете.
- Буду, буду, - вяло ответил он.
- Не буду-буду, а обязательно! - с угрозой сказал директор школы. - На вас и так опять жалобы. Придется разбираться. Местком настаивает.
- Да они все саботажники и тунеядцы! Провокаторы! Что вы их слушаете? - забеспокоился он. - Одни лгуны кругом, завистники. Их всех к ответу поставить! Но вы моим жалобам почему-то никогда не потакаете, а на их клевету даете реакцию…
- Надо говорить "реагируете", а не "даете реакцию". Реакцию реактивы дают. Потакаете! Тоже мне, учитель!.. Вам самому еще учиться и учиться! - с сухим презрением исправил директор. - Короче, чтобы явились на педсовет без разговоров!
Надо идти. В портфель он побросал тетради, конспекты, классный журнал. И нож, с которым не расставался с тех пор, как его избили старшеклассники за то, что он на школьном вечере лапал их классную потаскуху. Всем можно, а ему нельзя! Ничего, он запомнил дорогу, по которой она ходила домой своей сучьей вихлястой походкой, ляжка за ляжку, сиськи вверх-вниз, отчего у него пестрело в глазах и тикало в сердце…
Он уверен, что идет на работу, но около вокзала резко сворачивает, вылезает на перрон и ждет электричку, идущую туда, куда ему велено ехать. Уж он-то по области поколесил, всё знает, где какая дыра, какая деревенька, где Заречное, а где Дубки. Как в загранку - так другие. А по ухабам и грязи - так всегда он. Ничего. Он им покажет, где раки зимуют… Они еще все попляшут у него, вредители, воры, гады!
В вагоне он видит много таких, как он, очкариков в серой грязноватой одежде, с пухлыми портфелями, мятыми лицами, в сбитых ботинках и потертых тужурках. И рад, что проводник тоже оказался очкастым, в замызганном сером кителе, с сумкой, где побрякивает железо.
От мокрой одежды в вагоне стоит пар, из разбитых окон дует. Несет похмельным перегаром и несвежим бельем. Чикатило часто протирает очки, слыша, как над ухом кто-то сопит, и зная, что там никого нет. На него никто не смотрит, и он ни на кого не поднимает глаз.
На нужной остановке он протискивается к выходу, спрыгивает на ходу и идет полем в сторону леса, за которым - Заречное.
На кромке поля, у лесополосы, он наткнулся на трех дюжих баб, которые собирались копать картошку, но были уже с утра на злом пьяном взводе.
- Эй, мужик, иди к нам, покурим! - окликнули они его, а когда он, щурясь, нерешительно приблизился, то толстуха ударом кулака по лбу свалила его на землю.
Они оттащили его под деревья, где посуше, связали руки ремнем. Молодка стянула с него штаны, покопалась в яйцах, схватила вялый член и стала дрочить его, пытаясь поднять. Рябая баба с папиросой вытащила шнурок из ботинка - подвязать член, если встанет, и успеть попрыгать на нем. Толстуха тоже стаскивала свои рейтузы. Чтоб не орал, в рот ему сунули картофелину.
Он задыхался. Его тошнило. Челюсти свело от боли. В зобу спирали спазмы. А рябая с папиросой нетерпеливо щелкала шнурком, приговаривая:
- Давай, бабы, действуй! Может, встанет?
Так они пытались насиловать его, а он, в осколках очков, давясь картофелиной, задушенно шипел:
- Вы кого, суки поганые, дрючите?.. Да я вас перережу, на куски размотаю! - на что молодка смеялась:
- Ты уж размотаешь! Из-за таких вот импотентов у нас рождаемость падает!
- Заморыш! - поддакивала толстуха, влезая ему на нос голой промежностью и принимаясь двигаться туда-сюда.
- Правильно! Может, хоть от рыла проку чуток будет! - одобрила её действия рябая, выбрасывая шнурок, гася папиросу и тоже готовясь поерзать по его носу, чтобы кое-как, но кончить разок.
Напоследок они даже попытались запихнуть ему в задницу черенок лопаты, но Чикатило так забесновался, что они, бросив его, но прихватив портфель и бумажник, поспешно ушли на звуки дискотеки, гремевшей из-за лесополосы, где уже вовсю с утра гуляло Заречное.
Угрюмо тащится он на ощупь по рыхлому полю. Очки разбиты. Порванные штаны спадают. Между ног - рана. Болит лицо, двух зубов нет, изо рта сочится кровь, ноздря надорвана. Ничего не видя, слепо щурясь, качаясь и пытаясь отряхнуться, он бредет наугад, на шум станции, надеясь умыться в какой-нибудь дворовой уборной раньше, чем его заберет милиция.
Ничего не найдя, утерся полой, запахнулся в плащ, прокрался с черного хода на перрон и тихой сапой влез в вагон.
Но вид его так дик, от него так разит землей и потом, что завсегдатаи электрички отсаживаются, открывают окна, а какой-то здоровый парень в кожанке, дав тычка, ругает матом:
- На кого же ты, гадина, похож? И не бухой вроде. Облика нет людского! Когда же вы все, наконец, перемрете, ветераны херовы? Да вас всех газом передушить надо, чтоб жизнь не отравляли!
- Я не ветеран, - глухо возражает Чикатило, на что парень хватает его за шиворот, тащит к двери и увесистым пинком вышвыривает в тамбур:
- Давай отсюда, недоносок! - где пьющие пиво малолетки добавляют по кругу ногами от всей души.
Дома его ждет ругань дочерей и скалка жены.
- Весь в дерьме! Где валялся, мразь? Сам стирать будешь!
- Плохо стало, упал. Не пил совсем! Какие-то негодяи избили, проклятые! - хрипел он, слепо шарахаясь от скалки. - Детей хоть постесняйся, оторва!
- Ничего, пусть знают, какой у них папочка! - вопит жена, а старшая дочь отшвыривает его от себя с такой силой, что он падает на пол и на карачках уползает в свою каморку.
Он запирается изнутри, лежит весь день в кровати, пьет снотворное. Ничего не помогает. Опять идет дождь, не давая покоя. Тело болит. Он не может ни лежать, ни сидеть. Встает, держась за спинку кровати. Шкаф угрожающе шевелит плечами. Этажерка застыла в суровом молчании. Комод зло выдвинул нижнюю челюсть. Стулья отворачиваются в стороны. Черная розетка осуждающе вперилась в глаза, а над ухом кто-то сопит и матерится мелкой бранью.
Дождь тянет его к окну. Нет, нельзя, невозможно держать в себе эту боль, унижения, обиды!.. Их надо отдать другим!.. Только так можно избавиться от них, спастись.
Он крутится по комнате, как пес от блох. Ощупью натягивает штаны, шарит в шкафу, находит запасные очки. Прячет под плащ веревку и ножницы. И тихо лезет через окно наружу. Дождь зовет его на охоту. И с этим ничего нельзя поделать.
На суде серийного убийцу и маньяка Андрея Чикатило обвинили в 53-х эпизодах, однако эпизода X среди них не значилось, хотя он неоднократно, устно и письменно, заявлял на следствии, что он - не преступник, а жертва, и был совсем недавно зверски изнасилован в лесополосе тремя неизвестными бабами. Но ему никто почему-то не верил.
1995, Германия
МОРФЕМИКА
1. Кидняк
Кока по кличке Иностранец, Художник и Арчил Тутуши с опаской приближались к району Сололаки. В Тбилиси вечерело. По булыжным мостовым разлеглись первые тени. Сумерки витали над крышами, путались в листве. Деревья угрожающе вздыхали и скрипели ветвями. Чтобы войти в этот район, надо миновать кафе-мороженое, около которого группа рослых парней придирчиво и тщательно осматривает прохожих.
Это была биржа, а парни-биржевики наводили порядок: разнимали драки и потасовки, решали споры, собирали слухи и сплетни, следили за щипачами, которые крутились тут же, возле "Ювелирторга". Если что - нибудь вызывало у биржевиков подозрение (вроде милиции или чужаков), то информация передавалась через молодую поросль дальше, на другие посты. А наверху, у ресторана "Самадло", могли побить и просто так, для острастки - зачем по чужим районам шляться? Что тебе тут надо? Что высматриваешь и вынюхиваешь? Что потерял? Что надеешься найти?..
Поэтому друзья шли тихим гуськом, зная, что посты миновать никак нельзя. Впрочем, терять им было нечего, кроме вшивого стольника, который они несли Анзору, чтобы тот купил для них кодеин в таблетках.
На бирже дежурили трое парней, явно в хорошем настроении. По счастью, Кока был шапочно знаком с одним из них. Обстоятельно расцеловались. Было заметно, что стража торчит под каким-то тонким кайфом.
- Морфий? - с завистью спросил Кока, умевший безошибочно определять, кто сколько чего и когда принял.
- Чистый! Ампулы! - хриплым шепотом подтвердил биржевик, расчесывая под полосатым "батеном" волосатую грудь.
Другой страж, поочередно задирая на поручень ноги в замшевых ботинках, истово чесал щиколотки. Третий, флиртуя с официанткой, всё поправлял узел галстука, сидевшего на нем, как на корове - седло. Кока по их усиленной чесотке, опухлости и бордовости понял, что морфия уколото немало, но все-таки уточнил:
- Куба по три вмазали?
- Я - три, они - по пять.
- Откуда такое счастье?
- Конский морфин. Из Сванетии один ветеринар привез. Списанный. В огромных ампалухах, кубов по 20 каждая. Как морковка! - Биржевик показал на пальцах, какие огромные эти ампулы.
- Зачем лошадям морфий? Они и так быстро бегают, - вставил Художник для поддержки разговора.
- Вы что тут, в Сололаки, при коммунизме живете? - с открытой завистью вякнул Тугуши. - Весь народ на паршивом кокнаре сидит, а тут - чистый морфий! Как в раю!
Страж покосился на него, но промолчал.
- Взять эти ампалухи нельзя?.. - без особых надежд спросил Кока.
- Нет, всё уже разобрали, - отрезал страж. - А вы куда это собрались? - (при этом он скептически осмотрел румяного Тугуши и длинноволосого Художника, но смолчал: холодная корректность высоко ценилась в этом районе).
- Да вот товарища навестить.
- Кто это у нас болен? - хрипло поинтересовался второй биржевик, который теперь пытался карандашом чесать ноги под носками. - Что-то скорая помощь тут не проезжала.
Третий стражник болтал с официанткой через открытую витрину, но зорко поглядывал на пришельцев, руки из-за пазухи не вынимая.
Врать было бесполезно.
- К Анзору идем, - признался Кока.
Страж усмехнулся:
- От кашля взять хотите?
- Да. Говорят, Анзор берет…
- Да, говорят… - неопределенно отозвался тот и чуть отодвинулся в сторону. - Что ж, идите.
- Только смотрите, от кайфа не умрите! - непонятным тоном добавил второй, а третий спросил невзначай: - На сколько хотите взять?
- На стольник.
- Ну, ничего, не много… Идите себе. Анзор недавно здесь был, сказал, что домой пойдет, покемарить.
- Говорят, он сам очень плотно на большом заходе сидит, а? - загорелись глаза у Тугуши, но его холодно остановили:
- А тебе что за дело?
- Просто, - растерялся Тугуши.
- Просто кошки не сосутся… Мы же не спрашиваем у тебя, сколько раз твой дедушка по ночам в туалет ходит? Зачем совать нос в чужие дела? - назидательно сказали ему.
По этой прелюдии Кока понял, что надо побыстрей уходить, попрощался и заспешил вверх по улице Кирова, тихо отчитывая Тугуши за неуместные вопросы:
- Ну какое тебе дело, как кто сидит! Ты же знаешь этих сололакских, какие они щепетильные, им слова лишнего не скажи! А ты лезешь с такими вопросами! Все здесь друг другу в душу лезут! Не надо, зачем?
- А там, в твоем Париже, про душу забыли полностью? - спросил Художник.
- Да помнят, только каждый про свою личную и собственную, а не про соседскую. Ну какое твое собачье дело, сколько Анзор в день кодеина глотает?
- Просто… - промямлил Тугуши.
- Про "просто" тебе уже тоже сказали… Да в Тбилиси всегда так было - все про всех всё всегда знать должны! - добавил Кока и начал, как обычно, ворчать про варварские обычаи и глупые порядки.
В свое время отец Коки, танцор известного ансамбля песни и пляски, будучи на гастролях во Франции, женился на девушке из семьи грузин - эмигрантов первой волны, стал жить в Париже, пить, петь, танцевать и регулярно наведываться на пляс Пигаль. Скоро это жене надоело, и молодые развелись, не прожив и года. Кока родился и рос в Париже у матери, потом учился в ГПИ в Тбилиси, подолгу жил то во Франции, то в Тбилиси у бабушки, матери отца (который женился во второй раз на болгарке и уехал в Софию обучать болгар хоровому пению).
Хоть Кока и окончил строительный факультет, но во Франции его диплом не был признагг, а в Тбилиси он работать не хотел: вид деревянных счетов и допотопных рейсфедеров повергал его в уныние. Да и не было смысла: мать присылала много больше, чем он мог заработать в месяц.
По приезде в Тбилиси Кока сразу впадал в меланхолию, ругал всё местное (а в Париже - всё французское), пил, курил или кололся. Мать присылала столько, что хватало протянуть недели две на каком-нибудь зелье (а его появилось много, всякого и странного: кокнар из маковой соломки, жаренный на сковородке гашиш или отвар из конопли под поэтическим названием "Манагуа", хорошо идущий с горячим портвейном).
Из Парижа Кока привозил сувениры, пластинки, порно. Поэтому ребята в его дворе думали, что Запад состоит из жвачек, пластинок, виски, секса, сувениров и душистых сигарет. Кока честно пытался их в этом всех разуверить, но тщетно: никто этого Парижа не видел, только слышали, что там хорошо "французскую любовь" делают, всякой моды-шмоды, блядей и парфюмерии полно.
Во Франции он успевал отвыкнуть от тбилисской безалаберности, поэтому его раздражали такие обычные вещи, как арбуз, лежащий для охлаждения часами под водой, бесконечные еда и питье, громкая музыка, ночные визиты, необязательность, опоздания, срывы дел, обилие пустых обещаний и мелких дрязг, приходы ночных гостей. Сам он, когда чистил зубы, всегда закрывал кран, а брился в раковине с водой, чем вызывал всеобщее веселье. Арбуз он обязательно перетаскивал из ванной в холодильник. Тушил за всеми свет. Уменьшал музыку. Никогда без звонка никуда не ходил и сам не открывал дверей непрошенным гостям или соседям, которым угодно в три часа ночи сыграть в нарды.
А в Париже на него давило одиночество, которое казалось страшнее многолюдства.
В Тбилиси всё его сердило и угнетало. "Что за туалеты? - возмущался он, возвращаясь из уборной какого-нибудь кафе. - На Западе туалеты чище, чем тут Дом Правительства"!". Однажды он, отправившись за справкой в свое домоуправление, был сражен наповал запахом колбасы, которую одноногий начальник ЖЭКа жарил на перевернутом электрокамине. К тому же в Тбилиси его часто принимали за дебила - он привык на Западе улыбаться, а улыбка у мужчин - это плохой признак: или ты болван или педик, что одинаково нехорошо. Поэтому, если ему надо было пойти в контору, архив, кассу или сберкассу, он брал с собой кого-нибудь из местных парней, которые строили рожи, открывали двери ногами и здоровались матом - так было для всех понятнее.
С ним вечно случались обломы, пролеты, казусы, противные сюрпризы, странные ошибки, что, впрочем, не удивительно, если в Маленьком Париже (Тбилиси) жить и действовать, как в Большом, а в Большом - как в Маленьком. Отсюда - вторая кличка Коки: "Неудачник".
Благополучно миновав следующую биржу возле Дома Искусств, парни неслышно взбирались по улицам в гору, вдоль больших и добротных домов. Уже ярко светили фонари. В районе шла своя неспешная жизнь: была слышна музыка, звуки нард, детские голоса, где-то уже пели, и пение мешалось со звоном бокалов и рыками тамады.
Выше было темнее, фонарей - поменьше, а людей - пожиже. Возле подворотен чернели фигуры, слышались хохоты, ругань и звяканье стаканов. Они старались идти по освещенной части мостовой, возле обочин, чтобы в случае чего улизнуть на такси из этого опасного места, откуда рукой подать до горы, где произошло много громких драк и убийств. Но никто их не тронул, только возле овощного ларька с шутками и прибаутками ласково отобрали пачку сигарет.
Во дворике, где жил Анзор, они растерялись, не зная точно, в какую дверь стучать. Решили негромко позвать. Кое-где дрогнули занавески на окнах. Крепко сбитый брюнет, Анзор, вышел в майке и трусах. Узнав Коку, он недовольно поинтересовался: