"Вы глубоко ошибаетесь. Тем оскорбительным прозвищем, которым награждают евреев, является слово "пархатый". Слово "паршивец" в разговорном языке употребляют часто и к аргентинцам, таким образом, несмотря на родственность словарных корней, ничто не говорит в пользу того, что слово это было употреблено дабы подчеркнуть еврейское происхождение данного лица. Я прочел упомянутый Вами текст несколько дней назад, и мне в голову не пришло заподозрить автора в антисемитизме. Впрочем, я должен Вам признаться, что у меня - хотя из написанного мною легко можно сделать вывод, что у меня очень мало общего с антисемитизмом, - иногда да и выскочит даже словечко "пархатый", если какой-нибудь отдельный семит достанет меня. Такое происходит потому, что я не являюсь стойким, закаленным юдофилом, я скорее юдофил свободного полета со всеми атавизмами шляхтича из, простите, деревни".
Допускаю, что этот ответ не удовлетворил моего корреспондента. Что поделаешь. Впрочем, своего рода стыд не позволил мне написать как раз то, что он от меня ожидал. Беспредельность преступления, совершенного в отношении евреев, и меня пронизала насквозь и навсегда. Однако я предпочел не помещать этого в письме. Я бы это написал, но - в письме к антисемиту.
Однако я должен заметить, что такое цепляние к словечкам не очень меня убеждает. Потому что в нем говорит несерьезная - по сравнению с величиной трагедии - обида. Я даже пойду еще дальше и скажу, что тот еврей, который настойчиво требует, чтобы его трактовали "как человека", то есть так, как будто он ничем не отличается от других людей, представляется мне евреем, не вполне осознающим свое еврейство. Они правы, когда требуют этого равенства - это справедливо, это понятно, - но это не соответствует их реальности. Слишком просто, слишком легко…
Мне не нравится в евреях, когда они оказываются не на высоте своего призвания. Сколько раз поражался я в разговорах с евреями, причем очень умными евреями, когда видел такую мелочность в оценке собственной судьбы. Почему мир не любит евреев? А потому и не любит, что они способнее, что у них деньги, что они составляют конкуренцию. Почему мир не хочет признать, что еврей - это такой же человек, как и остальные? Но ведь это вопрос пропаганды, расовых предрассудков, непросвещенности…
Когда я слышу из уст этих людей, что еврейский народ такой же, как и другие, мне чудится Микеланджело, клянущийся, что он ничем от других людей не отличается, Шопен, требующий себе "нормальной" жизни, Бетховен, уверяющий, что он имеет равные с остальными права. Увы! Те, кому дано право быть выше, не имеют права требовать равенства.
Конечно, нет более гениального народа - и я говорю это не только потому, что они сконцентрировали в себе все самые главные вдохновения мира, что они постоянно взрываются то одним, то другим бессмертным именем, что они оставили свой след в истории. Еврейский гений очевиден по самой своей структуре, то есть в том, что, как и индивидуальная гениальность, сильнее всего связано с болезнью, упадком, унижением. Гениальный, потому что больной. Высший, потому что унижен. Творец, потому что ненормальный. Этот народ, как и Микеланджело, Шопен и Бетховен, представляет собой упадок, преобразующийся в творчество и прогресс. У этого народа нет легких путей в жизни, он в несогласии с жизнью, потому-то он и становится культурой.
Ненависть, презрение, страх, отвращение, вызываемые этим народом в других народах, той же самой природы, что и чувства, которые вызывал у немецких крестьян больной, глухой, грязный, истеричный, жестикулирующий Бетховен во время своих прогулок. Крестный путь еврейства по своей сути тот же самый, что путь Шопена. История этого народа - это тайная провокация - аналогично биографиям всех великих людей, - провокация судьбы, скликание на себя всех поражений, какие только могут случиться на пути выполнения миссии… избранного народа. Какие силы жизни вызвали этот страшный факт, неизвестно, но те, кто является им, кто его составляет, пусть ни на мгновение не заблуждаются, что из этих пропастей удастся когда-нибудь выбраться на гладкую равнину.
И вот что интересно: жизнь даже самого обыкновенного, самого здорового еврея всегда в определенной степени - это жизнь незаурядного человека: даже здоровый, обычный, ничем не отличающийся от других, он тем не менее отличается от других и к нему относятся иначе, он должен быть отчужден, он - даже если он этого не хочет - на обочине. А потому можно сказать, что даже заурядный еврей обречен на величие только потому, что он еврей. Но не только на величие. Он обречен на самоубийственную и отчаянную борьбу с собственной формой, потому что не любит себя (как Микеланджело).
Стало быть, этой грозы вам не разогнать, представляя, что вы "обычные", и питаясь идиллическим супчиком гуманизма. Вот только надо, чтобы борьба с вами не была такой подлой. Лично меня не раз освещал блеск, от вас исходящий, и я многим вам обязан.
Четверг
Встал, как всегда, около 10-ти и позавтракал: чай с бисквитами, потом желе. Письма: одно от Литки из Нью-Йорка, другое от Еленьского, Париж.
К 12-ти пошел на службу (пешком, недалеко). Разговаривал по телефону с Мэррил Альберес по вопросам переводов и с Руссо в связи с предполагаемой поездкой в Гойя. Звонил Риос, он уже вернулся из Мирамара, еще Домбровский (о квартире). В 3 кофе и бутерброд с ветчиной.
В 7 я вышел со службы и направился на авенида Костанера, подышать свежим воздухом (жара 32 градуса). Думал о том, что вчера говорил мне Альдо. После чего пошел к Цецилии Бенедит, и мы вместе пошли на ужин. Я ел: суп, бифштекс с картошкой и салатом, компот. Давно ее не видел, она рассказывала мне о своих приключениях в Мерседес. К нам подсела какая-то певичка. Был также разговор об Адольфо и о его астрологии. Оттуда, уже около 12-ти, я пошел в "Rex" на кофе. Ко мне подсел Айслер, с которым мои разговоры выглядят приблизительно так: "Ну, что там слыхать, господин Гомбрович?" - "Придите в себя, Айслер, хоть на минутку, очень вас прошу".
На пути домой я зашел к Тортони взять посылку и поговорить с Почо. Дома читал "Дневник" Кафки. Заснул около 3-х.
Все это я написал, чтобы вы знали, какой я в повседневности.
[9]
Исключительно умное | Необычайно глупое |
Глубоко моральное | Поразительно аморальное |
Абсолютно реальное | Безумно нереальное |
Очень искреннее | Очень неискреннее |
Такова двузначность моих ощущений во время чтения Масколо (Dionys Mascolo. "Le Communisme, relation et communication ou la dialectique des valeurs et de besoins"). Проницательная и опасная своей воинствующей монотонностью книга. Узкая цель этой работы - выставить на первый план в марксизме теории потребностей как основы диалектического материализма. Но при случае Масколо скрещивает клинки с современным интеллектуализмом, со всем пространством некоммунистической мысли, его удары метки, поскольку его враг - в нем самом, он - типичный парижский, римский или мадридский интеллектуал, завсегдатай тех же кафе, любитель тех же поэм, слушатель той же музыки, у него те же вкусы, предпочтения и мысли…
Но поэтому - эта книга написана с ни на миг не ослабевающей бдительностью, которая предвидит заранее все возражения. Как он обеспечил все свои позиции! Primo: эта книга говорит с тобой не голосом коммуниста, а как раз голосом независимого интеллектуала, который понял коммунизм; но вместе с тем (потому что такая независимость не слишком соответствует Диамату) это работа не классического интеллектуала, а человека, который "является в достаточной степени интеллектуальным, чтобы не быть коммунистом, и в достаточной степени коммунистом, чтобы не быть интеллектуалом". Здесь Масколо расчищает себе собственную позицию между коммунизмом и классическим интеллектуализмом. Secundo: здесь требуется самый высокий уровень мышления, здесь мыслят серьезно и по-настоящему - а потому он не только критикует Советскую Россию, но даже не скрывает того факта, что коммунизм - самая тяжелая и кровавая из задач. Но при этом он говорит: это неизбежно; этого никто не в силах сдержать; это морально оправдано и материально неизбежно; это императив истории и совести. Tertio: самую большую и ни на миг не ослабевающую энергию он вкладывает в доказательство, что коммунизм - альфа и омега современности, невиданный по своему размаху пересмотр всех ценностей - фундаментальный переворот всего на свете - единственно возможная революция и революция, включающая в себя все возможные революции, - что мы в этом находимся так основательно, что невозможными становятся все "вне" - и именно эта точка зрения придает тексту силу чего-то из ряда вон выходящего, делает его подобием громадного кита, который тащит на себе мир. И Масколо ничего не боится так сильно, как распространенной в среде заигрывающей с коммунизмом интеллигенции ошибки, которая считает коммунизм всего лишь идеей, очередной идеей. Нет, коммунизм - это не идея, это никакая не истина, но это то, что делает возможным истину и идею. Коммунизм - это не освобождение человека от материальных зависимостей, которые до сих пор не позволяли ему правильно думать и чувствовать, в соответствии с его истинной природой. Quarto: неотразимый тезис о взаимозависимости духа и материи, эта захватывающая и соблазнительная мысль, появляется здесь так же, как Бог появился перед Моисеем, и так же диктует законы.
Здесь нет ничего нового, однако действие этих уже успевших набить оскомину откровений становится опять назойливым, потому что они были пропущены через призму ума, примерно такого же, как и мой, через призму культуры, аналогичную моей, - здесь ко мне обращается кто-то близкий, воспитанный на тех же самых, что и я, авторитетах, - и все же тот, кто, идя по одной со мной дороге, пришел в другое место, откуда открывается другая панорама. Почему? Как это случилось? Кто из нас двоих спутал направление? При этом следует признаться, что таким людям, как я, значительно труднее противостоять коммунизму, поскольку они всей своей интеллектуальной тенденцией слиты с ним до такой степени, что эта коммунистическая мысль - это почти что их собственная мысль, - которая где-то, в какой-то одной точке искривляется и с того момента становится им чуждой и враждебной. Нетрудно быть укротителем коммунизма, когда веришь в Св. Троицу. Нетрудно, когда дышишь красотой минувшего. Легко, если ты верный представитель своей среды, когда ты граф, кавалерист, помещик, торговец или промышленник, инженер или врач, участница собраний Товарищества Помещиц, консерватор или финансист, Сенкевич или антисемит. А как быть мне? Мне, стремящемуся к человечности без фетишей, мне, предателю и "провокатору" в моей "области", мне, для которого современная культура представляется мистификацией… когда моя рука сдирает маски и с моего лица, и с других лиц, когда это самое желание нефальшивой реальности живет во мне так интенсивно, если я люблю это болезненное рождение нового мира и приветствую его, прокладывающего себе путь уже почти двести лет, завоевывающего одну позицию за другой… как же я могу быть в противоречии с коммунизмом? На самом деле я считаю, что своими собственными силами и, возможно, более правильно, чем это имело место у многих из них, коммунистов, я прошел первые фазы этого процесса. Я потерял в себе Бога. Я научился мыслить безотносительно. И даже больше того: я научился открывать прекрасное в себе на путях разрушения прекрасного прошлого, а любовь - в расставании с прошлой любовью. Другие же узы, которые могли бы сдерживать меня - узы имущественного или социального характера - давно уже отпали. Нет сегодня ни такой чести, ни такого авторитета, которые могли бы меня сдержать, я свободен, свободен и etcetera свободен! Вы спрашиваете, почему я отвергаю коммунизм?
Воскресенье
Эйхлер выехал в деревню, и я на несколько дней переселился в его квартиру. Я уже отмечал в этом дневнике, что предпочитаю не любить искусства, - в том смысле, что я жду, пока оно само мне навяжется, - я не из числа тех, кто гоняется за искусством… Вот и картины Эйхлера начали лезть ко мне со стен этой узкой комнатки каким-то непонятным для меня содержанием. В этом человеке, как и в его художестве, очень похожем на него и очень самостоятельном и чистом, доведенном до максимальной степени выразительности в исключительно узких рамках своего стиля, существует какая-то "биологическая" загадка, которую я не в силах отгадать. Я, было заподозрил его в истерии, а между тем, при более внимательном рассмотрении обнаружил, что он - натура мощная и уравновешенная. Так или иначе, но те краски, те линии, с таким упорством (являющимся отличительной чертой искусства) повторяющие одно и то же в разнообразных сочетаниях форм, навели меня на мысль о "бархатной измене" и при отсутствии чего-то лучшего я схватился за это определение. Измена? Какая измена? Можно ли постичь? Каждый из нас через свою форточку убегает от жизни, и миллион дверей ведет на бескрайние поля измены. Но (думал я, сидя напротив этих двуличных форм) какое-то бессилие теории перед существованием - и Эйхлер представился мне водой, утекающей у Масколо сквозь пальцы, змеей, скрывающейся в траве, муравьем, мухой в трепещущей на ветру листве.
Понедельник
Я мог бы выдвинуть против коммунизма определенные претензии интеллектуального характера.
Эта философия по многим причинам не убеждает меня - но прежде всего потому, что, в моем понимании, коммунизм - это не столько философская или этическая проблема, сколько проблема техническая. Вы говорите, что для того, чтобы дух начал правильно действовать, должны быть удовлетворены потребности тела? Вы утверждаете, что всем надо обеспечить минимум благосостояния? А где гарантия, что ваша система сможет обеспечить благосостояние? Где мне искать эту гарантию, не в Советской ли России, которая не может прокормить себя без рабского труда? - может быть, она - в ваших рассуждениях, где говорится обо всем, но не о технической стороне функционирования системы? Если коммунизм - это материализм и через изменение материальных условий жизни он хочет оказать воздействие на дух, то чего же вы талдычите о духе и так мало говорите о том, каким образом станет возможным это преодоление материи? Та дискуссия, которая должна была идти между специалистами по производству и организации, была переведена на путь рассуждений, как будто речь идет о какой-то обычной философии. Но до тех пор, пока не будет выяснена техническая возможность коммунизма, все прочие решения представляют собой лишь мечту.
Но даже если черным по белому из ваших калькуляций следовало бы, что ваша система удвоит или утроит количество продукта на душу населения, освобождая человека из нищеты, то я лично не мог бы проверить правильность этих вычислений - поскольку эта техническая задача требует технических знаний о мире, а знанием таким, не будучи специалистом, я не обладаю. А потому единственное, что я могу сделать, это поверить вам - но равным образом я мог бы поверить и другим специалистам, вычисления которых доказывают нечто совершенно противоположное. Так что же мне теперь, на этих основаниях строить свое участие в революции, разрушающей всю существовавшую до сих пор организацию, созданную для овладения природой? И вдобавок ко всему - не поперхнувшись, проглотить все то насилие, которое сопровождает эти начинания?
Четверг
В интеллектуальном плане у меня есть много других аргументов против коммунизма.
Но не было бы правильней, с точки зрения моей собственной политики, если бы я об этом не писал и даже не задумывался бы над этим? Художник, позволяющий увести себя на поля умственных спекуляций, - пропащий человек. Мы, люди искусства, в последнее время слишком покорно позволяли философам и прочим ученым водить себя за нос. Мы не умеем держаться достаточно самостоятельно. Чрезмерное уважение к высказываемой наукой истине закрыло от нас нашу собственную истину: в своем слишком страстном желании понять действительность мы забыли, что наше дело - понимание действительности, а не ее выражение, что мы, искусство, и есть действительность. Искусство - это факт, а не привязанный к факту комментарий. Не наше дело объяснять, оправдывать, систематизировать, доказывать. Мы являемся словом, которое констатирует: это у меня болит - это меня восхищает - это мне нравится - это я ненавижу - этого я жажду - этого я не хочу… Наука всегда останется чем-то абстрактным, а наш голос - это голос полнокровного человека, это индивидуальный голос. Нам важна не идея, а личность. Мы реализуемся не в сфере понятий, а в сфере личностей. Мы есть и должны остаться личностями, наша роль состоит в том, чтобы в мире, становящемся все более и более абстрактным, не перестало звучать живое человеческое слово. Поэтому мне кажется, что литература в этом столетии слишком уж отдалась профессорам и что мы, художники, должны будем устроить скандал, чтобы прервать эти отношения, - должны будем по отношению к науке вести себя весьма дерзко и бессовестно, чтобы у нас прошла охота к нездоровому флирту с научными формулами разума. Наш собственный, индивидуальный разум, нашу личную жизнь и наши чувства надо будет в самой острой форме противопоставить лабораторным истинам.
Поэтому, может быть, мне лучше не пытаться понять марксизм и дать этому явлению проникнуть в меня настолько, насколько оно носится в воздухе, которым я дышу.
Но такое интеллектуальное бегство означало бы тогда, что я как конкретная личность не в силах противостоять ему. Поэтому я скорее всего должен буду войти в это чуждое мне царство, но в качестве завоевателя, навязывающего свой закон. Я должен сказать так: меня мало касаются аргументы и контраргументы, этот контрданс, в котором мудрецы теряются точно так же, как и последний профан. Но, обладая непосредственным ощущением человека, я смотрю в ваши лица, когда вы говорите, и вижу, как теория искривляет их. Я не призван к констатации правильности ваших истин - меня беспокоит одно: чтобы ваша истина не превратила бы ваши лица в морды, чтобы под ее влиянием вы не стали отвратительными, ненавистными и непереносимыми. Я не собираюсь контролировать идеи, а могу лишь непосредственно зафиксировать, как идея воздействует на личность. Художник - тот, кто говорит: этот человек умно рассуждает, но сам он глупец. Или: уста этого человека источают чистую нравственность, но опасайтесь его, поскольку сам он, не в силах удовлетворить собственную нравственность, становится подлецом.
Исключительно ценно, считаю я, что идея не существует во всей своей полноте, если ее отрывать от человека. Нет других идей, кроме воплощенных. Нет слова, которое не было бы телом.
Понедельник