Капуччино - Лев и Александр Шаргородские 3 стр.


- Не надо Бема, - остановил его Бем, - будем читать Медведя, великого продавца скатертей на берегах лингвистической реки.

И он торжественно, с выражением, прочитал главу из "Кретинов". Виль скинул пиджак и начал залихватски читать монолог из драмы Бема "Визит юного хама".

Бем перебил его афоризмом из последнего романа Виля. Медведь запел - Бем писал также и песни. Тогда Бем натянул на себя скатерть, повернулся к Востоку и, воздев руки к небу, начал читать монолог старого еврея, мечтающего умереть на Земле Обетованной - из непоставленной трагедии Виля "Абрам"…

Раздались аплодисменты, они вдруг очнулись и увидели, что окружены огромной толпой, а у их ног валяются монеты и даже бумажные купюры.

Виль покраснел.

- Товарищи, - обратился он к толпе, - заберите, пожалуйста, деньги. Каждый свои.

- Ни в коем случае! - запретил Бем. - Это единственный случай, когда в нашем городе оплачивают труд писателя.

Он аккуратно собрал гонорар.

- Пошли пить!..

Они отправились в тот самый ресторан. На страуса не хватало, только на его яйцо, и Бем вызвал брата.

- Запиши на мой счет и принеси страуса.

- Уже некуда записывать, - сказал брат.

- Хорошо, ты не веришь мне - вот великий русский писатель. Открой ему счет и запиши на него. Пиши - Виль Медведь, великий писатель, два страуса, два яйца, две порции водки и две сигары от Давидова…

Брат принес только водку.

- Только из уважения к Горбачеву, - бросил он.

- Вот такие здесь братья, - сказал Бем, - куда ты переехал?

- Как там у вас движется перестройка? - поинтересовался брат, который почему-то никуда не уходил.

Виль открыл рот, и Бем почувствовал, - ни страуса, ни яйца им не видать!

- Ты хочешь страуса? - произнес он.

И Виль все понял. Они были родственными душами. Он сказал, что перестройка - это что-то особенное, удивительное, ни на что не похожее…

Появился страус, потом второй. Поплыл олень, тетерева, "Вдова Клико"…

- Перехвалил, - сказал Бем, - больше некуда. - Он похлопал себя по животу.

- А, в общем-то, вся эта гласность - херня, - задумчиво произнес Виль, - плохая комедия.

Со стола мигом уплыли остатки страуса, улетели тетерева, растаял в дыму "Давидов".

- Слава Богу. А то я ничего оставлять не могу. В тебе сколько килограмм?

- Восемьдесят два, - сказал Виль, - перед отъездом взвешивался.

- А во мне сто четыре. До обеда было… - он вздохнул. - Ну, ты видел, какие тут живут мудаки? Куда ты приехал? Они верят в две вещи - в деньги и в перестройку. Кретины считают, что если там не будет перестройки - тут не будет денег. Отнимут!.. Пойдем, я тут недалеко… Они потащились к Бему.

- У тебя денег нет. У меня тоже. Но у меня есть дом. И собака. Будешь жить у меня.

Бем жил с собакой, огромной немецкой овчаркой по кличке "Литературовед".

- Во-первых, это не кличка, а имя, - объяснил Бем, - клички, если угодно, у местной интеллигенции. А, во-вторых - она таки литературовед. А почему - это тема особого романа, который надо будет когда-нибудь написать. Ее судьба - судьба талантливого человека… Раньше ее звали "Алмаз". Эти идиоты на границе не могли ничего лучше придумать. Да, раньше она работала на границе. И, надо сказать, великолепно - она задерживала всех, но при одном условии - если те не были писателями, композиторами, художниками… Если же границу собирался перейти какой-нибудь поэт, музыкант, певец - "Алмаз" это ощущал каким-то шестым чувством и уводил пограничника в противоположную сторону. Вскоре слух об удивительной собаке распространился по всему миру - и к границе потянулись турецкие писатели, чилийские художники, чешские драматурги, кубинский скульптор… Все, что мы имеем стоящего в нашем городе - мы имеем благодаря "Литературоведу". Если бы не он - у нас бы не было ни кинематографии, ни театра, ни знаменитого балета…

О проделках "Алмаза" стало известно в столице. Министры были крайне возмущены - пес похерил столь тщательно разработанную программу приема беженцев. На специальном заседании правительства абсолютным большинством голосов было решено перевести "Алмаза" из пограничных войск в полицию. То есть, он пошел на понижение… "Алмаз" безуспешно пытался перейти границу, кусался, брыкался - но вы понимаете - постановление Совета Министров, оно не обсуждается - и он оказался в полиции нашего города. С таким лицом!..

У нас "Алмаз" повел себя несколько странно, но, я думаю, это была точно продуманная тактика. Вместо убийц, насильников, воров он выискивал поэтов, художников, скульпторов. Однажды, когда вся полиция носилась, сломя голову, в поисках банды, ограбившей наш крупнейший банк - "Алмаз" притащил дряхлого девяностолетнего пианиста… Ты хочешь знать, как мы познакомились - он приволок меня. Я пил пиво у стойки, когда "Алмаз" впился зубами в мои брюки и потащил к двум полицейским. Они как раз в это время искали насильника - что-то там тринадцать изнасилованных… Я имел больше женщин, - но у меня и мысли никогда не было насиловать их, я их брал другим путем - я читал мои романы… Короче, меня отпустили. Полицейские. Но не пес. Он жалобно скулил и продолжал держать меня за штанину. Я взглянул в его глаза и сразу понял, что этот пес любит литературу. Они мне его отдали, причем с удовольствием - им надоела его провокаторская деятельность… Короче, "Алмаз" добился своего - и я привел его домой.

В тот вечер я читал одной даме из высшего света свой роман. И она засыпала. Она нагло зевала и звала в постель. Она явно не хотела дать мне закончить! Скажи, какой писатель идет в постель, не закончив?.. Короче, она зевала, она томно прикрывала глаза, а пес выл, когда было смешно. Плакал, когда было трагично. А в некоторых местах даже аплодировал, ты не поверишь - но он это делал, передними лапами. И я открыл его истинное призвание - это критик, Виль…

"Литературовед" закивал головой.

- Если хочешь - можешь проверить сам. Доставай рукопись и читай!

- У меня по-русски, - сказал Виль.

- Какое это имеет значение для "настоящего критика"!

Виль вытащил из бокового кармана пиджака потрепанные листки и начал читать. Собака забралась в кресло.

Она вздыхала, вздрагивала, навостряла уши, срывалась с кресла и бегала вокруг Виля, виляя хвостом, и вновь замирала. Она слушала, как самая лучшая аудитория в Ленинграде, где-нибудь в "Доме ученых" или в "Доме архитекторов" на его последнем, прощальном вечере.

Виль кончил.

- Ну, - сказал Бем, - убедился? Я ему иногда читаю Чехова - реакция потрясающая, он еще и воет. Поэтому ты у меня третий. Извини…

- А Толстой?

- Не произноси этого имени. Собака плачет.

Виль повернулся в сторону кресла - по морде "Литературоведа" текла крупная слеза…

Вилю было как-то тепло в этом доме, среди разбросанных листов, окурков, немытых стаканов, лающего "Литературоведа", у этого огромного, лохматого человека с большим животом и вьющейся шевелюрой. Все эти дни ему было так одиноко в этом городе, все были чужими, и свои русские, и свои евреи, а вот этот человек непонятной национальности, купивший у него скатерть и знающий наизусть его монологи - был свой.

- Ты свой, - сказал Виль.

- Потому что я - выродок. Теперь нас будет двое… Давай выпьем за выродков?..

Из кармана куртки он достал недопитую бутылку водки.

- Стащил, пока брат убирал.

И они подняли бокалы. ИБем обнял Виля, как брата.

- Ну, что будешь делать?

- Писать…

- Сытая жизнь делает все пресным, округлым и чересчур нормальным, - сказал Бем. - А чтобы писать - надо быть ненормальным! И читатель должен быть тоже немного того… Поэтому тут нет ни читателей, ни писателей. Тут забыли, что это такое. Когда представляешься - "писатель" - люди бросаются к Толковому словарю. И уже не в каждом есть это слово. Поэтому я представляюсь - "Брат страуса с яйцами"… Что ты умеешь, что ты можешь?

- Умею только писать. Знаю только русский язык.

- Как раз для восемнадцатого места в нашей семье, - заметил Бем, - сразу же после меня…

* * *

Граната Глечика посадили за пенку.

В те далекие времена в России все любили пенку - говорят, в революцию любят пенку - и Глечик сожрал пенку самого товарища Гулыги - яркого революционера местного масштаба - и сел по статье "Хищение социалистической собственности в особо крупных размерах" - пенка, видимо, была немалой.

После пяти лет небольшого архангельского лагеря он перестал доводить молоко до кипения. А если пеночка случайно получалась - оставлял товарищу:

- Пеночки не хотите?..

Глечик появлялся в гостиной всегда в сопровождении почетного эскорта. Это были две тонкие блондинки, общий возраст которых не превышал возраста Глечика в тот год, когда он съел пенку.

- Оленя ранило стрелой! - доносилось уже из дверей.

- Аидише Шикер, - констатировал Харт и все второпях допивали водку.

У Харта была своя теория экстремальных иудейских вариантов: Если еврей дурак - это уже Иванушка, если мудрец - Соломон, если шикер - то Глечик.

Он пил всюду - в жизни, на сцене, под…

Проверить было трудно, но утверждали, что Глечик пил с бармицвы, и съел пенку ввиду отсутствия закуски.

Глечик научно объснял это:

- Вы не представляете, что будет, если я просохну, - угрожал он, вынимая рюмку из рук Харта, - я умру!

За его жизнь никто не волновался - он был заспиртован.

- В этой стране, - сообщал он, - я могу жить только керным, - он вырывал рюмку из рук Качинского, - только под шафе.

Качинский не выпускал.

- Или вы хотите, чтоб я сказал все, что думаю?! - угрожал он.

Качинский не хотел и выпускал бокал с живой водой.

Ни один из завсегдатаев Мавританской не хотел, чтобы он сказал, что думает - гостиную бы сразу закрыли.

Много лет назад, в жаркое лето, когда Глечик однажды просох, он сказал все, что думает…

Его увидели лет десять спустя, сгорбившимся, худым, на пороге Мавританской:

- Оленя ранило стрелой, - печально произнес он.

За десять лет олень постарел лет на двадцать.

- Вот к чему приводит трезвость, - сказал он.

Потом, с годами, к нему вновь вернулась молодость, веселье и постоянная радость бытия.

Ему откровенно завидовали - ни у кого из завсегдатаев не было такого длинноногого эскорта. Его всегда сопровождали красавицы. Их светлые волосы бросали на Глечика таинственный свет.

У стола Глечик целовался с эскортом и отпускал его, долго провожая взглядом.

- Три часа занимались актерским мастерством, - пояснял Глечик, выливая себе все, что осталось в графине, - талантливая молодежь!..

Иногда он сообщал, что с талантливой молодежью занимался сценическим движением, иногда - приемами комического - взгляд его был лукав - что он хотел сказать?

Частенько на его заросшей щеке можно было видеть помаду. Из кармана, вместо платка, он периодически доставал бюстгальтер - приемы комического были налицо…

Кроме эскорта у Граната Глечика было еще двадцать девять писем Хайдебурова. Никто не знал, кто такой Хайдебуров, но Глечик в тяжелые минуты жизни всегда говорил:

- Ерунда! У меня есть 29 писем Хайдебурова. Их любой музей купит. И вы знаете, за сколько?!..

Цифр он не называл и не говорил, кто такой Хайдебуров.

- С такими письмами не пропадешь! - только подмигивал он.

Глечик был сух, одновременно с двумя сигаретами - в зубах и пальцах, - и невероятно эмоционален - речь его сопровождалась обильной слюной.

Когда он выступал со сцены - три первых ряда не занимали. Истории его были увлекательны. По его словам, выходило, что он сыграл не последнюю роль в постановке "Броненосца Потемкина" Эйзенштейна и в написании "Двенадцати стульев" Ильфа и Петрова. Он так загадочно улыбался, что можно было подумать, что все это - вообще его рук дело.

- Эйзенштейн был в кризисе, - драматически говорил он, - я подсказал тему, подобрал актеров, составил режиссерский сценарий. Ему ничего не оставалось, как снять и пожинать славу.

- А Ильф и Петров? - спрашивали завсегдатаи.

- Они использовали мой юношеский роман, - гордо говорил он, - но я их извиняю - моего таланта хватит на всех!

Кого он имел ввиду - Пастернака? Уланову?

Весь свой талант, юмор, остроумие Гранат оставлял в Мавританской. Там проходили его звездные часы, там он метал эпиграммы, репризы, истории, они заставляли трястись от хохота.

Когда он покидал гостиную - его покидал талант.

Он писал, играл, ставил, преподавал, но лучше бы он все свое время проводил в Мавританской…

Лекции его напоминали скетчи, скетчи - лекции, а игра студентов - плохую пародию.

Когда они, веселенькие, крикливые, выскакивали на сцену, старый Харт, занимавший обычно два места в зале, ввиду своей комплекции, давился от хохота, вытирал слезы огромным платком и сквозь кашель выдавливал:

- Тети Песины питомцы!..

Глечек подозрительно смотрел в зал…

- Ленинградский наш "Зенит"

Был когда-то знаменит, - тянули девичьи голоса, до противности напоминающие вой голодной гиены.

Харт с нескрываемым ужасом смотрел на этот пронзительный хор.

- В городе не хватает проституток, - бормотал он, - а эти - поют!

- А теперь игра в "Зените"

Не игра, а извините… - вступала мужская группа нагловатых откормленных козлов.

- Зачем он заставляет петь фарцовщиков?! - вздыхал Харт. - Кто будет обслуживать иностранцев?

Вздохи Харта не доносились до сцены, но после окончания студии Глечика девушки шли в проституцию, юноши - в фарц. Они были лучшие в своем деле. Школа Глечика помогала им в нелегком труде.

Когда клиенты, - какой-нибудь пьяный финн или любвеобильный француз - излишне задерживались или переходили границы, выпускницы Глечика затягивали:

Ленинградский наш "Зенит" - и финна как не бывало, а француз выбрасывался в окно.

- А теперь игра в "Зените"… - и много повидавшие на своем веку чекисты поднимали руки вверх… Глечик уехал первым…

* * *

В аэропорт его провожал все тот же эскорт. Он двигался к трапу, как высокий гость африканской страны. Летчики международных линий с завистью смотрели на него. Торжественное шествие остановилось у трапа. Глечик печально оглядел свой эскорт.

- Девочки, - начал он, - вся наша жизнь - это актерское мастерство и сценическое движение. Мне пора отдохнуть! Семьдесят лет на императорской сцене!!!

Глечик поцеловал эскорт и, стряхивая пепел с потухшей сигареты, поднялся по трапу. Самолетное брюхо съело его.

Завыли моторы и осиротевший эскорт, забыв приемы комического, заплакал. Впервые за долгие годы ему некого было охранять.

Самолет дрожал и разворачивался. Непонятно, каким образом, вдруг открылся хвостовой иллюминатор и из него показалась полупустая бутылка "Столичной" и взлохмаченная морда Глечика. Он отчаянно ругался, видимо, отбиваясь от наседавшего экипажа.

- Оленя ранило стрелой, - успела выкрикнуть морда, и иллюминатор захлопнули.

Экипаж был, видимо, выведен из себя - самолет взлетел по посадочной полосе.

* * *

Если в других городах самым высоким зданием является пожарная каланча или старинный собор, или состоящий из стекла и бетона магазин женской одежды, или, наконец, телебашня с крутым, вращающимся рестораном - то в пятиязычном самым высоким сооружением был Университет. Это было главное, чем он славился.

Он возвышался над горой и венчал город. В плохую погоду Университет как бы делился на две части - солнечную и облачную. Нижняя его половина были окутана туманом, в ее окна хлестал ливень, а в верхней сияло солнце, она парила над облаками, на купол садились орлы. Когда в окна профессорских кабинетов бил град, ректор, удобно расположившись в своем куполе, нежился в лучах солнца. Поговаривали, что из окна купола, если приглядеться, можно было увидеть Гибралтар, а из противоположного окна - Волгу, в районе города Куйбышева.

Когда-то в Университете, лет восемьсот назад, была синагога, потом евреев вежливо попросили покинуть город, со здания поснимали магендовиды, установили крест - и сделали церковь. Лет через пятьсот вынесли кресты, посадили в купол ректора - и бывшая синагога, бывшая церковь превратилась в Университет.

Ректор восседал над облаками и время от времени с опаской поглядывал вниз - он побаивался, как бы Университет вновь не превратился в синагогу - в город вернулись евреи, а ректор был наслышан о цикличности процессов.

Когда ему говорили: "История повторяется, герр профессор", - он вздрагивал…

Университет был широко известен еще и тем, что его не закончил ни один выдающийся человек. Ни один крупный ученый. Даже просто известных не было среди его выпускников… Этим он отличался даже от молодых африканских университетов, в которых время от времени учились вожди племен и борцы за национальную независимость… В какой-то степени отсутствие громких имен было предметом гордости Университета. И вполне заслуженно - ни один его выпускник не развязал ни одной мировой войны, не изобрел бомбы, не открыл страшных бактерий и не создал чреватую последствиями идеологию - большинство из них скромно трудились в том же Университете, и, если для них не хватало профессорских или преподавательских должностей, они работали администраторами, библиотекарями, садовниками, консьержами. Возникла какая-то новая, хорошая традиция - не покидать "Альму матер".

Поэтому устроиться на работу в этот Университет, даже на самую замшелую должность, можно было, только закончив его.

Исключение делалось для членов семей, живущих на берегах лингвистической реки более восьмисот лет, то есть с того времени, когда город покинули евреи, а также для бушменов Калахари.

Назад Дальше