И время для неё совершенно непонятно тоже: то не течёт почти, застаивается, нудной подёргивается ряской, а то ускользает стремительно и неуследимо, или вовсе провалами тёмными, не скажешь сразу - было ль, не было… Уже и закат сквозь простенькие занавески пятнает тускло-красным голые стены, одинокую на них репродукцию с шишкинской "Ржи", обои старые; она собирает себя торопливо, не забыть бы чего… себя не забыть тут, в доме этом нежданном, чужом ещё для неё. Ничего, она сходливая, как бабы наши говорят, быстро с ним сойдётся, с домом, руку свою хозяйкину окажет. И как-то легко, поверху об этом, обо всём другом думается - нет, представляется ей, думать совсем не хочется сейчас, да и сколько можно, и ей легко, а главное - не болит почти, слава-то богу. К зеркалу небольшому в простенке суётся - и застает её, слабую улыбку бездумности этой…
- На часок я, Люб, не больше. С Вековищевым повидаться ещё надо, - говорит он из кухоньки, умывается там, фыркает. Председателя колхозного давно она не видела - такой же всё хамоватый, самоуправный? А какой ещё. И спешит к нему, у него ж дело. - Поужинаю заодно, на стане… шар-ром у меня покати.
- Не надо там ужинать, - говорит она, сомненье малое откинув. - К нам приходи.
- Да?
- Да. Мы подождём.
- Приду, - почти не раздумывает он, вытирает лицо, усы, полотенце не глядя вешает - на неё глядя серьёзно. С лица у него сошло на удивленье скоро всё, а вот на сгибах пальцев короста, потрескалась и, наверное, болит; но не спрашивает она, напоминать не хочет - ни ему, ни себе. У матери бальзам какой-то лечебный есть, найти надо, чтоб на ночь привернул, не забыть… А он за плечи берет её, привлекает: - Приду. Обязательно.
- Дай, причешу тебя…
На минут пять всего заскочила к крёстной, в щёчку её сухую морщинистую чмокнула, чёрствой землей, показалось, пахнущую, - господи, неужто и сама такою станет когда?! - пакет с конфетами на стол: "Я завтра зайду, ладно? Наговоримся, успеем…" - "Уж ладно, красавица моя. На картошке, в случае, жуков этих собираю, басурман…"
Закат уже сник, когда и успел, пеплом нежно-сиреневым взялся, небо темней и словно глубже стало - и вечерница в нём, звезда её… Не мерцает, как другие, нет - переливается алмазно сама в себе, в избытке света купается своего, ясности и силы, и нет, кажется, ничего ярче и пронзительней её, даже светило дневное не сравнится с нею… ослепит, да, но не пронзит. Ещё, может, лет в семь спрашивала она мать, молодую совсем тогда, это хорошо помнится, крепкую, хоть с вилами под стог, навильни тяжеленные наверх подавать, хоть саманные кирпичи делать-таскать, что за звёздочка эта такая, яркая из всех; и та, глянув, отвечала: "Это, доча, либо вечерница… ага, она, завсегда такая. Как вечер, так она тут". И потом лишь, куда позже, Андрей Сергеевич, учитель-географ тот самый, лёгкий, стремительный на ногу, на отзыв, с чем к нему ни подойди, с каким однажды всем классом в поход отправились с ночевой, сказал, что - Венера… Что богиня, и не звезда вовсе, а планета, но какая разница. Лишь бы светила, звала, что-то обещая высокое, радостное и необходимое всем, всему.
Темнеющей улицей шла, средь палисадников уснувших, уже светились кое-где окна за ними и пело где-то в переулке радио, что ли, что-то неразборчивое, протяжное… дома наконец она. Какой он ни есть, дом, не бог весть как устроенный, а свой, не в чужих хоромах по одной половице ходить, оглядываться. И город жалко будет оставить, не без этого, конечно; но вот что-то не сделали в нём, не удалось, чтоб по-людски. Вроде б каждый по отдельности человек - из тех, кого знаешь, видишь-встречаешься, - не так и плох, и не глуп, умных-то куда больше, чем на селе, не сравнить; а все вместе - стадо, и недоброе… Неразумное, и если бы только в часы пик.
С отцом, так получилось, несколько рассеянно поздоровалась, улыбнулась в довесок уже, хотя всяких нежностей показных в семье и так-то не водилось никогда; как сказать? И решилась, потому что мать разогревать ставила ужин, оттягивать некуда:
- Алексей придёт сейчас… ничего? Поужинаем вместе.
- Дак, а… - Мать растерялась, даже руки опустились. - А что ж сразу-то? Не сказать-то?
- Да сама не знала, он же поздно… От крёстной только застала. - И на мать не может смотреть, неловко - так помнит ещё всё, что в доме было, до мельчайшего, ей кажется теперь… - Подождём немного - ну, полчаса?
- Раз так… - пожимает вислыми плечами отец, он невозмутим. - Да-а, достаётся ему сейчас - за коренного… Себя забудешь. Што-нито собери, мать.
- Соберу, недолго… Это вы што ж, всурьёз?
- Ладно болтать-то, - не то что рассердился, но прикрикнул отец. - Делай что велят.
- Да куды ж денешься…
- А мы яишню со сливками, мам, как ты делаешь… дай, я сама!
Пришёл он даже раньше, чем ждала она, в свежей рубашке, с бутылкой водки и коробкой конфет - с неполным джентльменским набором, как сам сказал, посетовал, что нет вина в магазине; впрочем, и водку-то с полок убрали на время уборочной - а за каким? Это отец спросил и сам ответил же: всё равно на неё денег у народа нету, а самогонка - она в каждом дворе, почитай… ну, через двор.
Сели ужинать наконец, и он нисколько не стеснённо держал себя - как, должно быть, и везде, был оживлённей обычного, пошучивал; тем более что за столом этим, как оказалось, не в первый раз сидит - сиживали, да, то по делу, то по праздникам… И она эту связанность свою - родным связанность - понемногу одолевала, ловила усмешливо-сообщнические взгляды его, словечко-другое вставляла, кивала, когда он - иногда - как бы от них двоих уже говорил. Оттаивала и мать тоже, уверяясь, может, что у них в склад-лад всё пока, а дальше как бог даст…
- С уборкой разделаемся - за дом возьмусь.
- Так а что там? - недоумевал отец. - Главное сделал. Газ провёл, перезимуешь теперь.
- Уже брус заказан, Иван Палыч. С глухой стены комнату ещё прирублю и кухню-столовую. А сенцы эти - к шуту… большая веранда будет. Ну, это на лето уже, с крышей, само собой, тоже. А пока готовить, фундамент залить.
- А усилишь - один-то?
- Да кой-чему научил отец, а зима у нас долгая. И люди обещаны, даст Вековищев. - И усмехнулся, на неё глянул, в глаза ей: - Начать - не кончать… ну, было бы к чему руки приложить. Ради чего.
Он спрашивает? И нужно ль отвечать, если выбор делает не она… если уже выбрала, хоть и неуверенность некая щемит, не шутка - город бросать, это теперь-то… И - надо - улыбается ему, ещё сама не зная - как улыбается, веря только, что он поймёт как надо.
Встали из-за стола, он спокойно перекрестился на небольшую, в полотенцах, иконку Николы в углу - всегда, сколько она себя помнит, здесь Никола, в задней избе, а Спас, что в горнице, появился позже, отец хоть не сразу, но согласился на это. Мать, мелким крестиком в стол куда-то, как всегда, осенившая себя, одобрительно смотрит в спину Алексея, отец же как не видит всего этого - привыкли уже, видно. И она крестится, не смея просить себе счастья, не спугнуть бы, какое есть, но лишь по-людски чтобы всё было, шло, как вот сейчас.
- Ты гли-ко, двенадцать уже…
- Мы… проводимся, - находит слово она, смущенья особого уже в ней нет, - а вы ложитесь, не ждите. Устали же.
- Да натоптались…
Она лежит на плече его и уже перебирает в мыслях, что назавтра сделать надо… какое - завтра, если светать уже скоро начнёт! А ему ещё отдохнуть надо, хоть немного.
- Всё-всё, пошла я!.. - Но как вставать не хочется, уходить от него, кто бы знал. Уткнуться бы ему в шею носом, уснуть… Пересиливает себя, его тоже, тормошит истомлённого; и уже платье натягивая в избяной темноте, при таких-то шторках свет не включишь, говорит ему во тьму эту, дыханьем их и жаром ещё полную, наугад:
- Давай сразу отберём, что стирать. Порошок-то хоть есть?
- Да там всё, в тазе…
В кухоньке свет включают - ага, вёдра есть, посуда всякая в шкафчике, чашки-кастрюльки, ложки-поварёшки, картошка в мешке… так, а в холодильнике что? Правда что шаром покати, кусок заветревшей колбасы, в самый раз пёсику, да хлеб в пакете чёрствый. Мясо из морозилки на полку нижнюю, чтоб отошло, ключ от дома запасной в сумочку и - до обеда, Лёшенька!.. Выходят за калитку, над головою редкие отуманенные звёзды, полынная прохлада, пришедшая со степи, дальний за школой фонарь, лампочка простая на столбу: проводить, может?.. Ну что ты, Лёш, я ж дома!..
Спать не хочется совсем, она садится на родительское крыльцо, смотрит на тёмную, в себе забывшуюся улицу, на непроглядную громаду тополей, вознесённую в небо, смутно сереть начинающее будто… поскорей бы утро, день. Нет, она не торопит время, торопить его опасно, почему-то знает, чувствует она; наоборот, мало его, не хватает ей, а столько ещё сделать надо, успеть.
Калитку на засов она заперла, от лишних глаз, а они ей все лишние теперь. Всё, что нужно для борща, из дома захватила, мясо поставила варить, а на второй конфорке белье в ведре кипятится - пар столбом, дым коромыслом!.. И окна между делом протёрла, паутину обмахнула - сколько её! - и за полы принялась: подметаются, да, но не мыты, сразу видно, давно, и бельишко застирано, простыни-наволочки тоже, всё перетряхнуть надо, - мужики… По полкам книжным только глазами пробежала, удивилась опять: когда и где собрать успел - и столько неизвестных ей, серьёзных даже по корешкам…
Стирает во дворе, у летника, оглядывает позьмо, ширь дворовую и опять думает: сколько работы здесь, боже мой, чтобы обжить всё, засадить. Ничего, глаза страшатся, а руки делают. Первая всегда у матери поговорка - от нужды, работы извечной, только лет семь назад, может, и выбрались из всяких строек; а тут их, детей, учить, подымать… Как он, Павлик, там? Двое ребятишек все ж и Вера, невестка, больная, по женской части неладно…
И отгоняет мысли всякие такие, не сглазить бы… вроде б всё ничего у неё, хотя сама ещё себе удивляется, как выдерживает такое, мало того - желает, ждёт, как будто обещанного чего-то ждёт… И разговаривает негромко, чтоб с улицы не услышали, с Овчаром, накормленным ею так, что пузцом сытеньким отвалился на солнце, пожмуривается: что, скучно одному хозяина ждать? Ску-учно, день-то длинный какой, все жданки съешь… А тот садится, польщённый явно, что с ним по-человечески говорят, глядит смышлёно, голову набок, и хвостишком работает, подметает.
Всё сделать, что хотела, она успеть не смогла, конечно, машину его услышала у ворот, выскочила.
- Ну-у!.. - говорит он, оглядываясь в доме, и это ей за лучшую похвалу. - Когда успела-то?! Простыни ещё эти, занавески… шут бы с ними.
- Да заодно уж… Обедаем?
- И поскорей. Голодный, как… Последний раз Танюшка здесь прибиралась, когда на каникулы ушла. Говорит, шефом у тебя буду, а вот глаз не кажет: женишки небось, дискотеки… Устала?
- Да когда уставать, Лёш? - Она не притворяется ничуть, ведь и в самом деле время пролетело - нe видя как, да и в охотку всё шло. - Правда. Надо ещё…
- Ничего не надо, хорошка, - отдохни.
- Здрассте, а погладить?! Пересохнет же.
- Вот я тебя и поглажу! - дурачится он, но не гладит, а обнимает её, так стискивает, что дыханье занялось, в шею целует, нешуточно уже, ниже плеча… - Уж у меня н-не пересохнешь!..
Пообедав, сидят на чисто вымытых - поскоблить бы ещё - ступеньках крыльца, тесно прижавшись, у него, он сказал, пять минут ещё, к трём начальство районное подъехать должно - носит их поганым ветром… Притыкает в консервной банке окурок: и знаешь, зачем приезжают? Чтоб сказать, что теперь ничем они помочь не могут - ни средств у них, мол, ни обязанности, выкручивайтесь как хотите. А водку дармовую как жрали, так и жрут… нисколько аппетит не испортился. Ну, без них так без них, воздух чище…
Замолкает, усы отчего-то теребит, подёргивает, и привычки к этому она вроде бы не замечала за ним, нет такой; щурится на пустырь двора своего - нет, дальше, с лицом замкнутым, почти каменным. Но вот переводит глаза на неё, и они вовсе не хмурые, какие можно бы ждать от раздумья о невесёлом нынешнем, а внимательные… слишком внимательные, и это её, как всякую женщину, беспокоит, просто не может не тревожить. И, помедлив, говорит негромко, то ли спрашивая, то ль утверждая, ладонь её в руки свои забирает, прячет всю в них:
- Значит, будешь хозяйкой!..
И не кивает, а поводит головой в сторону всего - дома, белья скатанного, чтоб не пересохло, свежего полотенца для них двоих, общего, ею у раковины повешенного, и полотенчика другого, тайного от всех…
Это так неожиданно для неё - здесь, сейчас, и не то что растеряна она, но не сразу ответишь. Она этого ждала и, по инерции, будто ждёт ещё, относя всё хотя и в близкое, может, желанное, но будущее, - а уже надо отвечать… И уж боится, что пауза слишком долгой будет, слишком окажет она мелкие всякие неуверенности её и страхи, нерешённость некую выкажет, неверие в них двоих, которого в ней ведь уже и нет; и поднимает глаза, в его глядя, без прищура обычного, ждущие пристально, говорит:
- Буду, Лёш.
- Спасибо.
- За что? - совсем тихо, смутясь отчего-то, даже заробев от всего, перед ними открывающегося теперь, спрашивает она.
- За тебя.
13
Уехал, а она мыла посуду, гладила потом стареньким - на каменку давно пора - утюжком простыни, быстро провянувшее на ветерке бельё и всё опомниться как-то не могла… Решилось. Когда, как остальное всё будет, многое, непростое и хлопотное - о том ещё и слова не сказано; только спросил, посоветовался ли: своим пока не будем говорить, торопиться? - и она кивнула молча, согласно, никакие слова не шли из неё, как заперло. Кивком же ответила, когда и раз поцеловал, и другой, сказал: дома ужинать будем, заеду за тобой…
Оставляла ненадолго дом, провожаемая Овчаром, и у калитки, помня наказ не выпускать щенка на улицу, присела и потормошила, погладила его: что, и ты мой тоже?! Мой, шелудяка ты этакая, мой, умничка! И приказала тоже: стереги! Господи, да тебя самого-то стеречь ещё надо!..
И будто что-то снялось, что не давало радоваться - вволю не давало, к домишку крёстной чуть не вприпрыжку торопилась, озаботиться забыв, видел ли кто её из двора выходящей или нет.
У крёстной самовар почти всегда наготове, нахвалиться им не может - года полтора назад крестницей подаренный на первые отпускные, ещё и дядя Федя успел из него чайку попить, покойный. Сидят за ним, разговаривают, говор у неё старый тоже, как мало у кого на селе, простой:
- Ты не в отпуск, часом? Зачужалась, что и во сне не увидишь…
Это она, конечно, ворчит просто, преувеличивает для укору, и спорить с её воркотнёй бесполезно.
- В сентябре, может. Или в октябре…
Она говорит ей это и сама надеется, что - в сентябре, перед увольнением. И ещё колеблется, сказать ли ей и как сказать… за тем ведь и шла, признаться, чуть не бежала сюда. За тем, а уж от крёстной ничего наружу не выйдет, проверено, не то что сказать - намёка никому не даст, что знает, находя в этом удовлетворение какое-то своё, не совсем понятное…
- А што цветёшь-то вся? Ещё вчерась как шанежка с поду… аж пыхало. Спросить, думаю, иль нет?
Сысподу, с пылу с жару прямо… И чувствуя, что краснеть начинает, помялась, проговорила на всякий случай, полушутя вроде б:
- А не скажешь нашим?
- Так прямо и пошла, сказала… Дел мне больше нету.
И, раз назвалась-напросилась, рассказать пришлось - накоротко и уж не обо всём, конечно; да и что словами скажешь, какие-то пустые они получаются, несродные, друг к другу не приставишь, не приладишь… Как будто всё то, о чём она говорила теперь, не с ними происходило… конспект чьей-то жизни чужой, куцый.
- Во-он што… - И вся ещё в новости этой, успела порадоваться крёстная, повторила: - Это в шабры, значит, ко мне?!
- Так, выходит, - улыбалась и она, Лёшиными словами сказала: - Уборку свалить бы. А пока не говорить, никому.
- А тот как жеть… городской который?
- Да никак, хрёска. Ну, чужой. Я уж и так, и сяк - чужой…
- И правда што… чужого не замай, свово не отдавай. Не, парень уважительный. Здоровкается первый, и по делу горазд, люди говорят… строгий. А што эт он - лицо побито вроде?..
- Да так, случайно совсем… Так вот и решили.
- Вона как… Не, не скажешь плохого, - рассуждала всё будто удивлённая, всё бровки высоко державшая крёстная, поглядывая весело, кипятку себе из краника подливая. - И жених… дак а што? Первый у нас, жених-то! Эт ты отхватила, девка!..
"Отхватила!.." И не удержало, засмеялась, клонясь над клеёнкой, впору голову на руки, покатать счастливо.
- А што смеёшься?! Тут уж подбивали под него клинья, всяко… А девки анадысь што утворили над ним… ты спроси его, спроси! Всё крыльцо ему лопухами завалили. Лопух, мол…
- Лопух?!
- Ага. И учителки эти наперебой, особо новая эта, целу зиму, считай… ну, ладно.
Учителка? Её дёрнуло было, больно и безрассудно… постой, погоди. Зимой? Мало ль что зимой… А лопухи летом, так? Ну, так…
У крёстной маленькие глазки, бесцветные, а всё видит:
- Болтаю я, грешная. А об чём - сама не знаю: гутарили люди и уж гутарить про то перестали…
Или расспросить? Не помешает знать, не зазорно вроде… не помешает? Нет уж, или верь, либо совсем не верь ему, что-нибудь одно. А учителка эта… не Мельниченко её фамилия? И повторила, чтоб перебить мутное в себе, противное что-то, со дна поднявшееся: не Мельниченко?! Вот так. Вот и забудь, это ж каторга - не верить. Мой он, вот и всё.
- …а людей не слухай, - говорила крёстная. И добавила, как-то самодовольно: - Уж я бы знала, ежели што…
- И не думаю слушать, - сказала она. Мой, больше ничей.
- Дак у вас што ж… всё уже? - И посмотрела долго и строго, со значением, как она это умела. - Всё со всем?
С недоумением она глянула на крёстную - ну да, мол, я ж сказала, - и ту раздосадовало это почему-то:
- Ну ты гли-ко… ну, ништо она не понимает! Ребёнок прямо… Донесла хоть, спрашиваю?
Она не сразу ещё, но поняла наконец, что именно - донесла; и вспыхнула лицом невольно вся, и неудержимым каким-то, нервным смехом залилась, чуть не до слёз, теперь уж головой на стол, еле кивнула ею.
- Опять она смеяться… Што смешного-то?! Слава богу, коли так… - Тяжело с табуретки поднялась, повернулась к образам, крестом большим осенилась, размашистым. - Слава богу! Не опозорила на старости…
Голос у крёстной съехал, пресёкся, и она вскочила, обняла её, плечи её оплывшие, слабые в разношенной старой кофте шерстяной; и стояли так, прижавшись, плакали молча - за всё, обо всём…
Усаживаясь, вздохнула старуха ещё раз, облегчённо слёзку отёрла:
- Сохранила себя, спаси те господь… Эт главное, если хошь.
- Ну, не очень и спрашивают сейчас… - сказала она, лицо ладонями остужая, не поднимая глаз.
- Ага, как же!.. Не-е, золотко, они не сразу, они опосля это спросют, в случае чего… щас, пока сладкая, не спросют. Да и то - на какого попадёшь…
Хоть бы уехала она, что ли, - эта, из школы, думает рассеянно, опустошённо она, как и всегда после слёз; ну, что вот хорошего ей в чужом месте, средь людей, чужих тоже? Тут и свои-то не знают, как дальше быть, всё наперекосяк пошло, неладно… нет, дома надо жить сейчас. Кого только и как не тасует она теперь, чужбинка, сколько её везде, неприкаянности всякой, как почужала сама жизнь… Ехала бы ты домой, учителка. Но по себе знает, как непросто найти его, дом свой.