Тем не менее рассказы о том, как он вел себя всю свою жизнь, были даже не шаржем, а злобной карикатурой на него, пародией на то, кем он никогда не был; они старались умалить, растоптать все его достижения, которые были очевидны для всех остальных. Они лишали его чести и достоинства, преувеличивая недостатки и призывая к благоразумию, которое уже не могло проявляться у него с прежней силой в столь преклонном возрасте. Когда его сыновьям было уже под сорок, в отношениях с отцом они все еще оставались теми детьми, которых он бросил, разведясь с их матерью; они были его детьми, которые по самой своей природе не могли понять, что для каждого человеческого поступка имеется масса объяснений, детьми, которые, став взрослыми, разумными людьми, продолжали вести против него войну, а он не мог выстроить достойной обороны. Сыновья предпочитали, чтобы их отсутствующий отец страдал, и он испытывал муки, дав детям эту власть над собой. Единственное, что ему оставалось, - это страдать из-за своего дурного поступка, и он старался ублажать сыновей как мог: он платил свою дань, разыгрывая идеального отца и покорно принимая их плохо скрываемую ненависть.
Ах вы мерзкие ублюдки! Злобные уроды! Гнусное, поганое дерьмо! Изменилось бы хоть что-нибудь, если я был бы другим и вел себя иначе? Разве я не был бы таким одиноким? Конечно, все бы пошло по-другому. Но я сам виноват в том, что сделал. Теперь мне семьдесят один. И я такой, какой есть. Вот что я натворил и теперь сам должен расхлебывать последствия. Всё. На этом точка. Не убавишь, не прибавишь.
К счастью, все последние годы он поддерживал связь с Хоуи. Его старший брат по достижении шестидесяти лет ушел из компании "Голдман Сакс", так же как и все его коллеги, достигшие пенсионного возраста, за исключением трех - четырех человек из высшего руководства, но к этому времени его состояние насчитывало не менее пятидесяти миллионов. Вскоре он уже входил в совет директоров многочисленных корпораций и в конце концов стал главой совета директоров компании "Проктер энд Гэмбл", на которую работал в юности, занимаясь покупкой и продажей ценных бумаг. Когда Хоуи перевалило за семьдесят, он все еще оставался крепким и деятельным мужчиной, готовым пахать без устали с утра до ночи. Он стал консультантом в одной бостонской фирме, специализирующейся на выкупе финансовых компаний, и много путешествовал по миру в поисках очередного контрольного пакета акций. Несмотря на то что Хоуи был очень занятым человеком и на нем лежала огромная ответственность, братья обменивались телефонными звонками раза два в месяц; разговоры по телефону всегда продолжались не менее часа: они вели неторопливую беседу, развлекая друг друга воспоминаниями о детстве, рассказывали смешные эпизоды из школьных лет жизни, обсуждали дни, проведенные в ювелирной лавке отца.
Теперь он неожиданно охладел к Хоуи, и во время беседы ответом на жизнерадостные реплики старшего брата было молчание. Причина была смехотворна. Он возненавидел Хоуи за то, что брат обладал крепким здоровьем. Он возненавидел Хоуи потому, что тот никогда в жизни не лежал в больнице и никогда не болел, а еще потому, что ни по единому участку его тела не прошелся скальпель хирурга и в артериях не торчало шесть металлических эндопротезов. Не было у Хоуи в груди и прибора, регулирующего сердечную деятельность, кардиостимулятора - это слово, когда он его услышал в первый раз из уст кардиолога, показалось ему вполне безобидным, как если бы оно имело отношение к системе велосипедных передач. Он возненавидел брата еще и потому, что они, появившись на свет от одних родителей, были внешне схожи между собой, но Хоуи унаследовал от них физическую силу и здоровье, а ему достались лишь сердечнососудистые болезни. Было смешно и глупо ненавидеть брата: Хоуи был не виноват в том, что судьба наделила его крепким здоровьем; он справедливо радовался тому, что в такие годы пребывает в такой хорошей физической форме. Было глупо ненавидеть брата за то, что он родился таким, а не другим. Раньше его не захлестывала ненависть к Хоуи: академические успехи и спортивные достижения не вызывали у него зависти; он никогда не завидовал старшему брату, думая о своих бывших женах и собственных сыновьях и сравнивая своих отпрысков с четырьмя сыновьями Хоуи, которые всегда с любовью относились к своему отцу; он никогда не завидовал и тому, что у брата была преданная жена, с которой тот прожил около пятидесяти лет, и они всегда оставались близкими друг другу людьми. Он гордился своим крепким, атлетически сложенным братом, который учился в школе на одни пятерки, восхищался им с раннего детства.
Когда он был еще подростком, выказывавшим способности к рисованию, чьим единственным спортивным увлечением было плавание, он безоглядно любил старшего брата и ходил за ним по пятам. Но теперь он ненавидел его, он жестоко ревновал и завидовал ему: в мыслях все его существо бунтовало против Хоуи, потому что брат обладал здоровьем и фантастическим жизнелюбием. Хотя в разговорах по телефону он подавлял в себе все иррациональные, ничем не оправданные вспышки ненависти, зреющей в его сознании, звонки друг другу за последние месяцы становились все реже, а беседы - короче, так что в итоге братья практически совсем перестали общаться.
Он не мог долго злиться на брата, желать ему зла: он завидовал ему, но не хотел, чтобы Хоуи потерял здоровье - это не помогло бы ему восстановить свое собственное. Ничто не могло помочь ему восстановить здоровье, вернуть молодость и укрепить талант. Впадая в бешенство, он в своих безумных рассуждениях доходил до абсурда, начиная думать, что отличное самочувствие Хоуи напрямую связано с его собственной немощью, хотя в глубине души понимал, что это далеко не так, поскольку, как все цивилизованные люди, ясно понимал, что равенство существует только как абстрактная идея, а в жизни у каждого своя судьба. Он снова вспомнил историю с острым аппендицитом, когда психоаналитик бойко приписал его недомогание жестокой зависти: в ту пору он, сын любящих родителей, был еще не знаком с такими чувствами, как зависть и ревность, и не думал, что счастье можно обрести, получив то, чем владеют другие. Но теперь он многое понял; в преклонном возрасте он открыл для себя то эмоциональное состояние, которое отнимает у завистника спокойствие и, что еще хуже, реальное восприятие жизни. Он ненавидел Хоуи за тот дар, который преподнесла ему природа, считая себя обделенным: ведь он тоже мог бы обладать тем, что имел его брат.
Внезапно он понял, что терпеть не может своего брата: он ненавидел его такой же примитивной, инстинктивной ненавистью, какую видел в глазах своих сыновей.
Он надеялся, что в его классе живописи появится женщина, которая сможет его заинтересовать, - это была одна из причин, по которой он стал преподавать в группах для взрослых. Он не мыслил себе существования под одной крышей с какой-нибудь малопривлекательной вдовой, приблизительно такого же возраста, как он сам, а пышущие здоровьем, крепкие молодые женщины с роскошными формами и каскадом блестящих на солнце волос, совершающие утреннюю пробежку в парке, неслись по дорожке мимо него. Ему казалось, что они были в сто раз красивее девушек в пору его юности, но у них хватало здравого смысла не останавливаться, чтобы поболтать с ним, и они лишь приветствовали его дежурной, ничего не значащей улыбкой. Он провожал их взглядом - смотреть на них было сплошное удовольствие, но это удовольствие было горьким для него, потому что, в душе испытывая к ним нежность, он одновременно погружался в уныние и печаль, которую еще более усиливало непереносимое чувство одиночества. Да, он сам выбрал свою судьбу, предпочтя остаться одному, но он не желал, чтобы это одиночество сделалось непереносимым. Самое скверное в чувстве одиночества то, что тебе нужно бороться с ним, иначе ты погибнешь. Тебе нужно работать над собой, обуздывая горестные мысли, надо заставить себя не думать о былом, не оглядываться назад, жадно вспоминая наполненное событиями прошлое.
И к тому же ему надоела живопись. Многие годы он мечтал о том, как выйдет на пенсию и наконец у него появится свободное время, чтобы писать картины, время для себя, когда никто ему не будет мешать. Так, наверно, думали тысячи тысяч постановщиков, которые зарабатывали себе на хлеб, трудясь с утра до ночи в рекламных агентствах. Переехав на побережье, он начал писать каждый день, но вскоре это занятие ему прискучило. Вначале он чувствовал подъем и воодушевление, но он потерпел фиаско: занятия живописью не могли заполнить целиком всю его оставшуюся жизнь. Идеи иссякли. Каждая следующая картина была похожа на предыдущую. Его яркие, красочные абстракции с успехом выставлялись на вернисажах местных художников из Старфиш Бич, и три его работы были не только вывешены в художественной галерее ближайшего городка, охотно посещаемой туристами, но и проданы завсегдатаям этого заведения. Но с тех пор прошло уже более двух лет. Теперь ему нечего было предъявить. Он исчерпал себя. Как художник он, вероятнее всего, навсегда останется не более чем "счастливым сапожником", как саркастически называл его один из сыновей. Он писал - будто живопись была для него священнодействием сродни заклинанию, изгнанию злых духов. Но каких духов он собирался изгнать? Духов древнего как мир самообмана? Или же он бросился в живопись как в пропасть, чтобы забыть о том, что ты рожден жить, но вместо этого тебе уготована смерть? Внезапно его озарило, что он затерялся в пустоте, что двусложное слово "ничто" и есть пустота, в которой он плывет в никуда, - и душу его начал заполнять ледяной ужас. Ничего нельзя добиться, если ничем не рисковать, думал он, все, абсолютно все имеет оборотную сторону, даже если ты пишешь дурацкие абстракции.
Как-то Нэнси спросила его о работе, и он объяснил дочери, что страдает "необратимой эстетической вазэктомией".
- Ну что-нибудь должно поставить тебя на ноги, - парировала она со смехом, понимая отцовскую шутливую гиперболу. Нэнси всегда светилась добротой, унаследованной от матери: она не могла оставаться равнодушной к чужим бедам, особенно если кто-нибудь нуждался в ее помощи; она обладала редкими душевными качествами, проявляемыми ежедневно, ежечасно, а он катастрофически недооценивал ее порывы, отстраняясь от дочернего тепла, даже не осознавая, как трудно будет ему впоследствии обходиться без него.
- Мне уже ничего не поможет, - отвечал он. - Вот почему я так и не стал художником. У меня от занятий живописью неприятный привкус во рту.
- Знаешь, почему ты не стал художником? - задала вопрос Нэнси. - Да потому, что у тебя всегда была семья. Жены, дети, куча голодных ртов, которых всегда нужно было кормить. На тебе лежала большая ответственность.
- Я не стал художником потому, что я - не художник. И никогда не был художником. Ни тогда, ни сейчас.
- Ох, папа…
- Нет, ты дослушай… Я всю жизнь занимался мазней, понапрасну тратя время.
- Ты сейчас просто не в духе. Не надо себя унижать, ведь ты знаешь, что это не так. И я знаю, что это не так. Твои картины развешаны у меня по всему дому, и я клянусь, что никогда не считала мазней то, что ты делаешь. Ко мне приходят друзья, знакомые, смотрят на твои картины и спрашивают, чья это работа. Они интересуются твоими работами, обращают на них внимание. Они спрашивают, жив ли художник.
- Ну и что ты им отвечаешь?
- А теперь слушай меня внимательно: еще никто, ни разу не сказал мне, что твои картины - никчемная мазня. Люди ценят твои работы.
И смотрят на них как на прекрасное произведение искусства. И конечно же я говорю им, что ты живой, еще какой живой! - сказала Нэнси со смехом, и у него будто камень с души упал: в его семьдесят лет на него снова накатила волна любви к своей маленькой девочке. - Я всем говорю, что это мой отец написал все эти картины и что я ужасно горжусь тобой.
- Приятно слышать, детка.
- У меня там целая галерея твоих работ.
- Отлично! Твои слова - просто бальзам на сердце.
- Ты сейчас подавлен, мне это совершенно ясно. Ты - прекрасный художник. Я знаю о чем говорю. Если кому-либо на всем белом свете и дано право судить, какой ты художник, то это мне, твоей дочери.
И это после всего, что он сделал, бросив ее и предав Фебу! Она все еще хотела гордиться своим отцом, восхищаться им! Она была такой уже лет в десять - чистая, благоразумная девочка, единственным недостатком которой была безграничная щедрость. Его дочь, не причиняя никому вреда, всегда пыталась спрятаться от несчастья: она не желала видеть дурных поступков близких ей людей, закрывая глаза на чужие ошибки и искупая их своей переливающейся через край любовью. Она складывала скирдами прощение, будто сгребала сено, и неизбежно сама себе причиняла вред, глядя на мир сквозь розовые очки, как было в случае с одним сопляком, самодовольным хлыщом, в которого она сначала влюбилась, а потом вышла за него замуж.
- И не только я так думаю, пап. Так считают все, кто бывает у нас дома. Ко мне приходили разные няньки на собеседование, потому что Молли больше не может сидеть с детьми. Ну вот, на днях я разговаривала с одной замечательной девушкой, на которой решила остановиться. Ее зовут Таня, и она студентка, хочет немного подработать. Она состоит в Студенческой лиге художников, как и ты когда-то, - так она просто глаз не могла оторвать от картины, которая висит у меня в гостиной над сервантом, - такая желтенькая, ну, ты знаешь, о чем я говорю.
- Знаю.
- Она не могла от нее глаз отвести. Желто - черная. Это просто потрясающе. Я ей задаю вопросы, а она уставилась на полотно над сервантом и стоит. Она спрашивала меня, кто и когда написал эту вещь и где мне удалось ее купить. В твоих картинах есть что-то необыкновенно притягательное.
- Ты мне льстишь, дорогая.
- Нет, я честно говорю тебе все как есть.
- Спасибо.
- Ты еще вернешься к творчеству. Все будет как прежде. Живопись - это не то, что можно бросить просто так. К тебе все вернется. А пока отдыхай, наслаждайся жизнью. Ты живешь в таком прекрасном месте! Просто имей терпение. Дай себе время. Талант не исчезает бесследно. А пока радуйся, что стоят прекрасные дни, гуляй в свое удовольствие, ходи по берегу и любуйся океаном. Ничего у тебя не пропало и ничего не изменилось.
Как ни странно, ее слова оказались большим утешением для него, и все же он ни на секунду не поверил в то, что говорила ему дочь. Но желание выслушать слова утешения - уже великая вещь, особенно если утешение исходит от дочери, которая непонятно почему - быть может, по сверхъестественным причинам - все еще любит тебя.
- Я больше не катаюсь на волнах.
- Как это?
Рядом с ним была одна лишь Нэнси, но он почувствовал всю унизительность своего признания.
- Из-за волн. Потерял уверенность.
- Можно плавать и в бассейне.
- Можно.
- Ну и хорошо. Плавай в бассейне.
Он стал расспрашивать ее о близнецах, думая о том, что было бы, если бы он все еще жил с Фебой, если бы Феба сейчас была с ним, если бы только Нэнси не приходилось работать на износ, чтобы обихаживать отца в отсутствие преданной жены, если б только он не обижал Фебу, причиняя ей зло, если б только он не лгал! Ах, если б она не сказала ему: "Я никогда в жизни не смогу поверить тебе, потому что ты не умеешь говорить правду".
Это началось, когда ему было уже около пятидесяти. Молодые женщины были повсюду: и подружки фотографов, и секретарши, и стилисты, и модели, и сотрудницы рекламного агентства - толпы женщин, с которыми он и работал, и путешествовал, и приглашал на обед. Но самым удивительным было не то, что это вообще случилось, - он сделал это открытие, будучи еще "чьим-то мужем", - а то, что это случилось с ним так поздно, спустя годы после того, как страсть в браке давным-давно угасла. Она была прелестной темноволосой девушкой лет девятнадцати, которую он взял на место секретарши, и не прошло и двух недель, как он, едва успев расстегнуть ширинку, взял ее прямо на полу своего кабинета; она, даже не раздевшись, стояла перед ним на коленях, повернувшись к нему задом. Нельзя сказать, что он овладел ею насильно, но она была немало удивлена его поступком, как, впрочем, и он сам, не ожидавший от себя такой прыти, поскольку в ту пору еще ничем особенным не выделялся, полагая, что живет по общепринятым нормам и его поведение мало чем отличается от поведения всех прочих людей. Он вошел в нее легко, потому что внутри она была теплой и влажной, и в экстремальных условиях они быстро достигли сильного оргазма. Одним утром, когда она, еле успев подняться с пола, села за конторку в приемной, а он, поправляя одежду, все еще стоял посреди своего офиса с пылающим от возбуждения лицом, двери открылись и в кабинет вошел его босс, Кларенс, вице-президент компании, руководитель группы менеджмента и исполнительный директор их фирмы.
- А дом у нее есть? - спросил его Кларенс.
- Я не знаю, - ответил он, - наверно, да.
- Вот и ходи к ней домой, - сурово отрезал босс и вышел вон.
Но они уже не могли остановиться - они продолжали заниматься любовью день за днем и в том же месте, где начали, несмотря на то, что риск был подобен выступлению гимнастов на трапеции под куполом цирка и они оба могли все потерять. Весь день они находились так близко друг от друга, что остановиться было невозможно. Они думали только об одном: как она встанет на колени посреди его кабинета, а он, задрав ей юбку и схватив ее за волосы, стащит с нее трусики и войдет в нее со всем неистовством мужской силы, пренебрегая опасностью и не думая о том, что их могут застукать.