Подростками мы почти не видели отца. Воскресенье он неизменно проводил дома, но валялся в постели до одиннадцати, а к пяти уже отправлялся "погулять", так что мы имеем шесть часов в неделю и отбивную под мятным соусом в придачу. Делай что хочешь, сходи по нему с ума, как Фиона, будь красивой и милой и самим совершенством, носи трогательные косички, аккуратные бантики, занимайся ирландскими танцами и разучивай песни из "Оклахомы!" или болтайся по дому и дуйся, как я. Все равно. Я была умной дочкой. В смысле, Фиона тоже умна, но ее ум выражался в оценках, а я стала умной, потому что умным нет надобности лезть из кожи вон.
Теперь, когда сестричка добилась идеальной жизни, она подгоняет прошлое к настоящему. Отказывается признавать отца спятившим пьяницей - таким образом, в нашей семье спятили уже двое - и, конечно, не верит в историю о том, как мы возвращались из хосписа на Харолдс-кросс, хохоча и от смеха цепляясь друг за дружку.
- Кто ты? Почему ты меня целуешь? - спросил отец старшую дочь. - И что же ты, красотка, перестала меня целовать, как раз когда мы так друг дружке приглянулись?
Сумасшедший и пьяница - не одно и то же. С ума люди сходят примерно так же, как надоедают друг другу. То, что больше всего раздражало тебя в человеке, растет и растет, пока в один прекрасный день не обнаружишь, что от человека только это и осталось: суета, показуха, чушь, - а сам он выскользнул через заднюю дверь.
Теперь уж не сообразить, сколько длилась последняя болезнь. Очень долго. Не так уж долго. Наступили каникулы, и нас отправили к бабушке О’Ди в Саттон, где море то омывает ступени в сад, то отступает, обнажая каменистый берег, и где-то между приливом и отливом он умер.
На похоронах мы вновь его обрели, нашего дивного отца. Церковь была набита битком, в доме толпились мужчины в строгих костюмах, они усаживались, упирались локтями в длинные бедра и рассказывали повести о его уме, догадливости, сметке, о его неотразимом обаянии. Последний великий романтик, вот он кто. Так мама сказала. Кто-то прислал на похороны ящик "Моэта", и она велела подать шампанское к столу. Поднялась, высоко вознесла бокал:
- За Майлза, моего прекрасного мужа. Последнего великого романтика.
Пусть себе.
А потом все разошлись и мы остались втроем.
Всю осень мы проводили втроем, расклеиваясь или уж не знаю, как это назвать: дни напролет говорили об одежде, прическах, фигуре, перебирали вещички, щупали материю, вместе садились на одну и ту же диету, менялись нарядами, порой брали без спроса.
- Ты прихватила мой топ на завязочках?
- Какой еще топ?
Ничего существенного в этих беседах не было и не предполагалось. Путь один - под горку.
Когда вес Фионы упал до семи стоунов, мама отвела ее к психотерапевту, и тот сказал, что Фиона прекратила есть, чтобы не расти, - так она останется ребенком, и отец не умрет. Если это и правда, то настолько печальная, что проку от нее никакого. Джоан снова стала разгуливать в халате, Фиона перешла на творог, в холодильнике шаром покати - во всяком случае, после того, как я его прочесала, - а по весне мы открыли для себя новый мир - мальчиков.
Вернее, это открытие сделала я. По-моему, Фиона только притворялась просвещенной.
Кто-нибудь может решить, что мне выпала тяжкая участь расти в тени сестры-красавицы, но Фиона из тех милых девочек, что расцветают для своих папочек, а после смерти отца она толком и не знала, что делать со своей красотой. От своей красоты она терялась. Вечно связывалась с неподходящими парнями: то с мажорами, которые ищут подружку под стать автомобилю, то с помешанными на престиже, то с подлизами и лгунами. По крайней мере, так казалось мне. Старый зануда Шэй - лучший из этой братии. И, едва обвенчавшись, она ринулась в материнство, надеясь, что там обретет покой и все от нее отвяжутся.
Но это теперь, а весной 1989 года, через полгода после смерти Майлза, моя сестра была прелестна, а я пустилась во все тяжкие. Джоан воткнула очередной окурок в белый пластиковый фильтр и достала румяна и пудру. Мы - девочки Мойнихан из Тереньюра. Наш долг - привлечь в свой дом множество женихов.
Через дорогу (теперь это большая дорога) - автобусная остановка, где я прощалась с первыми своими мальчиками. Мы часами сидели на низкой ограде или под тем или иным предлогом уходили за угол ("А посмотрим, что там за углом") целоваться. Рори, Дэви, Колин, Фергюс - у одного офигенные глаза, у другого крутая прическа, или он в музыке сечет, но сколько бы я ни убеждала себя росчерками на полях тетрадей и воплями в кругу подружек, будто я люблю, люблю его (очередного), все сводилось лишь к запаху автобусного бензина, затянутым вечерам и поцелуям на холоде, пока нос от мороза не посинеет. В ту пору у меня кожа шла мурашками, стоило мне высунуться на улицу. Порой я бродила одна, лелея свои мысли, обрывая цветы с перевесившейся через забор форзиции и усыпая тропинку желтыми лепестками, - поцелуи исцеляли от всего.
Однако лишь очень не скоро я решилась на следующий шаг. Фиона, как я понимаю, тоже в этом смысле подзадержалась. Девочки Мойнихан - скромницы. Это как-то было связано с ранним вдовством нашей матери, с инстинктивной потребностью контролировать события.
Как я скучала по той Фионе в первое свое одинокое Рождество в Тереньюре! Шон отправился в Эннискерри разыгрывать Санта-Клауса перед ребенком, давно уже выросшим из сказок. Эйлин поила его хересом перед обедом. Я осталась одна. И скучала по сестре, которая была рада - это она так сказала, рада, - что наша мать умерла и не видит моего позора.
Кстати, тут она ошибалась. Уж кто-кто, а мама бы меня поняла. Моя мама, вышедшая замуж за нашего красивого и несносного отца. Она бы целовала меня в повинную голову.
Я проскользнула между занавесками гостиной и уткнулась лбом в холодное стекло. Тюль сомкнулся у меня за спиной, оранжевый отблеск светофора гнал по снегу сиреневые тени, и я припомнила или выдумала какой-то снег из детства: Майлз ведет нас на горку в парк Буши, чуть ли не все дети нашего квартала слетают с вершины на подносах, на досках, на пакетах, только держись! Потревоженные утки скользят подальше, в середину упорно не замерзающего пруда, наши вопли ударяют в пустое, нависшее небо.
Майлз в комнате, у меня за спиной, ковры свернуты, на ногах старые полукеды.
А ну-ка, вокруг комода!
Учимся ирландским танцам, отец отбивает ритм, напевает: раз-два-три, раз-два-три, ногу согнуть - на носок - и на пятку - стук - вверх - на пятку - носком стук-стук.
И на минуточку, на маленькую минуточку мне плевать, что он за человек (был). То ли снег размыкает пространство-время, то ли что, но вдруг все воспоминания об отце превращаются в коробку с шоколадными конфетами, в запахи зимы, сахар крошится в огонь, рассыпается желтыми искрами, из гаража несут холодные мандарины, мама надела свитер грубой "северной" вязки, Майлз, обнимая дочек, стоит на ступеньках и слушает, как мистер Томсон через два дома на военном рожке играет "Ночь тиха". Рождество у нас всегда выходило сумбурное, до конца дня обязательно кто-нибудь ухитрялся досадить красавцу Майлзу, пьянице Майлзу, но как хорошо все начиналось! Мы врывались в дом, две груды подарков ждали нас на диване, один конец дивана мой, другой Фионы, отличный большой диван, темно-красная обивка с бежевой отделкой на швах.
Вот я сижу у папы на коленях, маленькая притворщица. Притворяюсь покойницей, пусть меня оживят щекоткой.
Папочка приподнимает руку, наставляет на меня палец:
- Вот так?
- Я умерла!
И я начинаю выкручиваться, сползаю на пол и оказываюсь зажата между его колен. Папа набрасывается на меня, тычет пальцем в чувствительное местечко под ребрами. Я уже едва из кожи не выпрыгиваю, пол кружится у меня под ногами. Я прочно привязана к телу, к этим пальцам, которые тычут под ребра, не давая мне разлететься на куски.
- Нет! Нет!
Папочка продолжает щекотать, сдвинувшись к краю дивана, а я валяюсь на полу, ерзаю плечами по ковру.
- Ой, нет!
Втянутые губы крепко сжимают сигарету, большая ладонь сгребла мои лодыжки, на миг отец отворачивается, чтобы свободной рукой сбросить окурок в пепельницу.
- Мышка-мышка! - приговаривает он. - Мышка-мышка! - И его пальцы пускаются в пляс по мягкой чувствительной стопе.
Такова, наверное, и смерть, с той лишь разницей, что после смерти не возвращаешься в свое тело.
Лет в двенадцать я практиковала выход в астрал. Тогда это был последний писк моды. Я укладывалась на спину в постель и становилась тяжелой, такой тяжелой - не сдвинуться, и тогда я мысленно вставала и уходила из дома. Спускалась по лестнице и выходила за дверь. То ли шла, то ли плыла по улице, могла и полететь, если вздумается. Я воображала или взаправду видела каждую мелочь, все детали в прихожей, на лестнице и на улице. На следующий день отправлялась проверить те подробности, что разглядела ночью, и убеждалась в их существовании, - а может, и это я только воображала.
Вот и пабы закрылись. Издали слышны крики, визжат девушки. Я прислоняюсь лбом к холодному стеклу, светофор неукротимо прокручивает цвета. Спать пора, а ложиться неохота. Лучше побуду еще немного с ними, с папой и мамой, с яркой, милой мне пылью, рассеянной по радуге смерти.
Бумажные розы
Пару месяцев назад я встретила Конора на Графтон-стрит. Он катил детскую коляску, это слегка сбило меня с толку, но потом я узнала рядом с ним его сестру - приехала домой из Бонди. А Конор вроде бы и не удивился, увидев меня. Поднял голову и кивнул, будто мы договаривались о встрече.
Губы у него обветрились, вот что я заметила. Свет чересчур сильно бил ему в лицо - солнце садилось как раз в конце Графтон-стрит, - и мы немного потоптались, стараясь получше разглядеть друг друга. Я на миг озаботилась, не постарела ли и моя кожа. Вот ведь нелепица.
- Все путем. А у тебя?
- Ага.
Сестра Конора взирала на нас столь печально, что я чуть не спросила: "Попугайчик, что ли, сдох?" Вместо этого я воскликнула:
- Ой, кто тут у нас! - И склонилась над коляской, заглянула под козырек. Тут у нас был ее младенец, крупинка человечества таращилась мне прямо в глаза. - Прелесть какая! - восхитилась я и стала расспрашивать, надолго ли она приехала и что делается в Сиднее, а Конор стоял рядом и прямо на глазах изнемогал.
Едва я отошла, запищал мобильный:
"Мы еще муж и жена?"
Я шла дальше. Передвигала ноги, правую-левую. Снова СМС:
"Надо поговорить".
Тогда я оглянулась, но Конор не заметил, уткнувшись в мобильник. Он прибавил в весе, яркий свет ему не льстил. Не разжирел, но раздался. Тут он оглянулся, а я отвернулась и зашагала дальше, физически чувствуя, как его вес наваливается на меня, от макушки до пяток.
- Я что говорю, - говорит Фиахр. - Невысокий, симпатичный, остер на язык.
- И что?
- Твой тип.
- У меня нет "типа".
- Просто говорю.
Ну да, они оба невысокого роста. Оба умеют поддержать компанию, обоих до конца не поймешь. Но Конор, при всем своем шарме, рассеян. А Шон? Когда вечеринка закончится, двери закроются, гости разойдутся по домам?..
Два очень разных человека. Конора многие любят, а Шона - мало кто. Он привлекателен, но это не то же самое. У Шона постоянно смешинка мерцает в глазах, и смеется он над тобой, то есть над собеседником, а это цепляет и злит. Да и похвастаться он любит. И ткнуть тебя носом в дерьмо.
Мой седеющий мальчик.
Комплименты он делает совсем не за то. Не за твои старания, не за нарядное платье, украшения, прическу. Нет, он хвалит то, что тебя смущает, и от этого смущаешься еще больше.
- Что скажешь?
На последней ступеньке лестницы, перед выходом. Мой восторженный взгляд раздражает его.
- Удачная помада.
Теперь мой рот всегда в центре внимания. Не надо было пересказывать тот разговор в хосписе. Теперь-то я знаю. Теперь я почти ничего не рассказываю.
Бедный мой ободранный рот!
Шон Питер Валлели, родившийся в 1957 году, выученный в несносности Отцами Святого Духа, воспитанный в несносности своей матерью Марго Валлели, которая любила сыночка, само собой, но сожалела, что он ростом не вышел.
Порой он насмерть утомлял своим неумением проигрывать.
Мне всего тридцать четыре года. Иногда я ловлю себя на этой мысли. Мол, время еще есть. Жирок на груди Шона порой вызывает такие мысли. То есть жирка совсем мало, и нисколько меня это не беспокоит, но чем-то неприятна эта жировая прослойка, требует лишнего усилия. Я бы и не вспомнила об этом, если б Шон не оглядывал меня с ног до головы так, будто зеркало ничего такого ему не говорило.
И вдруг, словно догадавшись о моих мыслях:
- Посмотри-ка на себя! Тебе уже пора. Тебе пора.
- Что пора?
- Не знаю.
Слово "ребенок" запретно для нас обоих.
- Ничего мне не пора, - говорю я, соображая: вот и предлог избавиться от меня.
И еще: очередной его приемчик.
Я вернулась как-то в субботу поздно, засиделась в "Рейнардсе" с Фиахром, болтая ни о чем, как в добрые старые времена. Спотыкалась по спальне и, да, здорово нашумела, пока разделась, забралась в постель и прижалась к Шону.
Шон, который давно уже уснул, такого безобразия не потерпел. Что там было, не помню, где-то между второй попыткой его поприжать и третьей я отрубилась. Проснулась, наверное, часа через два в диком испуге - подозреваю, он меня хорошенько пихнул. Шон лежал в темноте с открытыми глазами, вероятно, все два часа так лежал. И теперь заговорил. Говорил ужасные вещи. Опять-таки в точности не помню, но вскоре мы уже разводились, орали, поспешно напяливали халаты, хлопали дверьми. Началось с Фиахра и затронуло все, распространилось мгновенно, как лесной пожар.
Ты всегда.
Я никогда.
Вот что с тобой не так.
Как двое супругов, вот в чем ужас-то. Хотя кое-какие отличия имелись. Скажем, Конор всегда на высоте, а Шон на этот счет не заморачивается. Говорит, на вершинах воздух чересчур разреженный. Он не огорчается - он лупит в ответ, обдает холодом, и в итоге я убегаю рыдать в соседнюю комнату или пытаюсь его задобрить. Пристраиваюсь рядышком в тишине. Ласково глажу. Беру инициативу на себя. Приманиваю его.
И вот тогда он впадает в мировую скорбь.
Ну и ладно.
Зато примирение сладко.
И хотя я порой горюю по тому будущему, которое не сбудется, по всем пухлым младенцам, не рожденным мной от Конора Шилза, мне не кажется таким уж эгоизмом сохранить все как есть, нерушимо, прекрасно. Держаться за то знание, что мы обретаем, глядя друг другу в глаза.
Ну как еще объяснить?
Я думала, жизнь станет другой, но порой это словно та же самая жизнь, только во сне: другой мужчина вошел в ту же дверь, другой мужчина повесил плащ на крючок. Он возвращается домой поздно, он тренируется в качалке, торчит в Интернете, мы перестали ходить в ресторан и ужинать дома при свечах, мы вообще почти не ужинаем вместе. Не знаю, чего я ждала. Что на этот раз не придется заполнять квитанции, что волшебным образом исчезнут скособоченные кухонные шкафчики, что Шон, входя в спальню, будет включать ночничок, а не ослеплять меня люстрой? Шон существует. Уходит утром, приходит вечером. Забывает позвонить мне, когда задерживается, и ужин - барашка от "Батлерз Пэнтри" с чечевицей - приходится подогревать в микроволновке. Он читает газеты, много газет, и в этом нет ничего страшного, но его недоступность, мужская недоступность вообще доводит меня до исступления.
Они как будто не замечают тебя, если ты не торчишь прямо перед глазами. Я-то думаю о Шоне все время - и когда его нет, тоже думаю: кто он и какой, где он сейчас и чем его порадовать. Обволакиваю его своей заботой. Все время.
И он входит в дом.
Шон в саду моей сестры в Эннискерри, спиной ко мне, лицом к пейзажу, поблизости рябина, веревка от качелей запуталась в ветках, тогда еще не ветках - сучках.
Теплый день, я выпила шардоне. Только что вернулась из Австралии, влюблена, всю душу вкладываю в мероприятие в Эннискерри, в этот праздник с соседями и детьми. Человек на краю сада - всего лишь небольшая прореха в гладкой ткани моей жизни. Я все залатаю, соединю, если только он не обернется.
Шон в пижаме у окна, морозные узоры расцветают на стекле. Или он стоит у окна в ярком летнем свете, его спина - сложная мозаика мускулов и выпирающих костей, спина молодого человека, и я мысленно заклинаю: повернись!
Или: только не оборачивайся!
Неделями я ждала его звонка, месяцами ждала, когда же он наконец уйдет от Эйлин. Неправдоподобное одиночество. Я жила с этим одиночеством, я танцевала с ним вальс. Я дошла до совершенства в этом искусстве в прошлое Рождество, задолго до того, как он объяснился с женой.
К тому времени дом в Тереньюре ждал покупателя уже четыре месяца. Людской поток проходил через дом, потенциальные клиенты открывали шкафы, приподнимали уголки ковров, принюхивались. Моя гостиная, диван, на котором я сидела, кровать в маминой спальне - все они были (и до сих пор остаются) выставлены в Интернете, любой желающий может вызвать кликом и кликом изгнать лестницу, с которой мы скатывались на пузе, темную спальню над гаражом, пятно вокруг выключателя. На одном форуме высмеивали цену дома, но больше я ничего не узнала о мыслях потенциальных клиентов. Какой-то покупатель-одиночка, возможно инвестор, долго суетился, но так и не заключил сделку. Супружеская пара с детьми сбивала цену, а потом пропала. Посреди всего этого наступило Рождество. Без папы, который испортил бы к вечеру праздник. Без мамы, которая исправила бы все, что папа напортачит. Без сестры - она со мной не общалась. Мой возлюбленный вернулся в холодное лоно законной семьи и сидел там в бумажном колпаке.
Весь день я рисовала себе эти картины: дочка пристроилась у его ног, впервые в жизни набирая электронное письмо: "Привет, папочка!" Жена возится на кухне, волосы прилипли ко лбу в парах брюссельской капусты. Его сквернавка-мамаша блестящим глазом поглядывает вокруг себя.