НА РЫНОК МАХАНЕ ИЕГУДА
На рынок Махане Иегуда мы с тетями отправлялись каждую среду, чтобы сделать покупки на всю неделю. Иногда, однако, Бабушка посылала нас с сестрой докупить какую-нибудь мелочь, что-нибудь такое, что кончилось в доме или забыли купить на рынке: пучок укропа для бульона, черный кофе, "острую зелень" для Матери.
"Сходите на Маханюду, дети, и смотрите, ни с кем там не разговаривайте, а ты, Рафинька, береги свой карман и держи сестру за руку, - говорила она. - Ты мне отвечаешь за деньги и за нее, чтобы вы все, не дай Бог, не потерялись".
Так она говорила, но мы оба знали, что это тебя посылают следить за мной, а не меня за тобой.
- Хотите, чтобы я сделала вам маринованные огурчики? - Мы радостно кивали. Бабушка мариновала свои огурцы в большом количестве кипящей воды и с большой щедростью: много грубой соли, много чеснока и много укропа. Признаюсь откровенно - огурцы, которые я мариную себе сегодня, у себя дома, в пустыне, сделаны по тому же рецепту и так же хороши, но увы - годы, и воспоминания, и моя способность возрождать в памяти запахи и вкусы, и само детское "впервые" той еды увенчали ореолом именно Бабушкины огурцы. - Тогда купите несколько и не забудьте "острую зелень" для вашей Мамы. Ты лучше запиши всё, Рафинька, а то забудешь.
- Не забуду.
- Обязательно забудешь.
"Я запомню, - говорила ты. - Я ему напомню".
"Острую зелень" мы всегда покупали в маленькой лавке на главной улице рынка. Странные, сильные запахи окружали нас там со всех сторон, словно старались попрочнее укорениться во мне, чтобы облегчить будущие воспоминания.
- Бабушка просила… для Мамы… - выдохнул я.
- "Острую зелень", - напомнила мне сестра.
Продавец улыбнулся от уха до уха.
- Ваша бабушка просила "острую зелень" для мамы?
- Да, - сказал я.
Он открыл большую банку, и мои ноздри возбужденно раздулись от удовольствия.
- Может быть, это твоя мама просила "острую зелень" для твоего отца? - наклонился ко мне продавец, как будто поверяя какой-то секрет.
- Нет.
Он переложил несколько ложек из банки в мешочек, взял его за два верхних уголка, быстро покрутил им в воздухе и завязал скрученные концы.
- Передай маме, что если отцу уже нужна "острая зелень", то корона с него не упадет, если он сам придет ко мне купить. Нечего посылать мальчика и рассказывать сказки о бабушке.
- Мой отец умер, - сказал я.
- Неважно. - Он подал мне мешочек. - Все равно передай ей.
- Сколько это стоит?
- Оставь ты меня со своими деньгами, - сказал он. - Мы, мужики, должны всегда держаться друг за друга против них. Почему это только бабы всегда держатся друг за друга против мужиков?
Я НЕ ДУМАЮ, РАФАУЛЬ, Я ПОМНЮ
"Я не думаю, Рафауль, я помню".
Моя сестра. Всегда насмешка. Всегда любовь. Всегда помнит. Всегда одна.
"Я не выхожу замуж из человеколюбия, - влажнеют твои ресницы всякий раз, когда расстраивается очередная твоя свадьба. - К чему убивать еще одного беднягу? Лишь для того, чтобы он тоже стал "Нашим"?"
"Это я тренируюсь", - смеешься ты всякий раз.
"Я здесь самая молодая, но воспоминаний у меня больше, чем у всех", - шепчешь ты.
"Ты права, - подтверждаю я. - Ты и вместо меня запоминаешь".
"А что, ты знаешь, как мужчина мог бы запоминать лучше?" - допытываешься ты.
"Нет, - тороплюсь я с ответом, обученный, готовый, послушный. - Нет, я не знаю, как мужчина мог бы запоминать лучше".
Я никогда не мог выучить наизусть больше четырех строчек. Сколько бы учитель ни требовал от нас зазубривать всякого рода стихи и элегии, мне это никогда не удавалось. А он, обнаружив это мое слабое место, стал нарочно вызывать именно меня: "А сейчас, ребята, послушаем, что скажет нам господин Майер… Ну, Рафаэль, ты выучил "Песню моря"? Так продекламируй же нам, да поскорее, видишь - весь класс тебя ждет…"
Одноклассники смеялись, а я, онемевший от стыда и беспамятства, медленно наполнялся гневом. В один прекрасный день я не выдержал, поднялся, вышел из классной комнаты, спустился в твой второй класс и привел тебя к нам.
- Это моя сестра, - сказал я учителю. - Она запоминает вместо меня.
С огромным удовольствием вижу я сейчас снова, как ты стоишь там, выпрямившись во весь рост, и бегло декламируешь учителю и всему нашему классу тот отрывок, который ты запомнила, пока я тщетно пытался заучить его перед зеркалом.
Учитель пришел в ярость.
- Отправляйтесь домой, оба, и скажите матери, чтобы сейчас же пришла!
Мать явилась во главе целого шествия. Следом за нею шла Бабушка, Рыжая Тетя выступала посредине, а Черная Тетя бдительно замыкала арьергард. Они всегда выступали в сражение в таком боевом порядке. Их колонна втянулась в школьные ворота, промаршировала двором, медленно поднялась по лестнице, прогромыхала по коридору, вступила в класс.
Сестра тотчас присоединилась к ним, и Большая Женщина, стеной заслонив меня от учителя, окинула его спокойным, выжидающим взглядом. Ученики захихикали. Многие из них жили в нашем квартале и знали всех этих женщин. Мать вечно расспрашивала их при встрече в нашей маленькой районной библиотеке: "Что вы читаете, дети?" Черная Тетя часто играла с ними в "шарики" и "догонялки" и устраивала для них в поле посиделки у костра. Рыжая Тетя была неизменной мишенью их дразнилок. А Бабушка постоянно поучала их, что нельзя бить по камню носком ботинка, потому что ботинки стоят "уйму денег", а "вашим родителям и без того тяжело, дети".
- Кто из вас мать Рафаэля? - спросил учитель.
- Мы все, - сухо сказала Бабушка.
- Мы воспитываем его, - сказала Черная Тетя. - А эта маленькая для него запоминает.
- Интересно, - сказал учитель. - Могу себе представить, что из него вырастет.
- Уж наверняка что-нибудь получшее, чем из вас, - сказала Мать.
Книга, которую она читала в тот момент, когда ее вызвали в школу, все еще была в ее руках - с "ухом", загнутым на той странице, где она остановилась. Ее собственные уши уже пылали - яркий вымпел воинственных намерений, напомнивший мне, что, несмотря на маленький рост, она самая неистовая и опасная из всех пяти женщин, склонявшихся надо мной.
- Не "получше", а "более хорошее", - снисходительно улыбнулся учитель.
- Вы других исправляйте!
- Не "исправляйте", а "поправляйте", и вообще, благодарю вас, сударыни, с меня вполне достаточно.
- И вам спасибо, - сказала моя сестра, а Рыжая Тетя, в приливе внезапной отваги, добавила:
- Было очень приятно.
Они вышли, шагая в ногу, как одна большая материнская многоножка, и из-за хлопнувшей двери до всех в классе донеслось, как Рыжая Тетя сказала: "У Нашего Эдуарда тоже был такой пробор в волосах", а Черная Тетя добавила: "Хотя ноги у него очень короткие, он тем не менее законченный болван".
Так или иначе, даже сегодня моя сестра служит мне маленьким личным архивом, где я храню те секреты и факты, которые мне самому трудно запомнить: имена людей, важные даты, кто родственник нам по крови, кто близкий родственник, а кто родственник просто, кто кому симпатизирует и у кого с кем давние счеты - все то, что нужно помнить и понимать, чтобы успешно лавировать между утесами и в теснинах семейных отношений. Иногда я звоню ей, чтобы задать вечные вопросы конкурса эрудитов: кто сказал и кому? что было сказано и почему? На ежегодных встречах в дни смерти Наших Мужчин, когда я не могу опознать того или иного гостя, она нашептывает мне их имена, род занятий, семейные координаты и необходимые азимуты.
Временами она декламирует мне "стихотворения и куплеты" из пожелтевшей книжки нашего детства, иллюстрированной рисунками Нахума Гутмана. Каждый вечер Мать читала нам что-нибудь из этой книжки, но я запомнил только две фразы из двух стихотворений. Одна была такая: "А ты, Шуали, со мной не шали!" - и Мать всегда произносила ее с особенно устрашающим видом, обнажая острые зубы, а вторая: "За морем, за морем синеет гряда, найдете ль вы, птицы, дорогу туда?" - и ее она читала тоскливым шепотом.
Вот, Рафауль помнит. Целый куплет. Четыре строчки:
За морем, за морем
Синеет гряда,
Найдете ль вы, птицы,
Дорогу туда?
А отсюда и дальше сестра продолжает вместо меня, как будто светит мне фонариком в темной пещере:
За морем, за морем,
Где я и не жил,
Есть остров из золота,
Имя забыл.По этому острову,
Там, среди вод,
Гуляют гиганты,
Огромный народ.Правдивый и честный,
Не терпит он ложь,
И царь у них славный -
Таких не найдешь.Он всюду деревья
Велел посадить,
Чтоб птицам привольнее
Стало бы жить.
Вакнин-Кудесник, начальник наших ремонтников, как-то сказал мне: "Что до меня, мон ами, стоит мне что-нибудь записать на листочке, и я тут же выбрасываю это из головы. Так уж я привык".
Но я и поначалу не записываю, и все свои секреты забываю в ту же минуту, как рассказываю. Когда Мать состарилась, я начал доверять ей свои самые сокровенные тайны, чтобы она поскорее забыла их, и так они бы затерялись окончательно. Но потом я понял, что Мать тоже предвидела такую возможность и потому немедленно пересказывала их моей сестре. Ты не призналась мне в этом, но из твоих уст вдруг стали слышаться имена и подробности дел и событий, о которых знали только я и Мать и которые мы оба, пересказав - я ей, она тебе, - совершенно забыли.
Я не сержусь. Я думаю, что Мать передавала тебе эти выдумки, потому что не хотела, чтобы они исчезли насовсем. Кто знает, может, и в других семьях мужчины выдумывают и поверяют женщинам свои секреты, а женщины верят, собирают и хранят. Кто знает, может, и там есть дети, и их глаза широко открыты, хотя их тоже режет от желания спать, и сердца их чутки даже в дремоте. И они тоже лежат на спине, на холодном песке пустыни, глядя в звездное небо. И они тоже стоят в коридорах, перед портретами взрослых мужчин, а бабушки, матери, тети и сестры тоже кропят их своими рассказами и кутают в саваны простыней, укладывают, и укрывают, и выходят, и тушат за собою все электричество.
БЕРЕГИСЬ!
"Берегись! Все в укрытие!" - кричит сестра, потому что в эту минуту Бабушка берет в руку помидор и собирается его надкусить.
И все пять ртов Большой Женщины - тот, что предупреждал, и тот, что бормотал, и тот, что выплевывал, и тот, что улыбался, и тот, что уже впился в помидор своими искусственными зубами, - дружно смеются, припоминая давнюю историю: как однажды, когда мы с тобой еще были маленькими, мы ехали с Бабушкой в автобусе в мошаву Киннерет, на одну из тех годовщин смерти Нашего Рафаэля, что каждый раз побуждают ее повторять фразу, которую она сказала, когда он умер и которую мне очень нравилось слышать от нее потом: "Кто бы мог подумать?! Я больная, а он себе взял и умер…"
Стоял долгий и жаркий летний день, и Бабушка, по своей привычке, "захватила на дорогу еду", без которой, по ее словам, "порядочные люди не выходят из дома". Еда эта всегда включала крутое яйцо, помидор, несколько кусков хлеба и завернутую в обрывок газеты горсть грубой соли, крупицы которой розовеют, когда ими посыпают помидорную плоть, - и когда она надкусила этот свой помидор, могучая красная струя семян и сока брызнула изо всей силы и ударила в затылок одного из пассажиров, который сидел через четыре ряда перед нами.
Человек вскочил и стал дико орать, но Бабушка, все еще сжимавшая в руке злополучный помидор, категорически отрицала всякую причастность к произошедшему.
- Как тебе не стыдно врать в присутствии твоих внуков?! - возмутился пострадавший.
- Если вы захотите, я готова соврать даже в присутствии ваших внуков, - радушно сказала Бабушка.
Несколько пассажиров расхохотались, а обиженный чуть не лопнул от злости.
- И при этом ты еще бесстыдно держишь в руке этот свой помидор! - закричал он еще громче.
- Это не помидор, - глянув на помидор, сказала Бабушка. - Это картошка. Правда, дети, это картошка?
"И с тех пор я прощаю ей все", - сказала сестра.
И пять женщин смеются, как смеются женщины в их возрасте - держась одной рукой за складки живота и восклицая: "Ой, из меня течет!" И "Ой, я уже уписалась!" И "Ой, я умираю!" - и что есть силы стискивают свои заржавевшие памушки, а потом успокаиваются, и какое-то время дышат тяжело-тяжело, и едят, и пьют, и встают, и собирают остатки, и садятся в старый "вольво", захлопывают дверцы и уезжают.
"РАФИ, РАФИ!"
"Рафи, Рафи! Вот твои подружки приехали, в синей машине!"
Я выглядываю в окно. Моя сестра припарковывает "вольво" ("Почему ты вседа паркуешь ее за метр от тротуара?" - выговаривает ей Бабушка), и пять женщин окружают машину, проверяя, все ли дверцы закрыты, а потом выстраиваются в колонну и маршируют к моему дому.
Сверху я вижу десять шагающих ног и десять размахивающих рук. И четыре головы с покрашенными волосами: две темные - Бабушки и Матери, черную и каштановую - двух моих Теток и одну седую - голову самой молодой из них всех, моей сестры, застарелой девы. Когда-то она была "натуральная блондинка" и несколько лет назад, когда в ее волосах начала проступать седина, покрасила их в естественный цвет. Но однажды, когда она ехала в машине, какой-то молодой человек обогнал ее, оглянулся - и она не могла не различить гримасу разочарования на его лице.
"Понимаешь, Рафауль, - объясняла она мне, - сзади он видел блондинку с загорелыми плечами и решил, что это какая-то молоденькая красотка. Но после того, как я увидела его лицо после того, как он увидел мое лицо, я решила больше не красить волосы. Мне это не пристало".
Мать идет первой, Бабушка за ней, Черная Тетя осторожно поддерживает ее сзади, а сестра несет коробку с Пенелопой. Последней приходит Рыжая Тетя, которая взбирается по ступенькам и при этом громким пронзительным голосом и с гримасой отвращения читает имена на дверных табличках.
Одна за другой они входят в мою квартиру. Одна за другой обнимают меня. Пять быстрых правых ладоней одна за другой похлопывают по моему левому плечу, сигналя мне "двойки" фамильной морзянкой, точками и тире нашего семейного кода.
Трудолюбивыми пчелами гудят они в пространстве квартиры. И вот уже кастрюли с едой греются на газовых горелках, фрукты, головки сыра и селедка спрятаны в холодильник, книги для чтения с сиротливо брошенными окончаниями положены на книжную полку, маринованные огурцы порезаны, сладкие пироги из дрожжевого теста - о, сладкие пироги из дрожжевого теста! с мягким изюмом, яблоками и маком, который всю ночь вымачивался в молоке! - уже нарезаны и выставлены на стол, а страшные Бабушкины закрутки с консервированной всячиной расставлены по шкафам. "Выброси все старые закрутки, потому что на завтра мы приготовили тебе сюрприз и прибываем с новыми, - предупредила ты меня по телефону накануне, - и, кстати, надень старую рубашку, потому что она, конечно, будет тебя кормить тем вареньем, которое варит в данный момент".
Бабушкины глаза зорко рыщут. "Сколько это стоит?" - спрашивает она о каждом предмете, на который натыкается ее взгляд, что новом, что старом.
"Уйму денег", - отвечаю я каждый раз.
В ее комнате в их иерусалимском доме оконные рамы все еще заклеены липкой лентой времен Синайской кампании. "Сними это уже, наконец! - кричат на нее дочери. - С тех пор прошло сорок лет!" Но Бабушка отвечает, что война все равно повторяется каждые несколько лет, "так что, мне каждый раз снимать и снова наклеивать?".
Пенелопа расхаживает между ножек стульев, а мы - не шесть, а шестеро, в силу мужского шовинизма иврита, - сидим у стола, едим, и пьем, и беседуем, и пока мы беседуем, пальцы Большой Женщины продолжают перебирать на столе воображаемую чечевицу, а ее глаза высматривают, и выискивают, и фиксируют каждое изменение, которое произошло за истекший месяц в моей внешности, в моей квартире и в моих привычках.
- Ты как будто плохо выглядишь, - говорит Бабушка.
- Он выглядит много лучше, чем Наш Отец, и Наш Дедушка, и оба Наших Дяди, - говорит сестра. Но Бабушка уже перестала перебирать отсутствующую чечевицу - она немедленно вытаскивает и открывает новую банку с вареньем, и сладкая кормящая ложечка, дело столетних старческих рук, уже дрожит у моего рта, который сам собой раскрывается ей навстречу. - Вот, Рафинька, ты уже выглядишь много лучше, - декламирует сестра вместе с нею, и я послушно глотаю и вытираю две липкие, красноватые капли со старой рубашки, которую надел в ожидании ее визита (спасибо тебе за предупреждение, сестричка).
- Вкусно?
- Очень вкусно, Бабушка, спасибо.
Теперь она добавит несколько слов по поводу страшного пекла пустыни, который наверняка не прибавляет мне здоровья, снова спросит, как я себя чувствую, и заметит: "Ну, так сколько тебе уже лет? Пятьдесят два? Что вы на это скажете…" И улыбнется, и произнесет мою любимую фразу - фразу, которая шелестит в глубинах сердец Большой Женщины, но которую лишь Бабушкин рот позволяет себе произнести вслух: "Я ни за что не умру, пока не увижу тебя в гробу, Рафинька…"
"Именно так, Рафинька. Она не умрет, пока не увидит тебя в гробу".
Сестра говорит, что Бабушкино долголетие ("не "исключительное", Рафауль, просто "слишком долгое" летие…") наделяет ее особенно отвратительным видом неприкосновенности. Я слушаю и улыбаюсь, потому что не только мое долголетие - "исключительное"? "слишком долгое"? ненужное зачеркнуть, - но и мое имя тоже мечется, точно красная тряпка, перед Бабушкиными глазами, имя "Рафаэль", полученное мною в память о ее муже, который покончил с собой, оставив своей вдове столько долгов, что ей это до сих пор кажется злобной местью.
- За что он мне так отомстил? - часто говорит она. - Что я ему сделала плохого?
- Если ты хорошенько подумаешь, то наверняка найдешь причину.
- Если тебе так хочется, Бабушка, я могу умереть хоть завтра, от солнечного удара или укуса змеи, - предлагаю я ей. - И, пожалуйста, похороните меня возле колодца или ямы с водой, как хоронят своих бедуины.
- Почему?
- Потому что тогда покойники могут быть уверены, что люди придут их навестить.
- У Наших Мужчин нет оснований жаловаться, мы помним.
- Мы похороним тебя возле электрического счетчика, - говорит сестра, - и тогда Бабушка будет навещать тебя три раза в день.
Я рассказываю им о камнях, на которые люблю смотреть, о больших валунах пустыни, которые когда-то сорвались с вершины утеса, покатились вниз, да почему-то застряли на полпути, посредине склона, гневные и удрученные, не добравшись до дна, не найдя покоя.
- И так тоже может случиться, Рафинька.
- Ты не должна была тащиться в такую жару в такую даль, Бабушка, - говорю я ей, этакий пожилой и опытный внук. - Тебе это тоже не так уж хорошо для здоровья.
- Она здорова, как бык, - говорит Рыжая Тетя.