- Дети мои, - сказала мама, - мы живем в безумном мире. Но физика!.. Что бы ни случилось, дети мои - сила действия всегда равна силе противодействия.
Светлые слезы ее падали на белый от ужаса мел.
Но все это было давно, давным - давно, на других берегах и, может быть, в другой жизни.
Многие годы текли в нем две крови, две реки.
Иордан впадал в Волгу, великая русская река несла свои воды в великую библейскую, и никто этому не удивлялся - кроме антисемитов.
- Виль Васильевич, - интересовались они, - как это в вас уживаются обе половины?
Он пожимал плечами.
- Прекрасно. Мирное сосуществование…
- Вы не испытываете время от времени странные ощущения?
- Как вам сказать, - задумчиво произносил Виль. - Периодически я чувствую боль в области живота и позвонков. Одни врачи считают, что это гастрит, другие - ишиас, третьи…
- Это - гражданская война! - радостно произносили антисемиты и потирали руки…
Война шла с переменным успехом - белая гвардия теснила Маккавеев, Бар-Кохба - Ивана Грозного, Давид пулял из пращи в Петра Первого. Но никто не сажал на кол, не отрубал головы, не сжигал на костре. Это была какая-то мирная война, каждая из атак которой оканчивалась братанием.
Случалось, что половинки препирались, огрызались, давали друг другу пощечины - это происходило в основном в моменты острых международных кризисов.
- Сионист, - орала русская половина, - руки прочь от Ливана!
- Вон из Афганистана, - требовала еврейская.
- Вон с оккупированных территорий! - парировала русская.
- Вы имеете в виду Латвию, - усмехалась еврейская, - или Эстонию?
Здесь русская половина прекращала спор и просто заявляла:
- Жидовская морда!
- Фоня хроп! - спокойно отвечала еврейская…
- Катись-ка ты в свою Палестину! - посоветовала однажды русская.
- И укачу! - пообещала еврейская и начала собирать чемоданы.
Ввиду того, что одна половина укатить не могла, чемоданы начала упаковывать и вторая - и они укатили вместе.
Спор продолжался и в самолете.
- Ты куда летишь, Абрам?
- Туда, куда ты меня послала. В Израиль!.. А ты, Вася?
- В Америку…
Но вскоре было заключено перемирие, и, идя навстречу друг другу, обе половины решили приземлиться в Европе…
* * *
Видимо, из-за той же двоякой крови в аэропорту Виля встречали представители двух фондов - русского имени Достоевского и еврейского имени Менделя Мойхер-Сфорима.
Над представителями русского фонда гордо реял плакат: "Низкий поклон великому писателю земли русской, нашему новому Федору Михайловичу Достоевскому!"
Евреи несли гордо "Шолом нашему новому Мендель Мойхер-Сфориму!"
Каждый из фондов старался держать свой транспарант выше - и моментами Достоевский оказывался над Менделем, иногда Сфорим взметался над Федором Михайловичем, но, в основном, они были одинакового роста… Члены фондов не могли этого допустить - они начали пихаться, толкаться, карабкаться друг другу на плечи, в результате чего Достоевский неожиданно подрос и стал выше Менделя, причем метра на полтора…
Берлин, руководитель еврейского фонда, был вне себя от гнева.
- Простите, - произнес он, - с чего вы решили, что мсье Медведь - русский, что он ваш Достоевский? Хорошенький Достоевский, написавший рассказ "Аидише маме!"
И он радостно засмеялся. И весь фонд "Менделе Мойхер-Сфорима" загоготал тоже.
- А с чего вы взяли, что Виль Васильевич - какой-то Сфорим? - заржал руководитель русского фонда Бурдюк. - Мендель, написавший рассказ "Русский батя"…
- У нас считают по матери! - парировал Берлин.
- Если вы хотите по матери, - согласился Бурдюк, - пожалуйста. Ради Бога…
И послал Берлина к матушке…
На летном поле вновь разгорелась литературная баталия, фонды безжалостно колотили друг друга транспарантами, они перехлестывались, обвивались один вокруг другого, в результате чего образовались два совершенно новых плаката.
Когда Виль под приветственные крики членов фондов появился на трапе, он прочитал на одном "Низкий поклон великому писателю земли русской, нашему новому Федору Михайловичу Сфориму", на другом - "Шолом нашему новому Мендель Мойхер-Достоевскому!".
Потрясенный двумя вновь открытыми, неизвестными ему доселе писателями, он продолжал стоять на трапе, не в силах спуститься, пока ему не объяснили, что оба писателя - это он.
После этого несколько растерянный Виль попросил стакан водки.
- Наш! - раздались радостные выкрики членов руского фонда, - наш!
И поднесли ведро.
Виль осторожно отпил.
- Пей до дна! Пей до дна! - скандировали члены фонда имени Федора Михайловича Сфорима.
- Не могу, други! - отнекивался Виль.
- Наш, наш! - радостно закричали евреи, а после того, как Виль попросил что-нибудь закусить - а русские, как известно, после первого ведра не закусывают - в стане членов фонда имени Мендель Мойхер-Достоевского началось ликование, многие начали плясать "Фрейлехс", а один вытащил из бокового кармана минору и зажег ее. Берлин нежно обнял Виля и ласково заглянул ему в глаза.
- Когда будем обрезаться? - мягко спросил он. - Все готово. Меел ждет…
- З-зачем?! - вскричал он.
- Маленький кусочек, - объяснил Берлин, - даже не заметите. А штикеле - и вам гарантирована помощь на всю оставшуюся жизнь. Сколько там осталось… У нас богатейший фонд!
- Спасибо за доверие, - пролепетал Виль. - Но обрезание в пятьдесят лет… не может быть и речи…
- Два миллиметра! - кричал Берлин, - по тридцать тысяч за миллиметр!.. Хотите - по пятьдесят?
В рядах русского фонда возникло волнение, все двинулись стеной на Берлина, отбросили его и плотным кольцом окружили Виля.
- Не позволим обрезать Достоевского, - скандировали они, - руки прочь от хера!
Откуда-то на Виле появился огромный фиговый листок, который был бы впору и для самого Распутина.
- Господа, что происходит? - кричал Бурдюк. - Евреи начали обрезать нашу литературу! Спасем русскую изящную словесность!.. Виль Васильевич, разрешите окропить?..
- Что? - не понял Виль.
- Святою водицей. И сто тысяч! Сто тысяч - за кувшинчик! А?!.. Передайте кувшин!
- Позвольте, секундочку! В пятьдесят лет, в костюме…
Но кувшинчик уже пошел по рукам.
Возмущение прокатилось по еврейским рядам.
- Вос тутцах! - кричали мендельефоримцы. - Уберите водичку!..
Но кувшин неотвратимо приближался к Вилю.
- Зонт! - закричал Берлин. - Передайте же зонт! Не позволим крестить Менделя Мойхер-Сфорима!
Теперь уже зонт и кувшин двигались к обезумевшему писателю с одинаковой скоростью, но кувшин вдруг рванул - это был стремительный, непредвиденный спурт - и оказался над головой Виля.
- Achtung! - крикнул Берлин. - Attention! Если хотя бы одна капля этой святой водицы упадет на голову нашего Менделя Мойхер-Сфорима, то ваш Федор Михайлович будет обрезан. Немедленно!
И он резким движением сорвал фиговый листок со штанов Виля. Теперь над великим писателем повисли кувшин и нож, правда, нож чуть пониже. И Вилю, обеим его половинкам, нестерпимо захотелось обратно, в брюхо самолета, как в лоно матери. Но лоно уже летело высоко в небе.
Писатель стоял между кувшином и ножом, боясь пошевелиться, и думал, что ему предпринять. Ситуация казалась безвыходной.
"Кувшин падает на камень - плохо кувшину, - размышлял он, - камень падает на кувшин - плохо кувшину…"
Виль вдруг вспомнил, что там, в Ленинграде, у него была куча друзей и знакомых, которых обрезали в свое время. Можно сказать - каждый второй. И притом совершенно бесплатно - никто им за это не платил ни копейки. И было много окропленных. И тоже бесплатно… А ему предлагают такие деньги… Костюм бы высох, отсутствия двух миллиметров он бы даже не заметил - но он мог бы спокойно писать всю оставшуюся жизнь… Где-нибудь на балконе, недалеко от моря, с видом на Африку… За то, чтобы писать, свободно и на свободе, он был готов, не задумываясь, отдать руку, ногу, так почему бы не пожертвовать кусочком…
- Сколько, вы говорите, за миллиметр? - поинтересовался он у Берлина.
- Простите, - несколько опешил Берлин, - речь идет не о покупке. Купить это можно и подешевле… Речь идет о переходе в лоно…
- Почем миллиметр при переходе?
- Я вижу - вы настаиваете. Хорошо… Пусть будет по шестьдесят тысяч… Мы не торгуемся. Мы вас ценим… Даем высший тариф, как выдающемуся писателю и крупному диссиденту. Так сказать, un cas ecxeptionnel! Два миллиметра - сто двадцать тысяч!
- А пять? - спросил Виль. - Могу отдать пять!
Берлина качнуло.
- Видите ли, - произнес он, - наши средства ограничены. Мы - не Ротшильды. Пять миллиметров нас разорят. Да столько и не нужно… Мы чисто культурный фонд. И к тому же, учтите, через неделю ждем нового Шолом-Алейхема…
- Культурный! - взорвался Бурдюк. - Варвары! Покупать члены великих русских писателей, члены цвета нации!.. Торговцы пенисами! Какое счастье, что умер Толстой, что не дожил Чехов. Вы бы закупили и их члены!.. Вы бы…
Виль не дал ему закончить.
- А сколько стоит ваше лоно? - деловито осведомился он.
- Я вам уже ответил, - произнес Бурдюк, - мы не евреи - мы не торгуемся! Пятьдесят тысяч - кувшин! Un cas ecxeptionnel!
- А вы могли бы меня окропить сразу тремя? - поинтересовался
Виль.
- Батюшки! - воскликнул Бурдюк, - это ж не водка, мы ж обычно окропляем одним стаканом. Мы ж вам по высшей ставке предложили - целый кувшин!.. Hа днях прибывает новый Пушкин, затем новый Вяземский - где ж нам столько святой водицы набрать? Мы ж творческий фонд, батюшки!..
Виль уселся прямо на летное поле и вытер вспотевший лоб платком, купленным еще сегодня утром в Ленинграде, в Гостином дворе, взглянул на руководителей обоих фондов и ему ужасно захотелось сказать им:
- Пошли бы вы все на хрен! Причем на необрезанный!..
Но он произнес совсем другое.
- Господа, - сказал он, - я вам очень благодарен за заботу и внимание. От всего сердца. От всей души… Я был готов ко всему, но не к такой пламенной любви…Разрешите подумать до завтра…
Виль почему-то считал, что, прибыв на Запад, он наконец-то начнет говорить то, что думает.
* * *
Бурдюк и Берлин были фантастически похожи - ростом, лысинами, галстуками, шнурками, запахом изо рта, манерой носить транспаранты… Единственное, что их отличало - это члены. У одного из них он был обрезан. Причем, у Бурдюка - когда-то у него был фимоз. Из-за полной несворачиваемости крови нож никогда не касался члена Берлина. Это-то и сыграло коварную шутку с Вилем - он принял Бурдюка за Берлина. Судьба-злодейка свела их в центральном туалете пятиязычного города… Сначала Виль заметил последствия фимоза, а затем уже лицо…
Они обнялись по-братски, у писсуара, и Бурдюк пригласил Виля в ресторан.
Была суббота, и Виль несказанно удивился, увидев президента фонда Менделя Мойхер-Сфорима, глубоко верующего еврея, за рулем пусть и японской, но все-таки машины. Он понял, что это ради него глубоко религиозный еврей наплевал на одно из самых главных предписаний религии.
- Подвиньтесь, - мягко сказал Виль и нежно пихнул Бурдюка. - В синагогу?
Бурдюк икнул.
- Какая синагога?
- Я не знаю. Между нами, я в этом городе впервые.
- Вы собираетесь везти меня в синагогу? - обалдел Бурдюк.
- Ну не в церковь же, - захохотал Виль, - батюшки святы!.. Вы кто - ашкенази, сефард?
У Бурдюка отнялась речь.
- А! - махнул рукой Виль и высунулся в окно, - где здесь синагога, товарищи?
Он жил на Западе всего несколько дней, и у него еще сохранился советский лексикон…
Через несколько минут Виль уже натянул на голову все еще немого Бурдюка ермолку, всунул ему в руки Тору и втолкнул в зал. Служба была в разгаре.
- Барахата-адонай, - запел Виль те два слова на иврите, которые он запомнил с детства. - Барахата-адонай…
После синагоги он потащил главу фонда Федора Достоевского в ресторан "Атиква". Бурдюк сопротивлялся, брыкался, мычал, вращал глазами - Виль успокаивал.
- Не волнуйтесь - я угощаю. Мне вчера поменяли двести долларов - я могу все потратить на вас. Если не хватит - у меня еще тридцать рублей и фотоаппарат "Зенит"… Как вы относитесь к куриной печенке?
Ресторан был полон. Гвалт, шум, поцелуи. Пахло рыбой, чесноком, луком. Бурдюк еле сдерживал рвоту. Грянул оркестр. Евреи сгрудились в центре и, сунув пальцы под мышки, начали плясать.
- Ав де ребе гейт, ав де ребе гейт… Танцен алле хассидим…
- Руки под мышки, - просил Бурдюка Виль, - выше… И ножки выбрасывайте… Вы что - забыли: Ав де ребе гейт - танцен алле хассидим…
Но Бурдюк, вместо того, чтобы засунуть пальцы, куда ему указали, и веселиться вместе с хассидами, дико замычал, боднув нового Достоевского в живот и, взвизгнув "Ой вей!", сиганул прямо в окно…
- …Танцен алле хассидим, - неслось ему вслед…
В эту субботу Бурдюк-таки машины не водил…
Виль был очень расстроен странным поведением "Берлина", винил во всем себя - потащил не в ту синагогу - он, наверно, сефард, этот "Берлин", а, возможно, даже фундаменталист. Или не выносит гусиной печенки. Может, давно не танцевал, возможно, врачи запрещают - а он заставлял его плясать…
Растроенный, Виль вышел на улицу, вокруг звучало сразу пять языков, вилась лингвистическая речка, по одному из мостов которой несся Бурдюк. Его лысина, как полная луна, освещала зеленую воду…
В гостинице Виля уже ждал Берлин. Если бы Виль не знал, что Бурдюк, которого он принял за Берлина, бегает по мостам, то он, конечно же, не сомневался бы, что сейчас перед ним в кресле сидит Берлин. Но, вспомнив сверкающую лысину, он понял, что видит перед собой Бурдюка.
- Христос воскрес! - с пафосом произнес Виль.
- Что? - не расслышал Берлин.
Иногда глухота спасает от удара.
- Разрешите пригласить вас в ресторан на торжественный ужин! У меня есть двести долларов. Если не хватит - имеется "Зенит", скатерть и большой электрический самовар.
Они вышли в синий вечер. Виль крикнул такси, но Бурдюк, который был Берлином, ни за что не хотел садиться.
- Шабат, - кричал он, - шабат!
Виль, не слушая его, нежно приподнял Берлина и усадил на сиденье.
- Гони в русский кабак!
Ресторан назывался "Три поросенка", но Виль заказал всего одного, молочного, хрустящего, с сигарой в зубах… Свинья курила "Winston".
- А вы что курите? - поинтересовался Виль.
Берлин в ужасе смотрел на свинью и дрожал всеми членами.
- Не хотите - не курите, - произнес Виль, - перейдем к еде. Вам ляжку?.. Что вы дрожите - она не кошерная, возможно, вы не знаете - поросенок не может быть кошерным… Жуйте! - он засунул Берлину в рот ножку. - Ну как?
Берлин выплюнул кусок прямо в лицо Виля.
- Свинья! - крикнул он.
- Ну да, - не понял Виль, - я же вам сразу сказал - свинья!
- Вы - свинья! - взревел Берлин, - старая, жирная, неблагодарная!
- Как? - удивился Виль. - А новый Федор Михайлович? Вчера я еще был Достоевским.
- Вы всегда были свиньей! Борешься за советских евреев, отдаешь все силы! Носишь транспаранты. Ездишь по конгрессам. Организуешь манифестации, голодаешь… Борешься за еврея - а приезжает хазейрем!
И отшвырнув свинью - не Виля, а жареную - Берлин вылетел вон…
Короче, в первые же моменты своего пребывания на Западе Виль наладил натянутые отношения с руководителями обоих фондов, и в виде помощи получил огромную фигу.
* * *
Среди встречавших Виля в аэропорту был еще один человек - Гюнтер Бем. Бем никогда не носил транспарантов - поэтому его к трапу не подпустили. Он не собирался ни обрезать Виля, ни крестить его - он просто хотел пожать ему руку. Труднее всего в нашей жизни просто подать руку…
Бем, как и Виль, был писателем, и в списке великих писателей, составленных одним из ведущих журналистов Европы, шел на третьем почетном месте. Естественно, среди здравствующих…
В пятиязычном городе, надо сказать, были две вещи, известные всему миру - страус в собственном яйце и Бем.
Не будем закрывать глаза - страус был известней, даже среди интеллектуалов - на него записывались, его надо было ждать год, а иногда и полтора. Отведать его прибывали из всех стран мира. Его готовили только в одном ресторане…
На Бема, в отличие от страуса, никто не записывался. К нему приезжали просто так - побеседовать с великим писателем, с третьим, так сказать, местом, набраться ума, мудрости, что-то понять и даже переосмыслить. Правда, первым вопросом всегда было:
- Кстати, а как бы попробовать страуса?
Все знали, что у великого Бема в том самом ресторане был блат - повар, колдовавший над волшебным блюдом, приходился ему родным братом и был гордостью всей семьи, в то время, как Бем, несмотря на свое третье место в Европе, в своей собственной семье шел на последнем. Это был выродок… Все остальные были люди как люди - банкир, ювелир, владелец магазина готового платья.
А Бем - пил, писал, любил…
Ему говорили: кончай с этим, не губи жизнь, есть прекрасное место в "Трейд Деволопмент Бэнк", ты знаешь семь языков, ты бы мог стать замечательным секретарем-машинисткой или управляющим рестораном у брата - он тебя обучит в три месяца, ты способный, ты как-никак из нашей семьи… Но Бем слушал - и продолжал пить, писать, любить. И обожал Медведя. Еще тогда, когда Виль жил в Ленинграде, Бем ставил его сразу после Толстого и Чехова. Для него в русской литературе писатели располагались следующим образом: Толстой, Чехов и сразу же за ними - Медведь, Виль Васильевич. Это когда он был трезвым. После пятой рюмки происходили некоторые перемещения: Чехов слегка отодвигался и уступал место Медведю. Иногда Бем выпивал семь рюмок. Не закусывая. Список сотрясало - Виль перебирался на первое место, Толстой оказывался на втором, а на третье почему-то выплывал Шекспир.
И как-то так получалось, что Медведь - не только первый писатель земли русской, но и всего мира. По Бему…
Гюнтеру удалось пожать руку Виля только на пятый день. За это время Виль уже проел доллары, фотоаппарат с самоваром и партитуру "Пиковой дамы" Чайковского. Оставалась вышитая скатерть. Бем видел, как торговались с великим писателем, который просил пятерку, объяснял, что скатерть - ручной работы, а люди в костюмах "от Кардена", пахнущие "Ланвеном" давали не больше трех. И Виль уже махнул рукой и один пахнущий полез было в карман, но Бем спокойно отодвинул его и протянул Вилю сотню.
- Я хотел пятерку, - сказал Виль, - но могу отдать и за…
- Даю сотню, - сказал Бем. - Держи - и гони скатерть! Я, старый гуляка и повеса, все скатерти свои залил вином, и жрать мне не на чем последние полсотни лет…
Виль удивленно взглянул на Бема, отбросил голову и продолжил:
- …И поэтому я ем на залитом чернилами дубовом столе страуса в собственном яйце, запивая его бургундским, присланным старым моим другом Филиппом Ротшильдом…