В доме своем в пустыне - Меир Шалев 9 стр.


- А ты, ты сам у кого учился?

- Я учился работать у йеменцев, - сказал Авраам. - Это каменотесы алеф-алеф. У себя в Йемене они строят дома из камня в шесть этажей высотой и без единой капли цемента. Их камни так подходят друг к другу - иголку не просунешь.

Он завернул заполненный батон в тонкую клеенку, скрутил ее концы и затянул их резинками и положил сверток под деревянную доску, на которой обычно сидел весь день, обрабатывая камни. Только теперь началось истинное приготовление бутерброда. Под тяжестью Авраамова тела раздавленный хлеб и его содержимое постепенно проникали друг в друга, и сок помидоров, смешиваясь с соленостью сыра и пропитываясь оливковым маслом и душистыми испарениями петрушки и чеснока, медленно просачивался во все поры и клетки хлебной мякоти.

В полдень, когда я пришел навестить его по пути из школы, дядя Авраам возвестил: "Еда готова" - и со вздохом поднялся со своей деревянной доски. Длительное сидение превратило его ноги в две дряблые плети. Они столько лет были сложены под ним, что икры стали "слабыми, как локшн, которые варились целую неделю". Мышцы бедер ссохлись, кровеносные сосуды в них сузились, и он всегда, даже летом, надевал толстые шерстяные носки и жаловался, что у него мерзнут ноги.

Он тотчас вынул бутерброд из-под доски, развернул его и извлек на свет из каплющих родовых пленок.

- Давай поедим вместе. Ты, наверно, очень голоден, да, Рафаэль?

Он достал ножи и вилки, и мы уселись рядом за его каменный стол и стали есть бутерброд, как едят каменотесы, - очень осторожными и точными движениями.

- Вкусно?

- Очень вкусно.

- Знаешь, что я люблю в таком бутерброде? То, что я каждый день готовлю его одинаково и каждый день у него немножко другой вкус. - Я энергично кивнул в знак согласия. Мой рот был наполнен вкусом, а глаза слезились от чеснока. - Кушай, кушай. Такого бутерброда нет нигде в мире. Не стесняйся, да, Рафаэль? Как поживают твои тети?

- Они сердятся, что я ем у тебя.

- Почему?

- Потому что потом у меня нет аппетита дома.

- Дома у тебя никогда не будет такого бутерброда. Женщины не умеют делать такой бутерброд. Они могут работать целую неделю, чтобы сварить самую сложную еду в мире, но вот так, просто сидеть на бутерброде и ничего не делать, такое никогда не придет им в голову. - И, пожевав еще несколько минут, улыбнулся и сказал: - Такой долгий разговор нужно чем-нибудь заесть. - Потом помолчал опять, собираясь с силами после столь длинного высказывания, передохнул и продолжил: - Знаешь, почему это, Рафаэль? Потому что мужчины любят, когда все делается вместе. Пока я работаю, на веревке у меня сохнет белье, под доской сдавливается бутерброд, а в море все тамошние малюсенькие существа оседают на дно, и из них медленно-медленно делаются новое камни. Видишь, что делает небольшое давление… Если бы я сидел на этом хлебе сто миллионов лет, он тоже превратился бы в камень. Даже в алмаз!

Многие долгие часы, с тех моих детских дней и до нынешней затянувшейся старости, я провел под навесом Авраама-каменотеса. Плясали и пели матрака и шукия. Летели во все стороны "искры", как каменотесы называют каменные брызги. Вздувались и опадали вены и мышцы на руках дяди Авраама. Я играл в его дворе, тайком сидел в его пещере, ел от его хлеба, взбирался на его харув и оливу, но в его дом, в запертый каменный дом, никогда не входил. И он тоже.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

В КАНУН ПРАЗДНИКА ПУРИМ

В канун праздника Пурим 1925 года, когда Рахели Шифриной исполнилось шесть лет, мать нарядила ее в белое платье, красиво-красиво уложила ей волосы, а наша Мама заплела ей косички и короновала венком диких цветов.

- Ты такая красивая, - сказала она ей. - Как приятно любить такую красивую подружку.

Рахель сидела на "веселом кресле", как называли в мошаве стул, на котором сидели дети в свой день рождения, а ее одноклассники подходили к ней один за другим, становились перед стулом, и каждый, как это принято, произносил свое поздравление. Затем подали угощение, и в самый разгар праздника у Рахели неожиданно поднялась температура, она потеряла сознание, упала с праздничного стула, и ее унесли домой.

"Она была очень опасная больная", - рассказывала Бабушка. Я не понял, почему опасен именно больной, а не его болезнь, но не стал спрашивать, чтобы не прервать ее воспоминания.

- В тех местах и в те времена, - продолжала она, - "когда я была молодой" (она усмехнулась, словно извиняясь, и ее состарившееся лицо вдруг похорошело, и в его бороздах родилась смущенная улыбка), болезни были очень сильными. Мужчины, оставшиеся переночевать в поле, простуживались и умирали. Дети - задушенные дифтерией, сгоревшие в лихорадке - погибали, не достигнув и шести лет. Комары, которых нельзя было раздавить, жесткие, как слепни, переносили смерть от человека к человеку. Сильные духом люди десятками сводили счеты с жизнью.

- Почему? - спросил я, надеясь, что ее ответ прояснит мне загадку самоубийства Дедушки Рафаэля.

- Потому что сильные души ломаются легче, - сказала Бабушка. - Иди, попроси своего зануду Авраама, у которого ты околачиваешься целый день, пусть стукнет своим молотком по камню, а потом тем же молотком по тряпке, и ты сам увидишь, кто из них двоих первый сломается.

В те времена я уже ходил к каменотесу каждый день и, несмотря на недовольство Большой Женщины, начал называть его дядя Авраам, даже в ее присутствии. Мне так никогда и не удалось объяснить ее десяти необрезанным женским ушам, почему я нуждаюсь в его близости, но мне самому эта потребность казалась ощутимой и очевидной. И поскольку звание "Дедушка" было слишком точным, а звание "Отец" - слишком обязывающим, я решил даровать ему общее название "дядя", и он принял его с радостью, и с благодарностью, и во всей полноте дядьевых обязанностей.

"Чего вдруг "дядя"?! - кипела Бабушка. - Он вообще не из Наших!"

Я не совсем понимал, почему она сердится на него, потому что время от времени дядя Авраам давал мне белый конверт и говорил: "Это для твоей Бабушки", - и она ни разу не отказывалась взять этот конверт и даже сама часто напоминала мне, чтобы я не забыл взять у него "тот пакет", как она его называла.

"Если бы он был из Наших, как они все, он бы давно уже умер, как они все", - добавила она.

И действительно, дядя Авраам был как раз в том возрасте, в котором - кто чуть раньше, кто чуть позже - все четверо Наших Мужчин уже умерли и были повешены на стене коридора. Я спросил у Бабушки, сменит ли она гнев на милость и согласится ли считать его тоже одним из Наших, если и он умрет "в правильном возрасте", но она сказала: "Пусть сначала умрет, тогда поговорим".

Дядя Авраам подтвердил ее слова относительно камня и тряпки, но сказал, что не все, что верно для камней, верно также и для людей.

- Разве покончить с собой - это сломаться? - удивился он и воткнул зубило, а за ним второе в раскаленные добела отверстия своей жаровни. - Только женщина может сказать такое. Сильные духом люди не потому кончают самоубийством, что они твердые и ломаются. Они кончают самоубийством, потому что у них больше силы, и больше ума, и больше смелости, а слабые люди не кончают, потому что у них нет. - И, помолчав немного и покрутив зубила в их отверстиях, он сдержанно вздохнул и, незаметно проглотив внезапно пересохшую в горле слюну, добавил: - Я и сам, если б у меня было столько ума, и силы, и смелости, как у этих людей, я и сам давно бы уже покончил с собой.

- Как мой Дедушка Рафаэль, - сказал я. И поскольку во мне вдруг снова проснулось детское желание, чтобы Авраам тоже покончил с собой и был бы посмертно возведен в разряд "настоящих родственников", я добавил, поддразнивая: - А ты ведь намного сильнее него!

Маленькая каменная чаша с соленой водой стояла возле жестянки с углями. Другая каменная чаша, светлая и больше первой, служившая Аврааму тазом для стирки, - рядом со столом. Каменный ящик, глубокий и страшный, как саркофаг, и запертый собственной тяжестью, - неподалеку от четырех ступеней, вытесанных в скале.

- Что у тебя там?

- Всякая ерунда, - сказал он, вытащил зубило из дыры жаровни, положил его добела раскаленный конец на наковаленку, ударил по нему молотком, чтобы восстановить форму, и тотчас окунул в соленую воду в маленькой чашке. - Я никогда не покончу с собой, - сказал он. - Я не силен умом, и я не силен духом, и я не силен сердцем. Посмотри сам, Рафаэль. Я только руками силен. Духом я слаб, умом я глуп, и сердцем я трус, а во дворе я, как пес, который сидит снаружи один.

Прости меня, что я говорю тебе такие слова, ты ведь еще маленький, но если бы я действительно хотел покончить с собой, то у меня тут есть все, что мне нужно, - добавил он мечтательно. - Деревья и веревки, а с тех времен, когда я делал "баруды", у меня осталось немного взрывчатки и даже фитили. Я могу войти сейчас в этот мой пустой дом, крикнуть "Баруд!" и сам взорвать его себе на голову.

Стоял душный и светлый летний вечер. Полная луна уже поторопилась взойти и теперь освещала своим голубоватым сиянием стену запертого каменного дома. Мать говорила, что в такие ночи она слышит, как луна вздыхает, но мой слух никогда не был так тонок, как у нее.

- Всегда, - сказал каменотес, - всегда в конце "баруда", когда все камни уже упали и кажется, что уже можно выйти наружу, остается еще один камень, самый последний. Вначале это камень, который взлетает выше всех, а в конце он падает после всех. Берегись таких камней, да, Рафаэль? - И когда я собрался уходить, он вынул из кармана очередной закрытый белый "пакет", дал его мне и сказал: - Ты сейчас идешь прямо домой? Отдай это своей Бабушке.

РАФИ, РАФИ, ВОТ ТВОИ ПОДРУЖКИ

"Рафи, Рафи, вот твои подружки на синей машине!" - кричат дети, играющие на улице. Их отцы работают на местных фабриках в округе, их матери готовят резко пахнущие блюда, и, поскольку я, этакий странный и пожилой бобыль, вызываю у них жалость и любопытство, они иногда подсылают ко мне своих детей с маленькой симпатичной кастрюлькой еды в руках - то ли угостить, то ли поразведать. Я разрешаю им ходить повсюду, заглядывать в обе мои комнаты, удивляться, исследовать, задавать вопросы. Кто лучше меня знает, как приятно ребенку встретить взрослого человека, который живет один, как одинокий пес, и охотно привечает маленького гостя.

"Рафи, Рафи" - это я. "Синяя машина" - это старый "вольво-стейшн", который Мать, после многолетних приставаний и уговоров моей сестры, согласилась купить на свои права армейской вдовы. А "твои подружки" - это Большая Женщина - четыре вдовы и одна старая дева: Мать, Бабушка, две Тети и сестра, прибывшие для очередной инспекции.

Сестра, как всегда, за рулем. Черная Тетя сидит рядом с ней и, забыв о своем возрасте, выплевывает из окна косточки от фиников и строит рожи удивленным детям во встречных машинах. На заднем сиденье сидят Бабушка и Рыжая Тетя, комментируя, как ведет машину одна и как ведет себя в машине другая. Годы сделали их в конце концов подругами. Хотя Рыжая Тетя не "родственница по крови" и хотя ей пришлось претерпеть немало обид и унижений от Бабушки и остальных женщин, время смыло осевшую в ее душе обиду и стерло гнев воспоминаний.

А в глубине машины, на сиденье, обращенном назад, где обычно сидят дети или собаки - "а то и оба эти наказания вместе", как выражаешься ты, сестричка, - вытянулась наша Мать. Сидя спиной к остальным, она грызет свои облатки и читает книги, которые взяла с собой в дорогу.

"Как только ее не тошнит? - удивляется Рыжая Тетя, большой специалист по вопросам рвоты и тошноты. - И читает, и ест, и вдобавок еще сидит против движения".

Но Маму не тошнит никогда. Она не замечает удаляющегося пейзажа, не слышит Рыжую Тетю и даже не думает менять позу. Глаза ее, за стеклами очков, скользят по строчкам, губы шевелятся, пальцы листают. Она всегда читает три-четыре книги одновременно, перепрыгивая с истории преступления к хитросплетениям любви, от самоубийства к морским приключениям. Временами в уголках ее рта рождается улыбка, а неожиданно участившиеся полувздохи грудной клетки, подобно внезапно участившемуся трепетанью век замечтавшегося человека, выдают ее сдержанное волненье.

МАМИНА ГРУДНАЯ КЛЕТКА

Мамина грудная клетка. Она плоская, как стена, но почему-то в моей памяти на ее месте возвышаются смутные образы двух грудей. Рыжая Тетя однажды сказала мне, что я прав и что у Мамы действительно когда-то были груди, но после того, как Отец погиб, а сердце Матери не потянулось ни к какому другому мужчине, они ссохлись и спрятались под укрытием ребер.

Поначалу, как ты мне объясняла, груди выжидали, как развернутся события, - быть может, Отец вернется и спросит, куда они подевались. Но после нескольких лет полнейшей невостребованности - Черная Тетя именует это "ржавением памушки" - мамины груди усохли и втянулись внутрь, тело мало-помалу стало костлявым, бедра позабыли ликованье своих покачиваний, зеленоватое золото зрачков разбавилось серым, и глаза потускнели, погасли и больше уже не закрывались.

Ночь за ночью она читает в "комнате-со-светом": маленькое тело вытянулось на отцовской кушетке, глаза смотрят, губы шевелятся, наплывает внезапная слеза, пузырьками вырывается смех. Она редко смеялась, но зато уж когда начинала, то буквально рычала и корчилась от хохота, хваталась за живот, извивалась и заражала нас всех своими судорогами и весельем.

Помню, один такой приступ случился с ней после того, как мы с Тетями вернулись с рынка и Бабушка велела мне и Черной Тете разложить зеленые яблоки в ящике комода.

"Чтоб они не трогали друг друга, - объяснила она. - Если зеленые яблоки трогают друг друга, на них появляются пятна".

Вечером, когда мы все сидели у стола и Большая Женщина опять перебирала чечевицу, рассказывала свои рассказы и загадывала загадки, Черная Тетя вдруг сказала:

- Интересно, трогают они сейчас друг друга или нет?

- Кто? - спросила Бабушка.

- Яблоки. В ящике. Откуда ты знаешь, что они сейчас не трогают друг друга?

- Не говори глупости, - настороженно сказала Бабушка.

Но Черная Тетя настаивала:

- Я уверена, что они именно этим сейчас занимаются. Пользуются тем, что ящик закрыт, и трогают. Если бы меня положили вот так, в закрытый ящик, я бы уже давно потрогала, - добавила она.

- Ты и не в ящике трогаешь, - сказала Мать, но Бабушка, в душе которой зашевелились подозрения и страхи, была уже не в силах сдержаться. Даже догадываясь, что дочь посмеивается над ней, она тем не менее приказала:

- Рафинька, открой, золотко, ящик и посмотри, что там с яблоками.

- Зачем? - спросил я. - Мы их уложили, как ты велела, с промежутками.

Но Черная Тетя уже встала, погасила свет, сказала: "Шшш…" - отправилась в "комнату-со-светом" и вернулась с Маминым фонариком.

- Тише, вы! - шепнула она, велела мне снять туфли и сама сняла свои. Она взяла меня за руку, держа в другой руке фонарик, и медленно произнесла: - Ты, Рафаэль, тихонечко подойдешь и разом выдвинешь ящик, а я тут же посвечу на них фонариком всем им на удивленье.

Бабушка смутилась. Рыжая Тетя улыбалась извиняющейся улыбкой, чтобы воображаемый культурный, воспитанный мужчина, кандидат в мужья, который, быть может, случайно смотрит сейчас со стороны на этот спектакль, упаси Боже, не подумал, что она имеет отношение к этой странной семейке. А Мама уже прикрывала ладонью рвущийся наружу смех.

Мы с Черной Тетей на цыпочках приблизились к ящику.

- Давай! - крикнула она. Я рывком выдернул ящик, а Черная Тетя посветила в него фонариком и закричала: - Мы вас застукали, мошенники! Мы видели! Вы трогали друг друга!

Мама начала извиваться и корчиться от смеха, Рыжая Тетя тоже не смогла сдержаться и испустила странный, пронзительный смешок, очень похожий на сдавленный крик сокола, и даже Бабушка улыбнулась, когда Черная Тетя крикнула яблокам:

- За это мы теперь, в наказание, расселим вас по разным ящикам, каждого в свой, а ты, господин Александр, который затеял весь этот бардак, будешь у нас проветриваться вместе с редькой.

Но обычно Мать была поглощена книгами, которые она читала, и записками, которые писала и погребала среди книжных страниц. Она не смеялась, не корчилась и не замечала, что происходит вокруг.

"Читает и читает, все время у нее книги. Всё из-за Нашего Давида и той ее подружки, в мошаве", - говорит Бабушка.

"Может, остановимся перекусить что-нибудь", - предлагает она, и старая синяя "вольво", как будто поняв ее, съезжает с дороги, тяжело переваливает через пару-другую ухабов и останавливается в тени дерева.

"Я захватила еду на дорогу", - объявляет Бабушка.

Она всегда "захватывает еду на дорогу", чтобы не "одалживаться у других" или, не дай Бог, "выбрасывать уйму денег" в придорожном киоске.

Большая Женщина выбирается из машины. Ее десять рук расстилают на земле скатерть, ее десять ног складываются под ней в пяти восточных позах, ее пятьдесят пальцев вытаскивают из сумок термос, и хлеб, и сыр, и овощи, и селедку, и "острую зелень".

"Оставьте Пенелопе кожуру от огурца, пожалуйста", - говорит Бабушка.

Ее черепах очень любит такие поездки. Вероятно, для его черепашьего ума, как ты меня когда-то уверяла, езда со скоростью восемьдесят километров в час равносильна фантастическому путешествию со скоростью света. Ему особенно нравится участвовать в тех поездках, в которых участвует Бабушка, потому что Бабушку он предпочитает всем остальным. Он действительно так привязан к ней, что тащится по ее пятам по всей квартире. "Ему кажется, что и он собака", - объясняет паршивка.

Назад Дальше