Звезда моя, вечерница - Краснов Петр Николаевич "Атаман"


Это первое собрание сочинений оренбургского писателя Петра Краснова, лауреата премий имени И.А. Бунина и "Капитанская дочка". Его художественные произведения хорошо знакомы читателю. Рассказ "Мост" П. Краснова вошел в первый том антологии "Шедевры русской литературы ХХ века".

В третий том собрания сочинений вошли трилогия "Свет ниоткуда", две повести - "Звезда моя, вечерница" и "Пой, скворушка, пой".

Впервые повесть "Звезда моя, вечерница" была опубликована в журнале "Москва" (№ 5, 2002), первое издание - "Роман-газета" (№ 5, 2003).

Пётр Краснов
Звезда моя, вечерница

1

Это не было дымкой сухости, мглою ли тонкой облачной, какая с темнотою, бывает, затягивает незнаемо откуда и как небо, гася по-летнему тусклые и тёплые звёзды в едва угадываемой мерклой вышине, неся с собой какую-никакую прохладу перегоревшей, ископыченной суховеями степи, истомлённой огородной ботве, осаживая прозрачную, невесомую в закатном воздухе пыль, возвратившимся стадом поднятую горьковатую страдную пыль второго Спаса, какой дышат поздними вечерами, в какой забываются беспамятным сном усталые селенья.

Не было очередным газовым выбросом недальнего отсюда завода, в полгоризонта расползшегося за пологими взгорьями, тяжёлой и всему чуждой здесь вонью кривобокой розы ветров - будто там, на западе, невыразимо тяжкую тектоническую плиту на мгновенье приподняли и, спёртый безвременьем, адский смрад вырвался долей своею и стал мучить и душить травы окрестные, попавшиеся на пути ростоши, враз потускневшие воды прудов, изводить хоть уже и попривыкших, не сказать чтобы верующих, но с адом не согласных селян. И никак не могло быть тонкой тянучей, еще чуемой гарью полусожжённых, полуразбитых где-то далеко на юге городишек с перепаханными танками, устланными битым шифером, черепицей и стеклом предместьями, с трупным смердением в иссечённых осколками, изрытых воронками и траншеями черешневых садах, - слишком далеки они были, хотя горели, тлели день и ночь, который год.

Это ни на что такое похожим не было и быть не могло; но какая-то, чудилось в последнем, зодиакальном уже свете, сухая мгла сопровождала неведомое это и неопределимое - сама сродни ночной тьме, почти от неё неотличимая и скрывающаяся. Не с чем было сравнить эту мглу, которая и собственно мглою-то не была, а скорее мерцанием неким воздуха, тусклым его проявлением. Она возникла как бы из самого пространства, из координатной его тончайшей сети просквозила и замечена никем не была, всё ушло с головой в первый, утягивающий на дно существования сон, в забытьё полное - всё, всех увело, кроме разве старика, выбравшегося скоротать с куревом часок-другой бессонницы своей в палисадник старый, полуразгороженный, под непроглядные ночные тополя.

Перед тем, на самом исходе вечерней зари, ещё чувствовалось снизу от огородов и прибрежных кустов неявное движение, наплывы, помавания речной свежести, ещё одинокий степной комарик тонко зундел, жаловался и была надежда на скудную хотя бы, пусть под утро, напояющую росу. Но с тьмой и во тьме появилась, проявилась, но облегла всё, мёртво обняла эта будто иссушающая всё в себе мгла, обступила - и завыла где-то одна собака, брехнула испуганно и залилась другая; и старика, без того согбенного, ещё согнуло в глухом клокоте кашля, в попытках не дать доломать себя, жизнью ломаного-переломаного, продохнуть, сказать себе самому: да што, мол, за чёрт… што такое?!

Но не успел. Оцепененье настигло всё - глухое, обморочное, и старик уже не задышкой - им зашёлся, воздуха лишившим, онеменьем этим, в какое-то мгновенье охватившим и его, человека, и всё живое вокруг и неживое, все звуки, движенья, даже осокорёк молоденький, незнамо как занесённый сюда и вылезший за штакетником, только что шевеливший изреженными своими, в чём душа держится, листками, но замолкший враз, даже чёрный этот кривой, вразнобой глядящий штакетник… На миг долгий оцепенило, неизвестно сколько продлившийся, в нетях застрявший, в беспамятстве мгновенном и полном, и от него, человека, ни горя, ни радости, ни даже сознания себя не осталось, а одни только глаза будто - чтобы видеть всё это, обезличенное напрочь, утратившее всякое содержание своё, жизнь.

И он, казалось, долго видел эти исчерпавшие себя, сутью как кровью истекшие формы бывшие, совершенно плоские теперь, пустые и никому не нужные, пустее выеденного яйца, дыры от баранки дешевле, всю эту небылую, небывшую, даже и прошлого, казалось, лишившуюся тень мира, испорченный и выброшенный негатив его… да, тень, ничто, просто тени - как местa, где не хватает света. Сколько теней, сколько не хватает света. Сколько тщеты.

Он не думал так, мыслей таких не было, никаких не было; он просто видел всё это, как видят, скажем, что лошадь гнедая, не сознавая этого, - и, если только спросит кто потом, говорят: да, вроде гнедая была; точно, гнедая!.. Так и старик видел эту безнадёжную, опрокинувшую все смыслы нехватку света, тщету немотствующую, эти тени не существующих уже дерев, ничего не огораживающего штакетника, избы своей выморочной, заметно севшей одним углом, и местоположенье своё на завалинке, где только что вроде и он пребывал и где даже тень его усматривалась тоже; но ни сказать, ни даже подумать, что это он там есть или недавно был, или мог, как существо некое, быть вообще, - не представлялось возможным, поскольку и сама возможность эта у него была кем-то или чем отнята. Было только зрение чьё-то, стороннее, прозрение в ничто, остального не существовало ни раньше, ни теперь, ибо не существовало и самого этого "теперь".

Отсутствие "теперь", отсутствие самого отсутствия - зачем дано, позволено было видеть ему всё это, эти тени теней?

И если никак не мог он там, в стороннем и совершенно немыслимом, быть и видеть, зачем дано прозренье, что он там всё-таки был и видел?

В вернувшемся тотчас, но каком-то ином "теперь" он уже знал, что никому никогда не скажет ничего - не захочет, это одно, как не захотят о том сказать, он был уверен, и другие, если были они, конечно: не посмеют, разве что совсем уж глупый какой человек болтать начнёт, сам себе плохо веря… А другое - о чём и как сказать? Нечего сказать, на это и слов не найдёшь, ничего же не было, не произошло… ничего, кроме смерти всего, распада, растворенья в той мгле тончайшей, место ночной тьмы заступившей, место всей земли и заревом завода обозначенного на западе неба, кромешных над головою тополей. Или того, что обреталось за этой серебрящейся серо мглою, чего ни назвать, ни хоть как-то обозначить…

Неть.

Такое слово было, да, но ничего не говорящее, равнодушное и где-то внутри этого своего равнодушия страшное таящее, отказывающее человеку во всём. Но и оно не могло передать самой даже малой толики того, что он почувствовал, умерев и - сквозь долгую-долгую паузу, которой не было, - вернувшись тотчас назад зачем-то, опять сюда, на завалинку опостылевшую под расщепленный два десятка лет тому грозою, под соловьиный по весне тополь… Зачем было - назад?

Он пожал плечами и ощутил, снова, своё затёкшее, как после долгой посиделки, тело и так уставшую, начал своих и концов так и не нашедшую, покоя не обретшую душу… куда больше тела уставшую, измызганную и уж не подлежащую, казалось, никакому очищению или освобожденью душу. Куда её, такую? Кому она нужна, кто её взыщет, беспутную, спросит, кто под высокое покровительство своё примет, да и есть ли такое? Ему самому, одному, она не нужна.

Он вдруг понял это, с безжалостной к себе отчётливостью: да, не нужна, надоела до смерти, устал он разбираться с нею, непонятливой бестолочью, строптивой когда не надо, глупой, вечно куда-нибудь занесёт… Не любит её, как всякий русский человек, не больно жалует; а она всё вздорничает, а то виляет, врёт безбожно себе и другим или болит без толку, мает… надоело, устал и не знает, куда её приткнуть, кому отдать. Богу бы, пусть разбирается, - но чертей он много видал, всяких, а вот Бога ни разу, не сподобился, то комполка заместо его, то районный секретарь очередной, не достанешь, а сейчас и вовсе… Не возьмут, не нужна, им это и по штату не положено, небось, за свою бы ответить. Всякому до себя; и вот он с нею, изношенной, не годной никуда, неподъёмной иной раз - чемодан без ручки, вспомнил он чьё-то походя присловье: и нести тяжело, и бросить вроде жалко. Не жалко, нет - зазорно: а зачем нёс тогда столько? За каким?.. Вроде чего-то ждёшь ещё, хотя что можно ждать от жизни этой; вроде сказать должен кто-то - зачем; но никто тут, он уж знает, не скажет этого, а уйти не уйдёшь. Жизнь - она, подлая, заставит жить. Просто так вот не уйдёшь, зазорно.

И сидел так, тяжелы были мысли, и опомнившийся, напуганный чем-то осокорёк трепетал и трепетал перед ним, неслышный.

2

Она его почувствовала, узнала сразу - едва только вошла в непалимовский свой автобус.

Народу уже натолкалось, но с каким-то мальчиком повезло, полузнакомым студентом, приличным и в очках, уступил место; и пока рассовывала сумки - большую под сиденье, так, лёгкую к ногам, а замшевую сумочку побыстрее с шеи, а то как тётка какая запурханная, - уже глянула и раз, и другой на него, стоявшего в проходе вполоборота к ней… да нет, затылком почти, виднелась сухощавая, даже на погляд жёсткая скула, продолговатый нос, прямой, и небольшие совсем, заметно выгоревшие усы, а глаз как будто нет - так, прочерк один, откуда временами проблёскивало холодно, даже тускло. И он глянул, не очень-то, видно, довольный, что его побеспокоили вниманьем; не сразу отвёл глаза - и отвернулся, отвлекли, какой-то опоздавший мужик бежал рядом с тронувшимся автобусом, кричал шофёру и гулко раза два грохнул кулаком в листовую обшивку; и звук отдалённым получился, из каких-то будто иных пространств, и грозный - так в дверь твою стучат…

Ещё раз, дёрнувшись, тронулся автобус, мальчик спросил про Зину, подружку её, - да, этим же, своим автобусом и ехали весной, и студент их пряником угостил, большим таким, в коробке. Тульским, да, нежёван летел пряник, пробегались за полдня по магазинам, а дело к Пасхе шло, и как же им, городским теперь, гостинцев не захватить, родительский стол не украсить. Смазливый был, аккуратный мальчик, очки ему даже шли, но руки какие-то бледные, с чёрными волосками, не скажешь, что из сельских тоже; и с руки этой на поручне сиденья она переводила глаза на белёсый затылок того, впереди, не стригся и шею не подбривал давно, завитки. Не из толстых была шея, но сильная, загар на ней уже серым стал; а сам довольно высок, под мышками клетчатой с закатанными рукавами рубахи полукружья пота. И спохватилась, мизинцем под одним глазом, под другим - не потекла? Жара стоит изнуряющая, второе уже лето не щадит ничего, а тут ещё замятня та московская, людская, дикая - как перед концом света, мать это всерьёз говорит, без всякой скидки, сокрушённо прибавляет: а бесов, бесов-то развелось сколь!.. И едва успела отвести взгляд. Но он глянул не на неё, с ней ему было, может, всё ясно уже, а на мальчика именно - и оценил верно и опять отвернулся.

Они ехали едва ли не час, мальчик вёл разговор ненавязчиво, нет, вполне непринуждённо, раза два заставил даже рассмеяться (она как со стороны услышала свой смех - грудной немного, чуть не зазывный, с чего бы это, девоньки?!); и на своей остановке, в Лоховке, слез с явной неохотой - родители, дескать, ждут тоже, - и обещал наведаться, в клубе-то она будет вечером? Нет-нет, какой клуб, сказала она, назавтра в город ей с утра, назад, работа же. Ну, тогда в городе, на днях как-нибудь, через Зину? Она пожала плечами; ей и неловко было, слышат же люди, и прямым отказом обижать не хотелось, вот уж ни к чему встречи эти… Зинке сказать, не забыть, чтоб не вздумала телефон её рабочий дать, проболтать ненароком. И постаралась с благодарностью улыбнуться ему, от выхода оглянувшемуся, выручил же.

А этот не сказать чтобы худой, но какой-то плоский телом и прямой, это из-за плечей, не узкие. И припылённый весь будто, его бы отмыть, приодеть. Отчего-то она сразу не то что равнодушно эту мысль приняла - взволновалась ею прямо… ох и дуры мы, без тебя, наверное, есть кому отмыть-одеть, не парень уж - мужчина, погляди получше. Семеро по лавкам, гляди… ну, не семеро - девочка одна, две ли, у таких девки всегда, не оторвёшь. Такого не оторвёшь. Через плечо сумка, к родне, может, какой едет в Непалимовку к нам или по делу - к кому бы?..

Ну не кулёма, уже ругала она себя, переспешила со сборами, кольцо на левую не надела - а ведь хотела! Ведь уже сунулась в шкаф, к выдвижному, а тут кофточку увидала - взять, не взять? Жара, а с другой стороны - лёгонькая, для утра-вечера, и к платью шла, давно такую хотела, треть получки ухлопала; и вот взяла, а на кой, спрашивается, париться в ней? Снять надо, вот что, и прямо сейчас. И в сумку её, в сумку! И кольцо - носи, за тем ведь и купила, нечего опускаться… что, опустилась? Ну нет, ещё годочков несколько… А тоска какая, господи, кто бы знал тоску.

Он, что ли, знал? Наверное; но никогда ей после о том не говорил и не скажет, с ним на эти темы не разговоришься. Не разбежишься, скажет: ты ли это, матушка? И правильно, не говорят об этом, всё равно ничего не объяснишь. Молчат, и оттого, может, тоска.

Но до чего глаза равнодушные у него - там, в прищуре ли, прорези: посмотрел, и она храбро выдержала их, глядя открыто, честно, как могла; а в это время автобус уже заваливался с грейдера на сельский их "аппендицит", и открылись разом в прогале старой кленовой лесопосадки Непалимовка их и заречная луговая даль, а за нею увалы степные со скудной зеленцою по красноглинистым осыпям и потёкам на склонах, с туманным осевком небесной сини на самых дальних, в плоскость земную утягивающихся возвышеньях - там, далеко, куда ходили, бегали они сигушками ещё в колок осиновый за ландышами, там бери их не обери… Ей нечего таить, она честная девушка. Она так это и сказала ему, глазами; а сказать вслух кому - не поверят: мол, знаем нынешних вас… Не всех знаете. Господи, как она тогда вырвалась из-под того, Мельниченко, - себя уж не помня, вывернулась: "Не сейчас, обожди… не здесь!" Не здесь и нигде, локти себе потом кусал, бегал за нею - а ведь уж думал, что всё, приручил, никуда-то не денется… Делась. Делась-подевалась, как знала.

Постой, о чём ты… Знала? Знаешь, для кого?

Да что она знала, что знает сейчас вот - когда мужчина смотрит, с этим равнодушным и потому оскорбительным почти взглядом, на неё смотрит, на красивую, цену не сама выставляла - люди; а он бог знает откуда, не сказать, чтоб уж такой приглядный, и совершенно чужой: резковатые складки у губ, это серое от загара, припылённое будто лицо… Чужой, но тот. Которого никогда ещё, кажется, не встречала она, во снах разве, но и там ни глаз, ни лица даже, одно ощущение силы этой, надёжности в прямых плечах, и того, что - свой… Смотрит, и ни тени интереса, кажется, ну как на куклу, на стенку ли какую, чёрт бы их тягал, дураков, то удушиться готовы, то не глядят. И тот, Мельниченко, девку послушался, дурень, пожалел - "не здесь"… А где, скажи на милость, в мечтах? Там нас нет, там шкурки одни, бесплотность. А мы здесь: кулёмы с утра, к работе подмазалась, бежишь, стирки набралось и долгов, регула мутит, на всё бы плюнула - а ты цвети и пахни. Ты скрипи, но пой.

Юрочку вот вспомнила, Мельниченко… нет, правильно сделала, что рассталась, гастролёр был и фат, широко известный в узких кругах, и хоть сам по себе добрый, этого не отымешь, она ведь и увлеклась поначалу не на шутку им, дурочка, - но как же, должно быть, жалел, что пожалел… Оксанку потом водил, из бухгалтерии, у той всегда и стол и дом, всегда и всем наготове; и отвалил, пропал с горизонта событий. Так не для Юрочки же, в самом деле, береглась - он бы этого и не понял, пожалуй… Или Слава тот же, какой на тебя на всякую давно согласен, на всё, - для него? Девушка с приданым, нечего сказать. Взнос в семейную жизнь - вот уж некуда тошней…

Господи, для этого бы!

Она это жарко вдруг и потерянно подумала, в спину ему глядя, почти молясь… не пожалела бы ничего. Один раз пусть - а там хоть куда. Хоть кому - осточертело. Ему первому, чужому, чтоб даже имени не знал её, - от стыда жизни этой. От стыдобы, какую она не то что определить, понять - назвать-то даже не может.

Автобус подъезжал уже к сельсовету, люди вещи собирали, поднимались; нагнулась, стала нашаривать под сиденьем ручки сумки своей и она. Нашарила, вытащила, а замшевую хоть в зубы - ну, за каким вот взяла, для виду? Для виду, обречённо подумала она, для чего ж ещё.

Выходили так, будто не все успеют сделать это; и она заразилась тоже, толчком этим при остановке, не терпелось на воздух, на землю нетряскую, надёжную свою. Подвигалась к задней двери и уж искала глазами средь немногих встречающих отца, они её ждали сегодня, - и вдруг большую её, тяжеленную сумку взяли сзади за лямки, с её рукою рядом, и вторым движеньем молча отняли. Она оглянулась, увидела близко его лицо, не узкое, как ей вначале подумалось, нет, усы над сухими губами и прищур этот, пригляд, и от растерянности кивнула, тоже молча. Они продвигались, потом вовсе остановились, там выгружали громоздкий ящик; и в какой-то момент она явственно услышала запах его пота - совсем не сильный и именно его, он так и должен был пахнуть… как у отца, да, пряным, чем-то табачным, что ли, так рубашки его, майки при стирке пахнут; а мать, когда люди, бывает, хвалят запах в их доме, соглашается, говорит чуть не с гордостью: "Это от мужика… как мужик пахнет, так и в доме. Вон у Ерофейчевых - не продыхнуть…" Его, по-мужски тяжеловатый чуть, отцовский и всё ж непривычный… под мышку бы ткнуться, замереть, пропади оно пропадом всё, сумки эти, автобусы, работа, двадцать эти четыре, - вдохнуть и не выдыхать, пусть несёт куда хочет, всё берет, не жалеет, незачем нас жалеть.

А сердце её билось уже толчками, чуть не вслух - неужто увидел?! Надолго, к кому тут? Спросить? Она боялась, что не выговорит, под этими-то глазами - хотя почему б и нет, всего-то слов… Кивнёт сейчас и уйдёт, а кто он, зачем, к чему мелькнул тут, поманил и пропал - неизвестно, ищи тогда; а ей с утра завтра автобус опять, общага, малосемейка их драная, с обеда на работу… и всё? Хуже некуда искать непотерянное. И растерялась, как школьница, оглянуться боялась - это она-то… Нет, попросить помочь, донести - хоть до магазина, к повороту на свою улицу. Люди? Да бог-то с ними, пусть глядят… ну, поболтают, делов-то. Придержать, только б не встречали его - а там дорогу, может, показать, то-сё. Вроде нет отца, не встретил, ну и… Дорогу, да, и хоть в клуб вечером, хоть… Или спросить?

Это как лихорадка была - минутная, но оттого, может, резкая, всю её захватила, до жилочки, только что не трясло… как тогда, под тем. Помоги, заступница! И по ступенькам спускаясь подрагивающими ногами, она уже знала, знала, что это - её, что здесь никак нельзя упустить, что-то не так сделать, не то, и что ей сейчас нужно и можно всё делать - всё… И когда наконец оглянулась, на нетвёрдой, будто ещё пошатывающейся земле стоя - укачало? - и уже хотела спросить ли, может, или спасибо лишь выговорить, какие глаза будут, - он сам, упреждая, кивнул ей, сказал:

- Помочь вам? Донести?

И опять она лишь кивнуть смогла, уже во все глаза глядя на него, не стесняясь ни его, ни себя самой, призабыв будто об этом, о людях вовсе не помня, не видя, - толклись вокруг, вещички разбирая, переговаривались… И так дико среди всего этого, так некстати и неожиданно завыл вдруг бабий надорванный, в голос, причет:

- Ой да ты сыночек-то на-а-а-ш, ой да ты миленька-а-ай!..

Дальше