Мы были вместе, а Новый год встречали порознь. Я ей наврал, что собираюсь отмечать праздник в кругу семьи, а сам поехал за лучшей долей к новой подруге. Муж задержался на работе и был наказан, потом собрались гости, и вернулся муж и ел отравленные груши. Пришла и та, которой я предназначался, – иначе кто б меня позвал? Подруга коварно говорила мужу – представь, как Ленке будет скучно без кавалера, и думала, что я, конечно же, не посмотрю на Ленку, а я смотрел, но так, чтоб не обиделась подруга. В ее глазах читалось крупным шрифтом – не смей, и я дождался, когда упал последний гость, когда ушла в кровать подруга с мужем, в последний раз взглянув – не смей. И все-таки осмелился.
А на границе, в крае тишины и хмурых туч, готовилась очередная провокация. Фройляйн вдруг сказала, что идет на дискотеку. В тот день я был подавлен бытовой бедой – какая разница, сломался холодильник или косо посмотрели. Мысль о чьем-нибудь веселье просто возмущала. Кощунственны любые танцы.
Она сказала:
– Ты не имеешь права запрещать мне…
Я бросил контраргумент:
– Как можно веселиться, если твоему близкому невесело!
Фройляйн невозмутимо собиралась: трусы, бюстгальтер.
Я предупредил:
– Запомни, если уйдешь, то навсегда.
– Ты – собственник и черствый эгоист, – сказала Фройляйн. Колготки, юбка, свитер. – Мне нужно отдохнуть, развеяться.
Меня она с собой не приглашала.
– Там я ощущаю всю полноту жизни, а с тобою чувствую, что задыхаюсь.
Скотина. Тварь.
Я иронично хмыкнул:
– Ты, девочка, кусок сырого мяса, который дьявол подбрасывает на сковородке под отвратительную музыку.
– Ну и сиди в своем монастыре, а я поеду развлекаться.
Ботинки, шарф, пальто.
Она была прекрасна в порывах примитивного инстинкта. Я знал ее манеру отдыхать, чтоб алкоголь и на лобке рука. Ушла. А мне не верилось.
"Алеша? – ошпарила догадка. – Или Крысолов?"
Я, упиваясь собственным позором, через минуту бросился за Фройляйн. Отвоевать бесчувственную самку, и на цепь! Спугнув свидетельниц-подружек, себя не помня, грозил, упрашивал. Чудовищный спектакль.
Я приволок ее за шиворот домой, она рыдала:
– Какое ты имеешь право?
Я отвечал:
– Люблю.
Я лгал, я ненавидел.
Был заключен печально всем известный пакт, грустный триумф советских дипломатов. Что ж, сексуальный мор на Украине, расстрел Альбины Блюхер-Тухачевской и высшего командного состава не прошел бесследно, и финская война безжалостно и откровенно вскрыла несовершенство техники и атмосферу разложенья в армии и флоте, тактическое превосходство противника и уйму прочих недостатков.
На двадцать третье февраля Фройляйн отдарилась дезодорантом, я на Восьмое марта преподнес ей книгу и веточку мимозы. Приличия формально соблюдались. До лета нас сотрясали мелкие конфликты.
Однажды в мае Фройляйн заявила, что у нее нет сил для наших отношений, они поизносились, перезрели, как выставочный плод, большой от времени, пустой и без семян. Я согласился с ней, признался, что все равно на ней бы не женился. Она размазывала по щекам густые вазелиновые слезы: "Ну, почему?" – я пожимал плечами. Май осенил меня спокойствием. В нем поселился чудный призрак девушки в машине цвета и формы леденца из детства. Мятная на вкус красавица, а не усатый, хнычущий капрал: "Ну, почему?"
Как рыбьи кости в горле, мне были и Алеша, и Истребитель крыс. А Фройляйн затаилась на неделю – женщинам привычно расставанье, каждый месяц они теряют с кровью частичку себя, природа приучает их к разлукам – потом неслышно объявилась снова, будто и не исчезала.
– Ну, как дела Алеши? – спросил я. – Не принял?
– Ты не знаешь, чего мне стоило, чтобы он отстал, – Фройляйн завела истерзанную старую пластинку, – я всегда любила только тебя, а сейчас просто пришла проведать…
Мы протянули без скандалов до июля. Я разрывался между Фройляйн и Аленой – остриженною под фокстрот мегерой, с бусинкой в разгневанном носу.
Алена, удивительное имя. Она однажды призналась:
– Ты мог бы меня поставить раком прямо в день знакомства.
Но никаких фантазий:
– Для этого существует одна дырка, – она сжимала зубы.
– Алена, рот открой!
– Маньяк!
А Фройляйн трахалась в носочках и в фартучке. Понятно, что это – из говна нимфетку, но хоть какое-то разнообразие, поэтическая строчка: "На шелковом ковре я нимфе тку: "Люблю"" – набоковская задрочка.
Они чуть не столкнулись, Фройляйн и Алена.
– Ты не занят? – спросила в трубке Фройляйн. – Мне можно зайти?
– Я убегаю, уже в дверях, – голос дрожал. Попался. В соседней комнате лежала распакованной Алена. Скомандовать, чтоб собиралась? Обидится и больше не придет.
– У тебя кто-то есть, – почувствовала Фройляйн, – не ври мне.
Я понял, что капрал мне тоже дорог.
– Перестань, какая чушь. Я очень тороплюсь, но если хочешь, подожду тебя на улице.
Алене я сказал, что в магазин за пивом.
Фройляйн подоспела через минуту.
– Мне нужно в туалет, – расставила силки.
– Нет времени.
– Я не могу терпеть.
– Сходи за гаражи.
Я видел, как она за гаражами выдавливала по капле злость.
Не пойманный – не вор.
Она двусмысленно сказала:
– Очень жаль, что ты сегодня занят, я уезжаю на неделю в Москву.
– По какому делу?
– Развеяться, – с прицелом, мол, помнишь наши встречи?
– Во сколько поезд?
– Как обычно, вечером.
– Я провожу.
– Не надо.
Она спустилась в переход метро. Я решил – уловка. Вернется к моему подъезду и будет ждать. Тогда не отвертеться. Я сомневался больше часа, наконец, вернулся, обмирая: вдруг сторожит.
Алена плакала:
– Ты запер меня, как собаку. Где пиво?
Я покаянно молчал. Да разве объяснишь, что капрал главнее по выслуге – два года под одной шинелькой.
К Фройляйн я поехал без предупреждения. Пока я шел от остановки, на дороге подобрал стрекозу величиною с палец, великолепный полудохлый стручок хитина. Лучше подарка не сыскать. Беспечный, я поднялся на этаж и позвонил. Квартира застрелилась тишиной. Но готов поклясться, что шум существовал секундой раньше, и голоса, и музыка. Я подождал шагов, и тишина, пытаясь не дышать, неловко скрипнула паркетом, мне показалось, моргнул дверной глазок. Я простоял не меньше получаса на лестничной площадке, стал на вахту у старушечьей скамейки. В окне качнулась штора, как будто посмотрели и спрятались. Я улыбнулся. "Бедный параноик, – сказал себе, – иди домой, в квартире ни души".
А Фройляйн не поехала в Москву. Мы встретились на следующий день.
Она сказала:
– Передумала.
Случилось вот что. Я сидел в гостях у Фройляйн, и кто-то позвонил. Она схватила пульт, одно нажатие дистанционной кнопки – и заглох проигрыватель дисков. В наступившей тишине Фройляйн предложила:
– Не будем открывать.
В дверь постучали.
– Кто это может быть? – опасливо пробормотала Фройляйн.
Снова позвонили, потом тряхнули дверь.
Я поднялся:
– Пойду взгляну.
– Прошу тебя, не надо, – шепотом взмолилась Фройляйн.
– Дверь сломают, – я тоже перешел на шепот.
– Останься, – она повисла на мне, тяжелая, как вымокшая шуба, – я хочу тебя. – Угодливой и жалкой была эта взмыленная вспышка страсти. – Только не шуми, – Фройляйн разделась с обреченной прытью и легла на пол, – кровать ужасно скрипит. Ну, иди же ко мне, я обниму тебя, – шелестела Фройляйн.
Вмиг распахнулась безобразная изнанка покрова другой недавней тишины. Я задрожал от отвращенья, сварился, задохнулся:
– Это Алеша?
– Нет, люблю тебя!
– Я его впущу!
– Умоляю, – извивалась Фройляйн, – я объясню.
– Попробуй, сука! – Я медленно вползал в штаны.
Фройляйн сорвалась:
– Ты виноват, ты сам толкнул меня к нему, я не хотела. Ты сказал, что мы не можем быть вместе, что не женишься на мне, а я хочу ребенка, семью!
С каким-то ватным чувством в животе, с отравленной идеей размноженья, я повалился на Фройляйн.
Она сопротивлялась и просила:
– Не надо.
Мой бедный член не кончил, а срыгнул. Его стошнило в первом проникновении.
– Только не в меня! – рванулась Фройляйн. – Ты что, уже?!
– Нет. – Я, выжатый, поднялся.
Фройляйн окунула в себя палец, потом неспешно и деловито поднесла к губам, лизнула:
– Ты кончил, не ври!
Мне предстало лицо моей Любви. Она облизывала палец в сперме. Мир поскользнулся, выпал из-под ног, как табурет, и закачался в висельной смертельной высоте. Вдруг наважденье кончилось, я понял – это только спектакль, призрачный кабуки, с украденной громоздкой и гротескной маской моей Любви. Нелепая актриса Фройляйн пробралась в гримерку и бездумно облачилась в Любовь. Я все понял. Но слишком было велико искусство, велика иллюзия реальности, я, как Пушкин, облил ее слезами. Потом без слез сказал: "Странно, я сегодня собирался сделать предложение…"
Я почти поверил в это, и остальные слова пошли легко: "Ты знаешь, я увидел Время, оно – туннель, статичный корпус шприца, в котором мы движемся, точнее, нас выталкивает поршень. Но эта внутренняя сторона, она – шероховата, и мы цепляемся за выступы, в надежде закрепиться. Неумолимый поршень продолжает нас выталкивать, а люди, по сути, как жевательные резинки, прилепившись к чему-нибудь, растягиваются на годы. Нам кажется, что мы остановили Время, ведь продолжаем осязать часть его, давно ушедшую. И этот обман длится до тех пор, пока не рвется связь. Тогда мы думаем, что оплакиваем человека, а на самом деле – безвозвратное Время, и жадно прилепляемся к чему-то новому… Странно, ты говорила о Москве, а я увидел тебя стоящей на перроне, и я смотрю из поезда, как ты под стук колес становишься далекой навсегда, все каменеешь, погружаясь в стены тоннеля Времени…"
Не лучший монолог. Но, уходя, я был уверен в скором результате. Для чистоты эксперимента остался на ночь у Алены, то есть исчез. Когда вернулся домой к обеду, в дверях торчала записка, зазубренный бумажный ломтик из блокнота. "Любовь моя, – писала Фройляйн, – Любовь моя…"
Я к ней пришел, мы постарались оба. Смущали принесенные не мной рыдающие розы, Фройляйн притащила в кровать кусочек торта, плоский и невкусный, чашку кофе.
– Я мечтаю уехать с тобой куда-нибудь, – задумалась, – на море.
– Ты не поверишь, я сейчас подумал об этом же, – песочный торт хрустел, как крымский берег – порода из песчаника с миндалем, – боюсь, что не получится.
– Хоть на неделю, милый.
Я представил мой птичий можжевеловый Судак, дорожку к морю через пансионат, вершины, шахматную крепость, моторки на айвазовских волнах, зонтики… И Фройляйн в шлепанцах и шортах, вареного креветочного цвета ноги, клубничный нос… Стоп! Никакого Крыма!.. А ночью палец в сперме.
Я сказал:
– Посмотрим.
Мы условились. Вначале Фройляйн вместе с мамой и младшим братом отправится в Алушту.
– Ты снимешь комнату, а я к тебе приеду, – находчиво сказала Фройляйн.
Когда-то, восемь лет назад, я приложил Судак, как медную монету, на юношеский битый лоб. От любовной шишки не осталось и следа. Саднящая тоска перебродила в радостную память. Пока я спрашивал себя, придирчиво и долго, позволено ли Фройляйн попасть в мою таинственную здравницу, она уехала в Алушту. И были оговоренные сроки нашей встречи.
А Крым дристал. Трещали, рушились и снова возводились карточные сортиры, дизентерия пряталась во всем: в арбузах, персиках, хурме и винограде. Ходили неопрятные татарки, бросая вызов санитарным нормам, по пляжу разносили инфекцию под видом чебуреков и плова, корзины с "похвалой" и "мастурбой". Ничто не изменилось: по-прежнему беззубым ртом пускало море слюни, и чайки голосили, как обманутые любовники.
До приезда Фройляйн оставалось три дня. В Крыму воруют время, подсовывают вместо полных суток полную тарелку абрикосов – только с обеда приляжешь, сонный и неловкий, и солнце вместе с желтым абрикосом катится под койку.
В придачу к сумкам Фройляйн привезла жестокое кишечное расстройство.
– Рагу, – сказала гневно, – мама дала в дорогу, я на стоянке три раза платила за туалет.
Я повел несчастную засранку домой. Фройляйн первым делом ворвалась в заветную фанерную кабинку. Я забросил все вещи в комнатку, блаженно улыбаясь – доехала. Минуту осмыслял, чему я радуюсь – солнечному ветру в занавесках или унавоженному счастью?
Она вошла, обмякшая большая нежность, улеглась и прошептала, раздвигая ноги:
– Как давно у меня не было мужчины!
Юг – кузница воспоминаний. Там любовь рождала амулеты, прикасаясь ко всему, что видит. Напрасно прятались в камнях куриные божки – их подобрали, мелкие коряги пытались быть похожими на хворост, но в них безжалостно угадывали очертанья ящериц и змеек и уносили на память, даже песни, эстрадные суповые наборы из костей и хрящиков, наполнялись смыслом.
Я не прощу Немецкой Проститутке совместный Крым, дорогу к Двум Монахам – глыбам, исполняющим желания, секретную долину Тавров, голоса, что заунывно звали всех отдыхающих отплыть за двадцать гривен на Тот Свет. Я не прощу. Мой лучший Крым засижен перелетной тварью, обращен в прах и экскременты.
Потом был пыльный, душный Симферополь, с бессмыслицей которого сравнится разве такой же удаленный от моря всегда ночной Джанкой – в сущности, не город, а пятиминутная платформа, где продаются персики и дыни.
На родине стояло предосеннее затишье, тополя понуро шли на панихиду по августу, и в этой траурной колонне я встретил Альбину. Мы могли сознательно друг друга не заметить, прикрывшись скорбью, но перед светлой памятью покойного подобная уловка казалась неоправданным кощунством.
– Привет, Альбина, ты куда пропала?!
– Это ты пропал.
Мы остановились, робко обменялись скупыми новостями, сорвалось еле слышное "звони". Из черной ямы глянул вычеркнутый год, похеренная дружба.
Вечером я набирал Альбинин новый номер.
– Как хорошо и грустно, Альбина. Ты меня простила?
– Я не обижалась.
– Вы расписались?
– Нет, в гражданском браке.
– Он кто?
– Мой бывший одноклассник…
– Скажи, пожалуйста…
– Я думала, ты с ней давно расстался.
– Напротив, вместе ездили на море.
– Тогда я ничего не понимаю. Моя подруга видела ее с Алешей на набережной в Алуште…
Вот сердце полетело под откос.
– Ты что-то путаешь, Альбина. Подруга, верно, говорила о прошлогоднем лете…
– Это что, имеет для тебя такое значение?
Взбешенный идиот в тайге ума с размаху хлопнул заячьим треухом оземь и прокричал в дупло столетней пихты: "Так я дойду до правды!"
Фройляйн встретила убитыми словами:
– Задержка, десятый день, – и поплелась уныло на диван.
Я умиленно глянул в синие обои под потолком – нет, там не близорукий фраер, а Бог, который видит все.
Я занял место у штурвала и уверенно повел беседу к кисельным берегам расплаты:
– Ну, десятый день, а я при чем здесь?
На горизонте показался черный флаг с мощами нерожденного младенца. Пират победно зарыдал в платок:
– Не могу так больше, ты каждый раз уходишь, а в постели остается твой запах!
Мне надоело играть. Брюхатый Флинт попятился. Его настигла первая пощечина.
– Скотина! Мразь! – высвистывали пальцы. Я удивлялся, какие они длинные, их можно заплести в косу. – Мне известно, с кем ты была в Алуште! Сука! Проститутка!
– Я не хотела! – извивалась Фройляйн. – Он приехал, говорил, что это наш последний шанс!
Я даже перестал ее стегать:
– Мерзавка! Блядь! Ты согласилась!
Фройляйн припала к моей карающей руке:
– Ударь еще! Сильнее! Как сладко терпеть боль от любимого!
– Паскуда! Тварь! – Я примерялся, куда отвесить звонкие шлепки.
– Ну что же ты, – постанывала Фройляйн, – ударь сюда, – она поспешно оголила зад, – ударь, не бойся!
Я недоумевал, как она сумела нарядить меня в шутовскую кожу с заклепками, а в руки дать игрушечную плеть. Мы отвратительно и скоро совокупились.
– Давай, давай, я твоя самка, – подвывала в подушку Фройляйн. Она была довольна. Роль из дешевой порноленты давалась ей без творческих усилий.
Надо мною надругались, использовали в непотребной сцене. Я встал с дивана и в замешательстве сказал:
– Я ухожу.
От наступившей тишины дрожало сердце, я шагнул к двери. И чуть не умер, когда голос Фройляйн позвал меня:
– Если ты уйдешь, я отравлюсь.
Я захлебнулся новою надеждою, взмолился:
– Отравись, прошу, так будет лучше всем, тебе же ничего не стоит, – и похолодел от страха – передумает. Проще простого уговорами спугнуть истерику, а вместе с нею желанье ядовитой смерти. – Ведь не отравишься, – сказал я, осторожно интригуя, – слаба, кишка тонка, не вышла рылом, не по сеньке шапка…
Фройляйн ломко выговорила:
– Ты. Хочешь. Чтоб. Я. Умерла?
Я сдержанно кивнул с видом: мол, знаем вашего брата – все равно обманете.
– Нет, нет, что я слышу? – проорала Фройляйн, тревожа мирно спящий до антракта зал, упали номерки, в партере кашлянул туберкулезник, заразил соседей, тонко всхлипнул армянский мальчик и захрипел, удушенный злодейкой матерью: "Рустамчик, сиди тихо", – сраный МХАТ. – Неужели мой любимый хочет, чтоб я умерла! – Она зашелестела кульком с лекарствами.
О, если бы я мог ей подсказать медикамент! Напоминало игру в лото.
Фройляйн вытащила белый бочонок, номер "нош-па" – сожри его! Не подошел. Я отвернулся, доносился треск фольги на упаковках. Как она глотала таблетки судорожным пересохшим горлом – вот, собачья жизнь, перед смертью стакан воды никто не принесет. Фройляйн решила, что приняла достаточно, и посмотрела на меня потусторонним взглядом. Приблизился, она слабеющей рукой швырнула мне пустые упаковки – свершилось. Я рассмотрел бумажный домик смерти. Фройляйн травилась глюконатом кальция.
Я потащил ее спасать, развел в трех литрах марганцовку, Фройляйн слабо сопротивлялась, я с ненавистью говорил:
– Пей ради нашей любви, – она давилась марганцовкой, рыгала фиолетовой бурдой и глюконатом, повторяя: – Люблю тебя.
Блевотиной она не откупилась.
Я позвонил Альбине:
– Дай мне, пожалуйста, Алешин телефон.
– Не дам, – сказала добрая Альбина, – он набьет ей морду.
– А меня тебе не жалко? Она беременна, и неизвестно от кого, нам нужно разобраться.
– Какой кошмар, записывай…
Я вызвонил Алешу. Бедный Соперник не сразу понял, кто я: "Ты не представляешь, на чем Она вертелась, мой не верящий Соперник!" Алеша согласился встретиться.