Ногти (сборник) - Елизаров Михаил Юрьевич 33 стр.


* * *

– Я вообще по делу, я мимо пг\'обегала и так пг\'испичило – смег\'ть…

Задвижка в туалете выщелкнула как взведенный винтовочный затвор.

– Я в твоем сог\'тиг\'е умиг\'аю от скуки. У тебя там человеку совег\'шенно нечем себя занять, а я читать пг\'ивыкла. Я всегда, когда сг\'у, изучаю, что на г\'азных флакончиках и тюбиках написано – про употг\'ебление, из чего сделано. Так интег\'есно. Я не меньше четыг\'ех шампуней или зубных паст успеваю пг\'очесть…

– Дура, – я прошептал.

– Ну и что, что дуг\'а? – она засмеялась. – Знаешь, что означает? Дог\'огая, уважаемая, г\'одная, абожаемая! У вас так говог\'или? Это ты, конечно, хог\'ошо пг\'идумал все под г\'аковину поставить, даже с унитаза вставать не надо, но у тебя ни одного отечественного флакона. Почему ты не поддег\'живаешь г\'оссийского пг\'оизводителя? Ты не патг\'иот? Все на немецком, чег\'т! Я в школе английский учила. А ты что учил, какой у вас был иностг\'анный язык? Навег\'ное, немецкий, да? Г\'аз у тебя все на немецком… Ты от двег\'и-то не отходи, я же общаюсь с тобой! Это не вежливо… Слава Богу, нашла. Так, посмотг\'им, что у нас здесь… Ага, сег\'ия "Магия тг\'ав", кг\'асочка для волос. Зачем тебе? Седеешь?

– От бабушки покойной, наверное, осталась.

– А… Ну почитаем. На основе натуг\'альной хны, объединяет наилучшие качества бальзама и стойкого сг\'едства для окг\'аски волос, укг\'епляет ког\'ни и заботится об их полноценном питании. Видишь, как полезно. Что тут еще? Экстг\'акт листьев смог\'одины и дуба, стеаг\'иновая кислота, лимонная кислота, глицег\'ин, цетеаг\'иловый спиг\'т, пг\'едизолон, пг\'опиленглеколь…

Унитаз шумно захлебнулся, зашипел, точно спустил кислоту, а не воду.

– Кстати, ты не думаешь, что и мне пог\'а наконец тоже "пг\'опилен" сделать. Хоть г\'азочек, я уже на стенку лезу от неудовлетвог\'ения…

"Пр-р-р-очь! Пр-р-р-рочь! Абр-р-р-рам! Кур-р-р-ра! Доктор-р-р-р!" – бесконечный список на букву "Р", нашу звонкую, рычащую, как пламенный мотор, родимый русский лакмус, всегда позволявший отсеять зерна от иноплеменных плевел.

* * *

Уже какую ночь я не спал, охваченный гибельной истерией. В бессонном изнурении все трогал нагант. Мучительная стадия – "вознесение наганта к виску". За ней следует "замирание духа" и червячное липкое "безволие пальца", потом глотку нарывает криком, я сдавливаю его, прокалываю кадыковым хрящом. Крик протекает рвотной кислотой в живот, сипит и пузырится в горле, я коротко упускаю огненную мочу в трусы и разрешаюсь "осматриванием барабана" – что было бы, нажми я на спусковой крючок. Как всегда, пустая камора.

Вот бессонница рухнула в кошмар, как в подпол.

Очнулся. За окном далекие грузовики лязгали железными костями в кузовах.

Сорвал штору. Луна выжелтила глаза, вскружила отвагой голову.

Отпрянул от окна. Не давая себе опомниться, крутанул барабан, приставил нагант к виску. Казалось, что твердой была одна голова, а ребра стали мягкими и при дыхании прогибались внутрь.

Я закричал пронзительно, чтоб заглушить страх тела. Это был исправно помогающий прием.

Господи, вся жизнь перед глазами!

Детсадовские манные, суповые годы. На старой фотографии я в костюме второго поросенка – розовый чепец с крахмальными ушами – маленькая бездарность, выплясывающая на новогоднем утреннике…

Клетчатая и в линейку унылая череда школьных лет, когда не знаешь, то ли в следующий класс перешел, то ли прозвище сменилось…

День рождения, страшный своей июльской датой. Одноклассники разъехались, кто куда, на моря или к бабушкам, я, неприкаянный, в праздничных шортах хожу по дворам, зазываю незнакомых мне детей, раздаю бумажки с адресом, уже не рассчитывая на подарки, а только на визит..

Вот кто-то из недругов в ноябре, когда окна уже были заклеены до весны, метнул в мое окно бутербродный огрызок. Масляной стороной он присох к стеклу и провисел до апреля. Вечером, садясь за уроки, я видел этот хлебный ломоть, выучил наизусть каждую его хлебную пору…

Во дворе старшие ребята устроили каток и в хоккей играли. Высшим шиком считалась клюшка, обмотанная в ударной части изоляционной лентой, черной или синей. Однажды кого-то из мальчиков позвали домой обедать, и он доверил мне свою клюшку. Я, не умеющий стоять на коньках, вдохновенно шаркаю по льду подошвами…

Тогда я вдруг подумал, что полюбил хоккей. Посреди зимы в спортивный магазин привезли новые импортные клюшки. Я выпросил у мамы денег. Где-то в подвалах, рискуя быть убитым током, я поснимал со старых проводок изоленту: черную, синюю, принес домой и намотал на клюшку – я готовил ее к наисильнейшим ударам… Нужно ли говорить, что меня больше никто не пригласил поиграть?

Я умру, а нетронутая клюшка так и будет лежать на антресолях у родителей…

Из-за крика я не почувствовал движения пальца. Висок взорвался ударом и болью. При этом я оставался еще жив. Отбросил нагант, зажимая рану. Оказалось, она не кровоточила. Совсем. Кровь будто кулаками стучала. Под непробитой височной кожей.

Выжил! Выжил! Но нажимал ли я на спусковой крючок, не помнил. Пытался уговорить себя, что нажимал. А как проверить? Гордая натура не шла на компромисс. Сам виноват, мудак! Зачем брал в руки нагант при больном уме и жидкой памяти?

Что ж это такое?! Значит, по новой барабан крутить! И в слезы…

Застрелился!!! Больно! Было первую секунду… Удар! Голову обдало вначале кипятком, потом морозом. Челюсти медленно стянуло тонким льдом. Догадался: трупное окоченение.

Проснулся.

На кухне немыслимыми верблюжьими глотками пил воду. Снова улегся. Пока не рассвело, смотрел в черную бездну потолка. Тогда поднялся. Спокойно взял нагант, упер дуло в висок. Нажал. Услышал звонкий холостой щелчок. Положил уже навсегда укрощенный нагант обратно на стол.

И во все стороны брызнул дичайший неизведанный восторг. Какая сладость! Ромовая пьяность! Ласковый сквозняк трепал мне кудри, мазал шоколадом желудок. Все страхи позади, нагантное наваждение кончилось.

Я понял, что смогу даже, если захочу, спеть протяжную украинскую песню. Я знал единственную, она предусматривала известный полевой простор, покачивающиеся возы с сеном, речку, мельницы, воловьи рога, похожие на лиру с невидимыми струнами. Мой срывающийся голос примешал бы к песне крик рассветного петуха, но это подходило к атмосфере.

Комната упала навзничь. Солнце брызнуло по глазам. Я лежал в кровати. И уже не спал!

Как же я кричал! Почти так же, как однажды во сне, когда трамвайный кошмар ампутировал мне ногу и я в бессильном отчаянии обрушивал на мать потоки брани: "Вот, видишь, сволочь, нет ноги!" – слезы застилали насмерть глаза, как полиэтилен, крики выворачивали горло наизнанку: "Гадина, нет ноги! Видишь? Не доглядела!" – снова горючие слезы, как удары крапивы по щекам. "Нет ноги! Ты мне не мать!" – и как утешительно и сладко было осязать в коконе моей муки ее раскаяние. В том сне мне почудилось будущее пожизненно ревущего инвалида: "Это твоя вина, сделай что-нибудь!" – и вечное чье-то раскаяние, такое утешительное, что я проснулся тогда в ненавидящих воспаленных слезах, но примеренный с ампутацией…

Призрачны поступки моего бодрствования. Химеры сна болезненно правдоподобны. Но в них тоже веры нет. Одна только страшная ниточка в руке: если не выходишь из оледенения, значит, застрелился. Я сам заплел в одну косу навь с явью, поэтому обречен крутиться в револьверном колесе и сомневаться в правдивости любого исхода, кроме собственной гибели.

* * *

Леон Анри Нагант умер в 1900 году, двадцать третьего февраля, чтоб гробовая его доска служила праздничным столом на грядущих пирах Красной Армии и Флота.

Брат его Эмиль Анри скончался через два года, в декабре, но тоже подыграл двадцать третьим числом. Их сдвоенная смерть была растянута, как деревенская гармошка. Возможно, моя клиническая жизнь продлится сроком смерти двух Нагантов.

Но я простил бельгийцев и не держу зла на грузин. Они лишь только воспитывали мою смерть, мастерски науськивал я сам. Но кто-то неизвестный спустил ее с поводка!

Зажег в каждом глазу по шахтерскому фонарику. Рылся в мусорных корзинах памяти, надеясь среди отходов выудить лоскуток, бумажку, взгляд, которые вдруг окажутся уликой.

Мой первый детсадовский дружок научил меня странной игре. Я ложился на землю, потому что считался убитым, а он стоял надо мной и с криками: "Кто его? Кто его убил?!" – палил из пистонного пистолета. Когда ему надоедало, мы менялись местами. Я подозреваю, что он подцепил эту сценку из какого-нибудь фильма про войну. Этот мальчик всегда все подменял. Мы познакомились, когда он спросил меня, умею ли я свистеть. Я сказал, что нет. Он обещал показать, как он свистит, и вдруг начал тонко и пронзительно визжать. Если закрыть глаза, визг действительно напоминал свист взрослого человека.

Как же сейчас я нуждался в яростном друге, разобравшемся, "кто меня убил"…

Нашел под шкафом растоптанный карандашный обрубок. Что от него осталось, то заострил столовым ножом, взял лист бумаги и сел графической дедукцией препарировать ребус моего грядущего убийства.

По примеру какого-то киношного следачка я выводил на бумаге заглавные буквы своих несчастий. В карандашной паутине взаимных пересечений мне постепенно открывался заговор литер. Творились химические метаморфозы. Что раньше виделось пустячным, недостойным внимания, в лакмусе постороннего факта или персоны обретало вдруг мрачные толкования и зловещие масштабы.

Все события жизни искусно выкладывались так, чтоб всучить мне нагант.

* * *

Бабушка Аня прожила восемьдесят два года, оставив по себе горькое воспоминание стыда.

Сколько же она сделала для нас! Даже жильем мы были обязаны ей. Это она принесла в жертву свою однокомнатную квартиру, чтобы родители, подмешав две жалких комнаты в коммуналке, получили свою независимую, трехкомнатную квартиру. Потом бабушка Аня жила с нами, до смерти.

Меня вскормили ветхие сосцы. Я еще не умел читать, но уже раскладывал пасьянсы, знал названия всех лекарств. Главное лекарство называлось "Антасман", его принимала бабушка Аня, когда задыхалась. Старушечий лексикон въелся в мою речь. Бабушка Аня таскала меня по своим приятельницам. Они беседовали, слушали музыку на древних патефонных пластинках. К чаю они просили "сахарок" или "медок", словно приспосабливали слова под свое уменьшившееся тело.

С меня и теперь сталось бы завернуть: "Началась такая катавасия!" – поднести руки к щекам. Сказать: "Мальчишки во дворе шалят" – или: "Он только баловаться и озорничать горазд", – и головой покачать.

Даже сальности у меня старушечьи, ветхие, из начала века:

Жасмин прекрасненький цветочек,

Он пахнет нежно и свежо.

Понюхай, миленький дружочек.

А правда, пахнет хорошо?

Бабушкина приятельница крупными печатными буквами выводила на листке четверостишие. Я старательно читал по слогам, не находя подвоха, и тогда старухи показывали на вертикаль из заглавных букв, заливались смехом, и я вместе с ними, уже навсегда приученный смотреть на текст не только слева направо, но и сверху вниз.

С малых лет пестовали во мне всяческие паранойи. Бабушка Аня учила бояться воды. Говорила, глядя на вздутые, как шины, старческие ноги: "Нырнешь, судороги схватят, захлебнешься", – и пучила глаза, изображая удушье.

Судороги представлялись мне хищными водорослями с рыбьими головами. Вода страшила и чаровала глубиной и мутью.

Боготворил считалочку: "Десять негритят пошли купаться в море. Десять негритят резвились на просторе…"

Мы положили ее на музыку.

"Один из них утоп! Ему срубили гроб! – выпевал я. – И вот вам результат – девять негритят!"

Я разыгрывал жестокие игры про купание, заканчивающиеся всегда одним финалом. Рука-судорога утаскивала жертву на дно ванны. Кукольный приятель рыдал на эмалевом берегу.

Ответственная за мое питание, бабушка всякий раз пугала: "Доедай суп, а то он ночью к тебе придет и задушит".

Я все равно оставлял еду в тарелке, а ночами не мог заснуть и истощался нервно и физически.

Провинция бездумно поощряет старческий вампиризм, укладывая детей в одной спальне с людьми преклонного возраста. Каким бы здоровым от рождения ни был ребенок, он захиреет, и как скоро – это вопрос времени или числа старух.

Бабушка Аня глядела, как я день ото дня чахну, и стращала с новой силой.

От впечатлительности и страха я терял окружающую обстановку и собственную личность. В кухонном мареве призрак бабушки Ани покрывал меня жуткой бранью. Суп грозил совершить содомический грех.

"Залезет в жопу!" – в ночном бреду додумывал я бабушкины угрозы.

Она мучительно стыдилась: "Каких же только слов ребенок на улице нахватался!" И, беспомощные, улыбались родители.

Мне было пять лет. К бабушке Ане каждый месяц приходила женщина-врач, тоже очень старая, но, видимо, ей доверялось больше, чем молодым участковым докторшам. Старухи скрывались в комнате для медицинского осмотра, затем пили чай и беседовали.

Будь проклят тот день, когда я опередил их уединение и спрятался под кровать! Они зашли, бабушка Аня разделась. Врачиха впряглась в фонендоскоп, присосала круглый наконечник с мембраной к обвисшей коже своей пациентки…

Память благородно заретушировала подробности, причем настолько густо, что все запомнилось скорее как поступок. К событию нет достоверных зрительных образов – одни домыслы. В пятилетнем возрасте меня не интересовало женское тело в состоянии дряхлого упадка. Я не мог знать слова "фонендоскоп". Вероятно, я действительно видел нечто, состоящее из резиновых трубок, вставляющихся в уши, и теперь подрисовываю его к дагерротипу того далекого события.

Возможно, циничный глаз современного фотографа увидел бы в этой сцене совершенно иную эстетику: два древних тела, соединенные резиновой пуповиной фонендоскопа..

Я выскочил посреди осмотра из-под кровати, подбежал к бабушке Ане и цепко ухватил ее под пепельную курчавость старческого руна. Я вскричал что-то. Возможно: "Ага!" – или: "Вот!" – или: "Ух, ты!" – или "Поймал!" – не помню.

Мы трое ненадолго замерли, врачиха, бабушка Аня и я с пальцами в руне. Старухи никак не отреагировали. Я опешил от такого невнимания и спросил, осаженный их спокойствием: "Что это?"

Врачиха сказала равнодушно: "Мышка".

"Мышка?" – я недоверчиво перебирал курчавый пепельный ворс, похожий на сбившийся войлок или вековую диванную пыль, потом убрал руку и вышел из комнаты…

* * *

– Слушай, я ни за что не повег\'ю, что ты не заглядывал девочкам под юбки. Все мальчишки с пег\'вого класса вуаег\'исты. У меня во двог\'е и в школе пг\'осто спасу от вас не было. Но я не считаю, что это плохо, с одной стог\'оны, это пг\'иучает к аккуг\'атности – я с малых лет за тг\'усами слежу, чтобы чистые были. Что у вас девочки говог\'или, если им юбки задиг\'али? У нас было: "Тг\'усы не кг\'аденые, жопа не алмаз!" и еще: "Кто не видел тг\'икотаж – "Детский миг\'\'\', втог\'ой этаж"… Ну, не отвог\'ачивайся, смотг\'и, г\'аз всю жизнь хотел… Нг\'авится?

* * *

Бабушка Аня вскоре умерла – не пережила позора. Так я растравливал себя по ночам.

Возмездие грянуло. Появилась эта московская бабка Тамара. Меня отвезли к ней на поезде. Помню лишь тряску в купе и как пил чай без сахара, потому что, очарованный миниатюрной упаковкой рафинада с поездом на обертке, спрятал сахар в карман.

Бабка встречала нас на вокзале. При ней был какой-то новый понурый дед. Я же помнил совсем другого старика.

Мама и папа подвели меня, держа за распростертые руки. Я был распят на родителях.

Я запрокинул голову, и взрослые небеса разрешили недоумение: "Поздоровайся с дедушкой", – пятидесятилетняя бабка (мой взгляд снизу вверх) в украшенных пластиковыми хризантемами босоножках, в шортах, блузке и соломенной шляпе, полная юных страстей, моложаво улыбалась: "Это – дедушка".

Мы оба, тот понурый старик и я, знали, что это неправда. Куда делся прежний дед, никто не говорил.

Нас пригласили на шашлыки в загородную резиденцию деда № 2. Над мангалом кружил едкий дым паленого мяса. Мне дали детскую порцию шашлыка, которую так и не полили вином, – мама запретила.

Потом я, чтобы ознакомиться с новым дедом, подошел к нему поближе. А тот, видимо, забывшись от сытости и выпитого вина, вынул изо рта челюсть и протирал ее пучком травы. Бабка на него ужасно наорала.

Несправедливо обруганный, дед даже попытался играть со мной и стал проверять мою сообразительность кошмарными загадками: "До какого места заяц бежит в лес?"

Я молчал.

Дед ответил сам: "До середины. А дальше заяц бежит из леса".

Допрос продолжался: "Каких камней в море нет?"

Я в смятении ковырял носком сандалика землю.

"В море нету мокрых камней".

Затем он спросил: "Что посреди Волги стоит?"

Я крикнул: "Утес!" – потому что вспомнил песню "Есть на Волге утес". Оказалось, что посередине Волги стоит буква "Л", и все от души хохотали над невинной детской тупостью.

Потом родители уехали, а я остался с бабкой. Для нас обоих это была мука. Мы не устраивали друг друга.

Непривыкшая к детям бабка была деспотична в вопросах гигиены. Деда № 2, любителя загадок, она уже приучила мочиться сидя. Тот не спорил и справлял нужду, как ученый кот. Я пробовал поднимать круг, но бабка следила за мной, выискивала невидимые капли и ползала с мыльной тряпкой, бранясь, что у нее нет сил за мной убирать.

По телефону она жаловалась матери и просила меня забрать. Я плакал и говорил, что если хотите, чтобы у вас писали сидя, заведите себе девочку, а не мальчика.

Я проиграл. Она сломала мою волю, и я вскоре стал позорно присаживаться. Унижение быстро вошло в привычку, единственное, всякий раз справив нужду, я потом нарочно стряхивал несколько капель на стульчак…

Я смирился с новым обликом деда. Остаток лета этот дед № 2 и муж № 4 провел на даче, любуясь картофельными цветами или перебирая свои альбомы с марками.

Стоило мне попасться ему на глаза, он спрашивал с дурковатым прищуром: "Имеется килограмм соли, литр воды и килограмм продукта, который надо сварить с указанным количеством соли, но так, чтобы он остался несоленым. Что это за продукт?"

После моей скорой интеллектуальной капитуляции дед коротко сообщал: "Яйца", – и, бодрый, шел по своим делам.

Невротизированный, как Эдип, мозг приноровился работать в атмосфере логических подвохов, и деда постигла закономерная участь Сфинкса.

Однажды он спросил меня: "Можно ли наполнить ведро три раза, ни разу не опорожняя его, и чем?"

Я сказал: "Камнями, песком и водой".

Он помрачнел: "Ты зашел в комнату, где есть свеча, газовая плита и керосиновая лампа. Что ты зажжешь первым?"

Ответ родился сам собой: "Спичку".

Дед взялся за сердце: "Какие часы правильно показывают время только два раза в сутки?"

"Остановившиеся", – я улыбнулся.

Дед № 2 с перекошенным лицом рухнул в кусты картофеля. Потом приехала "скорая" и увезла деда.

Назад Дальше