В ночь после маминой смерти я и сама выпила чересчур много вина. После переговоров с гробовщиком, телефонных звонков и прочей организационной мути я открыла луарское белое и выпила его в темпе, а затем пришло два ощущения. Первое - будто я вообще ничего не чувствую. А второе было настолько неправдоподобно, что я хотела бы поскорее от него избавиться. Это была неправда, грубая ложь. Он был со мной - мой отец. Не снаружи, а во мне, когда я сидела одна за кухонным столом, пила и извинялась перед вином, если оно проливалось мимо.
Я выбросила флаконы из-под духов вместе со следами элегантных древесных запахов, которыми мама приправляла сигаретный дым, а порой и рюмочку-другую водки. Казалось бы, надо цепляться за последние уцелевшие молекулы этих ароматов, но я не стала. Я бы предпочла распахнуть окна, выбить ковры и покрывала, изгнать из дома запах ее смерти. Окурки, плававшие в садовой пепельнице после дождя, желтоватые разводы на потолке, прилипчивый гламур "Же ревьен" - все прочь.
Шон явился на похороны. Я не возражала. Его приезд мог бы показаться бестактным, но был уместен. Совпадал с тайным ритмом наших жизней. Он встретил нас у входа в церковь и обнял меня. Вроде бы Шон вечно занят собой, но когда случается несчастье, он ведет себя идеально. То ли деревенские манеры вдруг проступают, то ли гены отца, банковского менеджера, умело соблюдавшего грань между искренними чувствами и точным их проявлением. Шон свои проявил как надо. На людях ограничился ритуальным прикосновением руки к моему плечу, другой руки к моей спине, пониже лопаток, объятие одной рукой, лицо склонилось к моим волосам.
- Бедняжка, - пробормотал он. - Бедная Джина!
И, не заглядывая мне в глаза, не вбирая скорбь на моем лице, обнял Фиону и отошел в сторону. Каждое движение точно хронометрировано и вполне соответствует нашему статусу - старых товарищей в битве любви.
В глаза, кстати, мог и заглянуть - тушь не потекла. Ни у меня, ни у Фионы. Мы с ней не плаксы. Мы любительницы темных очков. Мы из тех, кто, выходя с заупокойной службы, вспоминает о макияже.
- Тут ровно? - спросила я Фиону, тыча себе снизу в подбородок. Для меня это важно.
И сестра, все понимавшая, ответила:
- Чуть-чуть подправь. Вот так. Теперь порядок.
По крайней мере, лицо у меня было в полном порядке, когда гроб с телом моей матери грузили на катафалк, а Шон под майским солнцем выражал сочувствие сиротам. Я поглядела ему вслед - он проворно уходил, чуть ли не трусил прочь, деловитый коротконожка в бледном летнем костюме. Едва ступил на тротуар, сразу же поднял руку, подзывая такси.
А я повернулась и обняла следующего гостя.
Про Конора я говорить не буду. На похоронах он вел себя - лучше не бывает. Он всегда такой, лучше не бывает, кто угодно может подтвердить. Он все делал правильно. Если б еще не проверял каждые пять минут свой чертов телефон.
- Не мог отключить? - возмутилась я.
- А чо? - переспросил он. Потом глянул на меня и смутился, вспомнил, где находится.
Черный костюм сделался ему чуточку тесноват, но другого не имелось. Тот самый костюм, в котором он женился. Та же церковь, то же крыльцо, чуть более поздняя весна, когда с вишен уже опадает цвет, лежит на ступенях, темнея, коричневея.
Почем мне знать
Шон позвонил несколько недель спустя, "проверить, как я". Я честно сказала: "Фигово" - и засмеялась. Он сказал, что знает подходящего человека, который поможет нам продать дом.
- Если вы решили продавать дом.
- Ну-у, - протянула я. Я не призналась ему, что сплю в мамином доме - не ночами, а днем. Думаешь, без хозяйки дом вскоре угаснет, но мамины вещи оставались такими, какими она их любила, и, вернувшись, - Фиона в тот день опять не смогла - я прилегла на диван, всего на минуточку, а проснулась уже в сумерках.
- У тебя что слышно? - спросила я.
- Ничего не слышно.
- Не в фаворе? - уточнила я. Так он отзывался о своей семейной жизни: "Я дома опять не в фаворе".
- Не в этом дело, - ответил он. Но в чем-то же было дело.
В прежние времена, в те славные времена, когда мы почти не видели друг друга одетыми, Шон никогда не заговаривал о дочери. Разве что под конец, когда уже одевался, чуть ли не в дверях стоял. Например:
- Иви просит хомяка! Представляешь?
А в другой раз, нашаривая в кармане ключи:
- У Иви выпал клок волос. Что это такое? Лысина размером со старый двухпенсовик.
Это он сказал весной. Точно знаю, потому что подумала, не особо сокрушаясь: "Это наших рук дело". Точнее - наших губ. Из-за нашего поцелуя в Новый год у девочки выпадают волосы.
После смерти Джоан разговоры пошли другие. Он звонил мне как друг и рассказывал о дочери - по-дружески.
Иви ссорится с матерью. Иви швырнула пару новых туфель под колеса грузовика, потому что хочет носить каблуки. Иви несобранная, всюду опаздывает. Со школьными заданиями не справляется, не может сосредоточиться. Я прикидывала, начались ли уже месячные у моей племянницы Меган.
- А она ест? - уточняла я.
- Ест? - переспрашивал он.
- Ну да, еду.
- Ест, - отвечал он таким тоном, словно ему не понравился вопрос.
- Сколько ей сейчас?
- Десять.
- Рановато, пожалуй.
Я рассказала ему, как мы боялись, не анорексия ли у Фионы (ей тогда исполнилось шестнадцать), и это его сильно заинтересовало.
- Мама отвела ее к врачу. А вы обращались к врачу?
- По какому поводу? - вздохнул он. - То есть - на что жаловаться-то?
Установилась привычка: всякий раз, приехав в Тереньюр - дважды, трижды за два месяца, - я посылала Шону эсэмэску, и он звонил. Я опять поспала на диване, а когда проснулась, мы с ним поболтали. На третий раз (так после завязки снова начинаешь курить) я позвонила ему сама, едва переступив порог, и вышел один из наших полубредовых разговоров на ходу: он вел меня окольными путями к своей непростой дочке, а я бродила по комнатам маминого дома, трогала вещи, оставшиеся в этом мире после нее. И не знаю, причиной ли была Иви или только предлогом, но как-то (кажется, когда он позвонил в третий раз) Шон спросил:
- Ты сейчас где? Ты сейчас там? Я на той же улице.
И дело кончилось любовью - не в моей бывшей спальне, в соседней комнате. Я открыла дверь, и вот он, Шон, ясные серые очи на фоне хмурого серого неба. Я провела его в дом.
- Стра-а-анно, - протянул он.
- Что?
- Думал, дом внутри побольше.
- Он достаточно большой, - сказала я.
Мы поднимались на второй этаж.
- Да, конечно, - подтвердил он. - Вполне привлекательная недвижимость.
Он заглянул в спальни, проверил ванную, комнату для гостей, душ наверху.
- Два с чем-то? - уточнил он.
И наконец-то обнял, заметив, что меня бьет дрожь. Я отпихнула его у двери родительской спальни и у той двери, что вела в мою детскую. В итоге мы оказались в той комнате, где сопротивление было меньше. Так я понимаю: мы вошли в ту дверь, что нам поддалась.
И конечно, попались.
По дороге к дому Шон просматривал какие-то бумаги и забыл их на полке в холле, где обычно оставляют почту. Через несколько дней Фиона увидела среди нашей почты надорванные конверты с адресом Шона, из одного - это бросалось в глаза - выглядывал чек на 450 евро. Фиона сгребла всю корреспонденцию в охапку, свалила на переднее сиденье своего автомобиля и повезла домой. Сначала хотела заехать к Шону и вручить ему злосчастные письма, однако сообразила, что не стоит. Потом решила кинуть их в почтовый ящик, но и на это рука не поднялась. В итоге сестренка набрала мой номер и спросила:
- Как ты могла так со мной поступить?
- В смысле?
- Как ты посмела? Я же не смогу теперь смотреть им в глаза. Смотреть в глаза его жене!
Все это она говорила в мобильник, сидя в машине, припаркованной напротив дома Шона. Ясным голосом, сосредоточенно и зло.
- Как я буду смотреть ей в глаза?
- Кому в глаза? - спросила я.
Разразился настоящий семейный скандал. Как муж и жена: она кричала, я лгала.
- Как ты могла так со мной поступить?
- Никак я с тобой не поступала, - твердила я. - Тебе-то я ничего не сделала.
Но выяснилось, что очень даже сделала. Я всем причинила зло, всех задела своим поведением, я опозорила город Дублин, и его население не преминуло мне об этом заявить.
Взять хотя бы Фиахра. Он "давно знал". Знал, похоже, еще раньше меня.
- Я люблю его, - заявила я в задней комнате "Рон Блэкса", перепив джина с тоником, и Фиахр после крошечной жестокой паузы отозвался:
- Так я и думал.
А ведь я впервые произнесла эти слова вслух. Может, они давно уже были правдой, но лишь тогда стали правдой по-настоящему. Правдой, как только что сделанное открытие. Я любила его. Вопреки всем крикам и молчаниям, вопреки сплетням (господи, сколько сплетен!), я цеплялась за один-единственный факт, идею, истину: я любила Шона Валлели и высоко держала голову, даже сгорая со стыда. Горя огнем.
Я люблю его.
Самая подходящая фраза, чтобы вставлять ее в длинные паузы от события до события, потому что хотя и казалось, будто все происходит стремительно, подчас вообще ничего не происходило. Ничего, кроме любви, напряженной, ежеминутной.
Я люблю его: тускло, как притупившаяся боль, когда нет и нет звонка; пронзительно, восторженно - в бесконечных спорах с сестрой. Я люблю его! И ударом в солнечное сплетение - когда позвонила его жена и сказала: "Мы могли бы поговорить?", и я приехала и увидела ее силуэт за старинным окном дома в Эннискерри, дала задний ход и умчалась прочь.
- Не обращай на нее внимания, - уговаривал Шон. - Я знаю, чего она добивается. Просто не обращай внимания. Ты ее не знаешь.
А мне просто было жаль эту женщину, упорно закрывавшую глаза на истину. Мне приходилось напоминать себе, что эти отношения - между мной и Шоном, а не между мной и Эйлин. В другой жизни я могла бы любить ее или ненавидеть, а в этой неважно даже то, что она не в моем вкусе.
Но это все позднее, несколько месяцев спустя. Целую неделю после звонка - "Как ты могла так со мной поступить?" - Фиона ничего не предпринимала. Я жила, как обычно, Шон жил, как обычно, и никто ни с кем не говорил, покуда мы ждали падения секиры.
Я бродила по дому в Клонски, говоря себе: "Это в последний раз - и это в последний раз", когда мыла посуду или выключала перед сном ночник. Целовала спящего Конора и чувствовала себя дурой, склоняясь над его тяжелой, будто каменной, спящей без сновидений головой. Мелодраматично до глупости. А может, секира и не падет, все останется, как было. И ведь Конор меня уже не привлекал, мне не нравился запах его сонного дыхания.
В субботу утром Шону позвонил Шэй, попросил заехать на разговор. После разговора, бредя домой по дорожке, Шон набрал мой номер.
- Что он сказал?
- Почти ничего.
Мой зять, как всегда, держался печально и покровительственно. Провел Шона в кухню, сунул ему конверты со словами: "Чек тебе пригодится".
- Фиона была дома?
- Нет.
Фиона куда-то ушла с детьми. Шона, судя по голосу, это уязвило, хотя Шэй постарался выразиться как можно деликатнее. Но все было ясно: Фиона закинула детей в машину и газанула, чтобы не осквернить детские души зрелищем прелюбодея.
И вновь - таинственное молчание. С неделю примерно. Я была готова ко всему: позвонит Шон, на пороге появится Эйлин, Конор уронит голову на руки и зарыдает. Ничего подобного не случилось. Однажды вечером после работы я добралась до Тереньюра и уснула на диване. Посреди ночи поднялась и перешла наверх, в ту постель, где мы в последний раз занимались любовью. С тех пор я так в ней и сплю.
Когда я проснулась, лил дождь, и я одолжила у покойницы-матери зонтик, чтобы добраться до автобуса. Этим самым маршрутом я ездила в город школьницей. Такси нигде не видать. В автобусе я поднялась на верхнюю палубу, к окнам, покрытым влажной пеленой, к запахам промокших насквозь попутчиков: затхлая жизнь, утренний душ, ночные забавы - дождь обостряет каждую ноту. Сто лет не ездила на автобусе, и мне это понравилось. Понравилось смотреть вниз с детской высоты на ухоженные садики с мощеными тропами и большими кадками, на однотипные цветочные ящики на окнах Ратгар-роуд и на почетный караул автомобилей. Пассажиры со времен моего детства изменились: фантазийные прически, одеты намного лучше, и все к чему-нибудь подключены, кто переписывается, кто наушники надел и погрузился. Лишь когда мы пересекали канал, я сообразила наконец, что никто в автобусе не говорил по-английски, и этому тоже обрадовалась. Волшебный автобус, несется бог знает куда.
Конор звонил, судорожно, много раз за день. Я не брала трубку. Сидела, задрав ноги на стол, и просматривала вакансии в газетах. Не ценят, обходят с повышением - "Рэтлин коммьюникейшнз" я была сыта по горло. В четыре часа дня звонки прекратились.
Конор позвонил Фионе.
Дальше - дни, сплошь заполненные криком. Сплошные клише. Все, что можно сказать, было сказано. Мне даже казалось: все было сказано всеми. Все это звучало как единая фраза, выкрикивай ее, шипи, реви, пиши помадой на зеркале в ванной, вырезай на собственной плоти, вырезай на могильной плите. И ни одно слово не имело смысла. Ни малейшего.
Ты никогда.
Я всегда.
Вот что с тобой.
По-моему, они все это смаковали. Больше всех наслаждалась Фиона. Господи, умеет же она уязвить.
- Я рада, что она умерла. Я рада, рада, что мама умерла и не видит этого!
Или:
- Ему же на тебя наплевать. Ты всерьез думаешь, что он тебя любит?
- Вообще-то да, - отвечала я, - думаю, любит.
Больше я себе ничего не позволила. Не предложила ей убираться на хрен к своему марионеточному супругу, который, выпив пятничным вечером бутылку вина, взгромождается на нее и быстренько скатывается снова. Это зовется любовью? Прикидывать, скоро ли он кончит и позволяют ли их доходы завести собственную лошадь, как у соседки? Ничего такого я не говорила моей сестре, не говорила, что ее жизнь сводится к мещанству и материнству, они изуродовали ее тело, а затем и дух, а может, сперва дух, а потом тело, тут поди разберись, а она еще пытается втюхивать мне, будто такая ломка - идеал для женщины. Ох, как я злилась, но - молчала.
Мы сидели в гостиной в мамином доме в Тереньюре. Самое подходящее место, чтобы поорать. Как будто мне снова двенадцать. Я сказала ей:
- Ханжа! Ты гнусная ханжа и всегда была ханжой. Это моя жизнь, Фиона! Можешь ты наконец вбить это себе в голову? Тебя это никаким боком не касается.
А мама была и оставалась мертвой. Поразительно. Сколько мы ни орали, сколько ни молчали, она была мертва, мертва, мертва. Она была мертва и наутро, когда мы проснулись и припомнили, что наговорили друг другу.
Ведь ни мне, ни сестре давно уже не двенадцать. Настала пора сожалеть о каждом сказанном слове. Обо всем. Сожалеть о том, что человеку вообще дана речь.
Стой! Во имя любви
Мы с Конором провели долгий вечер в Клонски и не кричали. Во всяком случае, не сразу. Он вошел в дом, как раз когда я доставала свои вещи из шкафа-купе. Омерзительная мебель. Когда подписываешь контракт на дом, тебе предлагают выбрать отделку. Платишь три штуки, и тебе с особенной такой улыбочкой протягивают картонку с квадратиками - образцами лакированной древесины. Мы выбрали "березу". Страх и ужас. Так вот, я доставала из купе вещи и услышала, как Конор поднимается по ступенькам, а полминуты спустя он уже стоял в дверях. Мы не обменялись ни словом. Он посидел на кровати, посмотрел, как я охапками вынимаю наряды и укладываю их в чемодан прямо с плечиками. Затем встал и вышел. Я застегнула чемодан.
Конора я застала на диване - он рылся в моей сумочке от "Порик Суини".
- Что ты делаешь?
- Ты снова принимаешь таблетки? - поинтересовался он.
- Что?
- Хотел проверить.
Я повернулась и ушла в спальню. Слишком это грустно, что уж тут ссориться. Но после коротенькой паузы мы таки перешли на крик:
- Я твой муж, мать твою так и эдак, вот кто я!
Конора трудно вывести из себя, но в гневе он превращается в мультяшку: вены набухают, перекатываются под кожей бугры мышц. Страшновато стало, особенно когда я припомнила то, о чем старалась забыть: насколько требователен он в постели, как умеет дружелюбно и беспощадно измолотить меня промеж простыни и одеяла.
- Ладно. Ладно! Хорошо.
Ведь нельзя вспоминать, что перед тем, как я начала спать с Шоном, когда я еще только думала о нем, стояла на краю, у нас с Конором секса было даже с избытком. Не того медленного, всепоглощающего, как в раннюю пору, нет, секс стал внезапным, резким, разрушительным, вовсе не для удовольствия, - во всяком случае, не для моего. Сумей Конор сделать мне ребенка в ту пору, он бы и задумываться не стал (как будто для этого нужно задумываться), потому-то мне и кажется теперь, что уже тогда он в глубине души что-то подозревал.
И сколько ни орал - не притворялся, будто удивлен.
Бедный страшила Конор! Стоял под галогеновым гало, сжав кулаки, угрюмо набычившись. Я попыталась его обойти, спуститься по лестнице, но он не двигался, и тогда я отступила на шаг и кулаком что есть силы заехала ему в рожу. Думала, будет больно, однако рука онемела, словно я била в резину, словно все застыло - и его щека, и мой кулак, и комната. Я снова ринулась на Конора, чтобы вернуть себе чувство боли.
Вышло полное безобразие. Какая-то сила вырвала у меня из руки чемодан, я опустила глаза, и ладонь Конора врезалась мне в подбородок. Боли не было, но что-то тревожно сместилось, мозг двигался быстрее черепа. Очухавшись, я увидела, как пятится Конор, и вот он уже стоит у стены, растерянно потирая руку. Лишь тогда боль ужалила мне щеку. Напугала не боль, но ее отсрочка. Нервы притормаживают. Ущерб уже нанесен, а я все никак не поверю, что это происходит со мной.
И вот наконец поверила.
Так бывает: спустя много часов после приземления заложенные уши вдруг открываются. Мы с мужем посмотрели друг на друга, пока боль расползалась по щеке, и до нас дошло: я и он - два отдельных человека.
Это отняло у нас все силы.
Я ждала, что с этого места сценарий продолжится. Прилив негодования или чего там, и я возьму чемодан, брошу последний презрительный взгляд на мужа и сбегу по ступенькам. Но прилив где-то задержался. Я осталась стоять, где стояла, и по лицу покатились слезы. Конор шагнул ко мне, притянул мою голову к своему плечу, и я застроптивилась - "Не прикасайся ко мне! Не смей!" - но замерла, прислонившись к нему. Подбородок болел до самой кости. Больше всего хотелось выпить чаю.