Хорошо. Однако мое отношение к данному вопросу другое. Как-то случилось мне участвовать в одном из тех собраний, посвященных взаимному польскому подбадриванию и поднятию духа… где, отпев "Присягу" и отплясав краковяк, приступили к слушанию докладчика, который славил народ, ибо "мы дали Шопена", потому что "у нас есть Кюри-Склодовская" и Вавель, а также - Словацкий, Мицкевич и, кроме того, мы были оплотом христианства, а Конституция Третьего Мая была очень передовой… Докладчик объяснял себе и собравшимся, что мы - великий народ, но это, возможно, уже не возбуждало энтузиазма у слушателей (которым был известен этот ритуал - они принимали в нем участие как в богослужении, от которого не приходится ждать сюрпризов), но, тем не менее, было принято со своего рода удовлетворением, поскольку тем самым был отдан патриотический долг. Я же ощущал этот обряд как адское наваждение, это национальное богослужение становилось чем-то сатанински-издевательским и злобно-гротескным. Поскольку, возвеличивая Мицкевича, они принижали себя, восхваляя Шопена, показывали как раз то, что не доросли до него, а, предаваясь любованию собственной культурой, обнажали свой примитивизм.
Гении! К черту всех этих гениев! Меня так и подмывало сказать собравшимся: Какое мне дело до Мицкевича? Вы для меня важнее Мицкевича. И ни я, ни кто другой не будет судить о польском народе по Мицкевичу или Шопену, а по тому, что делается и о чем говорится здесь, в этом зале. Даже если бы вы оказались столь бедными на величие, что самым большим вашим художником был бы Тетмайер или Конопницкая, но если бы вы могли говорить о них со свободою людей духовно свободных, с умеренностью и трезвостью людей зрелых, если бы слова ваши охватывали горизонт не захолустья, а мира… тогда бы даже Тетмайер стал бы вам поводом для славы. Но дела обстоят так, что Шопен с Мицкевичем служат вам только для подчеркивания вашей незначительности, потому что вы с детской наивностью трясете перед носом уставшей от вас заграницы этими полонезами лишь затем, чтобы поддержать подпорченное чувство собственного достоинства и добавить себе значимости. Вы как тот бедняк, который хвалится, что у его бабки был фольварк и что она бывала в Париже. Вы - всемирные бедные родственники, пытающиеся понравиться себе и другим.
Однако самым плохим и мучительным, самым унизительным и болезненным было не это. Самым страшным было то, что жизнь и ум современников посвящались покойникам. Ибо это торжественное собрание можно было определить как взаимное одурманивание поляками друг друга во имя Мицкевича… и никто из присутствовавших в отдельности не был столь неумным, как то собрание, которое они составляли и которое зияло скверной, претенциозной, фальшивой фразеологией. Впрочем, собрание знало о том, что это глупо - глупо, потому что касается вопросов, которых ни мыслью, ни чувством не охватить, - и отсюда этот их пиетет, поспешная покорность перед фразой, восхищение Искусством, условный и заученный язык, отсутствие честности и искренности. Здесь декламировали. Но собрание было отмечено скованностью, искусственностью и фальшью еще и потому, что в нем принимала участие Польша, а по отношению к Польше поляк не знает, как себя вести, она его смущает и отнимает естественность, вгоняет в робость до такой степени, что у него ничего не "выходит" как надо, ввергает его в судорожное состояние - а он слишком хочет Ей помочь, слишком желает Ее возвысить. Заметьте, что по отношению к Богу (в костеле) поляки ведут себя нормально и правильно, а по отношению к Польше - теряются; это то, к чему они еще не привыкли.
Вспоминаю чай в одном аргентинском доме, где мой знакомый поляк начал говорить о Польше - и снова, само собой, в разговор вплелись Мицкевич с Костюшко вместе с королем Собеским и битвой под Веной. Иностранцы вежливо слушали жаркие доводы и принимали к сведению, что "Ницше и Достоевский имели польские корни", что "у нас две Нобелевские премии по литературе". Я подумал: если бы кто-то подобным образом стал хвалить себя или свою семью, это было бы в высшей степени бестактно. Я подумал, что это соперничество по части гениев и героев с другими народами, аукцион заслуг и культурных достижений, весьма неудобен с точки зрения пропагандистской тактики, поскольку мы с нашим полуфранцузским Шопеном и не вполне исконно польским Коперником не можем противостоять итальянской, немецкой, английской, русской конкуренции, стало быть, эта точка зрения обрекает нас как раз на второсортность. Иностранцы, однако, продолжали терпеливо слушать, как слушают тех, кто претендует на аристократизм, кто ежеминутно вспоминает, что его прадед был ливским кастеляном. И выслушивали они это с тем большей скукой, что это их абсолютно не касалось, поскольку сами они, как народ молодой и, к счастью, лишенный гениев, в этом конкурсе не участвовали. Но слушали снисходительно и даже с симпатией, поскольку в конце концов проникались ситуацией del pobro polaco, а он, зайдясь в своей роли, все не умолкал.
Однако мое положение как польского литератора становилось все более неприличным. По крайней мере, я не горю желанием представлять хоть что-нибудь, кроме себя самого, но эту представительскую функцию нам навязывает мир вопреки нашей воле, и не моя вина, что для этих аргентинцев я был представителем современной польской литературы. Передо мной стоял выбор: согласиться с этим стилем, стилем бедного родственника, или ликвидировать его - при этом ликвидация должна была бы произойти за счет всех более или менее выгодных для нас сведений, какие были сообщены, и это было бы наверняка ущербом для наших польских интересов. Не что иное, как именно национальное достоинство не оставило мне никакого выбора, поскольку я человек с несомненно обостренным чувством собственного достоинства, а такой человек, даже если бы он не был связан с народом узами обычного патриотизма, всегда будет стоять на страже достоинства народа, хотя бы только потому, что он не может от него оторваться и по отношению к остальному миру он поляк - отсюда всякого рода принижение народа принижает и его лично. Эти чувства, как бы обязательные для нас и от нас независимые, стократ сильнее всех заученных шаблонных симпатий.
Когда нами овладевает такое чувство, которое сильнее нас, мы начинаем действовать как слепые, и эти моменты важны для художника, поскольку тогда формируется плацдарм формы, определяется позиция по отношению к животрепещущей проблеме. И что же я сказал? Я понимал, что лишь радикальная смена тона может принести освобождение. Значит, я постараюсь, чтобы в моем голосе появилось пренебрежение, и я начал говорить так, как будто я не придаю большого значения достижениям народа, чье прошлое менее ценно, чем будущее, как будто самым важным законом является закон настоящего момента, закон максимальной духовной свободы в данный момент. Выпячивая иностранные корни в крови Шопенов, Мицкевичей, Коперников (чтобы не подумали, что я хочу что-то скрыть, что что-то может забрать у меня свободу выражения), я сказал, что не стоит слишком серьезно относиться к метафоре, что дескать мы, поляки, "дали" их; они всего лишь родились среди нас. Ну что общего с Шопеном у пани Ковальской? Или, может быть, то, что Шопен написал баллады, хоть на щепотку увеличивает весомость пана Повальского? Разве битва под Веной может прибавить хоть на грамм славы пану Зембицкому из Радома? Нет, мы не являемся (говорил я) непосредственными наследниками ни прошлого величия, ни ничтожности - ни разума, ни глупости - ни добродетели, ни греха, - и каждый отвечает лишь за самого себя, каждый является собой.
И здесь мне показалось, что я недостаточно глубок и что (если то, что я говорю, должно привести к определенному итогу) следовало бы взглянуть на вещи шире. Потому, признав, что в некотором смысле в больших достижениях народа, в произведениях его творцов проявляются специфические добродетели, свойственные данной общности, и те напряжение, энергия, очарование, которые родятся в массе и представляют собой ее выражение, - я ударил по самому принципу национальной самовлюбленности. Я сказал, что если воистину зрелый народ должен сдержанно оценивать собственные заслуги, то народ воистину живой должен научиться легкому отношению, он обязательно должен быть выше в отношении всего, что не является сегодня его актуальным делом и современным созиданием.
"Деструктивность" или "конструктивность"? Ясное дело, эти два слова были настолько разрушительны, что подкапывались под трудолюбиво возведенное здание "пропаганды" и даже могли ввести во искушение иностранцев. Но какое наслаждение говорить не для кого-то, а для себя! Когда каждое слово сильнее утверждается в тебе, придает тебе внутренние силы, избавляет от робкого учитывания тысячи разных обстоятельств, когда говоришь не как раб результата, а как свободный человек!
Et quasi cursor es, vitae lampada tradunt.
Ho лишь в самом конце моей филиппики я нашел мысль, которая в атмосфере этой смутной цивилизации показалась мне самой ценной. А именно: ничто свое не может импонировать человеку; если нам импонирует наше величие или наше прошлое, то это доказывает, что они пока еще не вошли в нашу плоть и кровь.
Пятница
Самое интересное в "Ведомостях" - письма читателей.
"Редактору "Ведомостей": В последнем номере Збышевский как всегда превосходен, Мацкевичу не хватает перспективы, зато Наглерова - пальчики оближешь. - Феликс Z.".
"Редактору "Ведомостей": Жаль, что наши писатели так мало работают над собой, материал хороший, но не отшлифован, один только Хемар заслуживает называться истинным европейцем. Работать надо! - Юзеф Б.".
"Редактору "Ведомостей": В предыдущем письме я писал, что пан Роман лучше Жеромского, а теперь скажу я вам, что он вообще лучше всех. Ай да пан Роман, а последняя его вещица - просто шедевр!!! Так держать! Поцелуйте детишек! - Константин Ф.".
Уголок благодушия! Здесь и пан Винцент может высказаться, и пан Валерий дать волю своему возмущенному чувству, и пани Франтишка продемонстрировать свою эрудицию. Что ж в этом плохого? Ничего, наверняка ничего. В любом случае так популяризируется литература и растет просвещенность.
И тем не менее, это не что иное, как самоутверждение в уголке, в сторонке тех, кто не завоевал права занимать другое, даже менее приличное место… вот я и говорю, что это благодушие мне противно, поскольку Литература - дама крутого нрава и ее не следует затаскивать в угол и пощипывать. Основная черта литературы - ее острота. Даже та литература, что добродушно улыбается читателю, является результатом напряженного, упорного развития ее творца. И стремиться литература должна к заострению духовной жизни, а не к подпольной терпимости.
Эта деталь, не имеющая в принципе большого значения, тем не менее характерна, поскольку она подчеркивает мужское начало в той области, которая должна быть твердой. Той же литературе, которую беспрестанно смягчают разные добрые тетеньки, плодящие романы или фельетоны, да разные поставщики второсортной прозы и поэзии, да славящиеся легким пером тюфяки, этой литературе грозит опасность стать яйцом всмятку вместо того, чтобы быть, в соответствии со своим предназначением, яйцом вкрутую.
Суббота
Из статьи г-на Б. Т. в "Ведомостях": "Осмелюсь однако высказать подозрение, что польский оптимизм, вопреки существующему мнению, проистекает непосредственно из лености ума… Всегда, как только ситуация становится трудной, мы прибегаем к традиции "бодрости духа"…"
А рядом, на той же странице, в статье г-на В. Гр. читаем: "Мы стали забывать, что величие литературы покоится на ее самодостаточности… Искусство никому не служит…"
Жара. Моей слабости не хочется читать дальше… однако эти отрывки будят беспокойство. Я мог бы подписаться под ними, их содержание мне близко. Но как раз потому, что они близки мне по содержанию, они становятся угрожающе враждебными. Поскольку это содержание идет от кого-то другого, оно явилось выражением других миров, результатом другой стилистической и духовной базы. Здесь достаточно прочитать любое из следующих предложений г-на В. Гр.:
""Ухаживания Фирцика" - настоящая литература… самодостаточная игрушка, подобно тому, как самодостаточной игрушкой является здоровый человек в веселых лучах солнца или в прохладной тени…".
…Одно лишь сопоставление "игрушка - здоровье" вместе с тем, что мне известно об авторе этих строк из других его работ, отдаляет меня от него и делает предыдущее его высказывание малоприятным. Как же много зависит от того, из чьих уст прозвучало мнение, которое мы тоже разделяем и поддерживаем. Я думаю, что идеям в Польше всегда не хватало людей… в том смысле, что люди не были в состоянии обеспечить идеям не только необходимую силу, но также и ту магнетическую привлекательность, которой характеризуется свободная душа. И что самое удивительное, так это то, что у нас было исключительно много благородных и даже выдающихся писателей. И тем не менее личности Жеромского, Пруса или Норвида, даже Мицкевича не были в состоянии вызвать (во мне, по крайней мере) того доверия, которым переполняет меня Монтень. Всё выглядит так, будто на путях своего развития наши писатели что-то в себе затаили и, в результате этой утайки, не были способны на всестороннюю искренность, как будто их добродетель была не в состоянии заглянуть в глаза всем разновидностям греха.
Однако вышеприведенные высказывания шокируют меня также и в другом отношении. А именно: в отношении этого самообразовательного "мы"… Мы, поляки, такие-то и такие… У нас, поляков, случается то-то и то-то… Наш, польский, недостаток состоит в том, что… Этот стиль утомляет, поскольку он повсеместный, и кто из нас сегодня не поучает таким образом народ? Вот одна из тех стилистических ловушек, которые ожидают пишущего человека, и которые - здесь я сужу по себе - так трудно обойти.
Но, как всегда, стилистический насморк - симптом более серьезной болезни. Ошибка такого подхода отражена в афоризме: medice. cura te ipsum. Действительно, это самое "мы" - всего лишь формула вежливости, поскольку здесь автор выступает в роли воспитателя, человека, который, столкнувшись с Европой, не без боли констатирует наши недостатки. За таким внешне незначительным замечанием скрывается довольно большая самонадеянность, не говоря уже о том, что нравоучительная весомость таких формулировок дается слишком легко и достается слишком дешево… так что каждый, изображая из себя "европейца", может их себе позволить. Но главный корень этой ошибки уходит так глубоко на наше дно, что нужна нешуточная операция, чтобы навсегда распрощаться с ошибкой.
Так в чем же она? Она - вопрос энергии и жизненной силы. Она - вопрос самого нашего отношения к жизни. Ох уж этот Адась, в школе он всё время пытался понять, в чем его ошибки и как их исправить; он хотел быть таким же набожным, как Здись, таким же практичным, как Юзек, таким же умным, как Хенрысь, таким же веселым, как Вацек… за что учителя его очень хвалили. А вот товарищи - не любили и с наслаждением поколачивали.
[2]
Понедельник
После шестнадцатичасовой вполне сносной автобусной поездки из Буэнос-Айреса (если бы только не танго, которыми надрывался репродуктор!) - зеленые холмы Салсипуэдес и я среди них с книгой Милоша под мышкой; книга называется "Порабощенный разум". Вчера весь день лило, сегодня завершаю чтение. А значит, так вам было суждено, такая уж наша судьба, такая дорога, старые мои знакомые, товарищи, друзья по "Земяньской" и по "Зодиаку", что я здесь, а вы там, вот так все и определилось, так получилось. Милош гладко излагает историю банкротства литературы в Польше, и я еду на его книге через это кладбище плавно и без рывков, как третьего дня по асфальтовому шоссе.
Но страшна эта поездка! Меня не пугает, что tempora mutantur, меня пугает, что nos mutamur in illis. Меня страшит не изменение условий жизни, падение государств, исчезновение городов и прочие гейзеры сюрпризов, так и бьющие из лона Истории, а то, что человек, которого я знал как Икса, вдруг стал Игреком, что он меняет свою личность, как пиджак, и начинает действовать, говорить, думать, чувствовать вопреки себе самому, - вот что наполняет меня страхом и ввергает в замешательство. Какое жуткое бесстыдство! Какая смешная кончина! Стать граммофоном, на который поставили пластинку с надписью "His master’s voice" - голос моего хозяина! Вот гротескная судьба этих писателей!
А писателей ли? Мы избавились бы от великого множества разочарований, если бы не называли "писателем" всякого, кто умеет "писать"… Знавал я таких "писателей" - это были люди в большинстве своем не слишком интеллигентны, с довольно узкими кругозором, которые, насколько я помню, так никем и не стали… вследствие чего им сегодня даже не от чего отказываться. Эти трупы при их жизни характеризовала такая особенность: им легко удавалось имитировать наличие морали и идеологии и срывать таким образом похвалы критиков и значительной части читателей. Я и пяти минут не верил в католицизм Ежи Анджеевского, а после прочтения нескольких страниц его романа в кафе "Зодиак" поприветствовал его мученическое и одухотворенное лицо столь двузначной миной, что обиженный автор немедленно порвал со мною все отношения.