Сестры вышагивали по обе стороны от матери – мы с отцом брели позади. Отец сделал попытку разделиться, но мать не позволила. Она не хотела предстать перед знакомыми в сопровождении своих куриц и без доблестного супруга, чьи военные подвиги идут на пользу семейному имиджу. А как похвастаться подвигами, если супруга нет под боком? Однако впервые в жизни отец не позволил обойтись с собой, как с тряпкой. Через час мы договорились встретиться у гильотины.
Долгое время мы провели у тира. Отец устроил показательное выступление перед группой охотников, которые не верили своим глазам: неужели можно стрелять так метко? Многие спрашивали, в какой армии отец служил во время войны, но он не ответил. Лишь повторил выступление – на сей раз с движущимися мишенями. Ничто не сбивало его с толку. В итоге он страшно устал: по его лицу я видел, как дорого он заплатил за успех.
На состязаниях в силе мы не блеснули. Дровосеки, спустившиеся с гор, тягали невероятные грузы. Начиналась гроза, и отец решил, что пора двигаться к месту встречи. Женщины уже пришли; они стояли возле гильотины, не зная, куда глаза девать. Мать изображала обиду. Я хотел посмотреть казнь. Я сказал отцу, тот – матери. Мать не разрешила. Отец наплевал: не станет же мать на публике оскорблять героя. Вот-вот собирался пойти дождь – горы тонули в тучах.
Вскоре ливень разогнал толпу, и ярмарочный артист вывел на сцену очень красивую девочку. Я никогда в жизни не видел таких красавиц. Ее светлые волнистые волосы лежали на плечах и касались едва развитой маленькой груди. Девочка была примерно моего возраста. Издалека я не видел ее глаз, но представлял их голубыми – ярко-голубыми. Я заметил, что многие парни вокруг меня внезапно замолчали, буквально оцепенев перед чудом природы, затмившим все недостойные намерения и мысли. Девочка встала на колени и склонила голову. Толпа вновь сгустилась и зашевелилась. Небо раскололось надвое, сверкнула молния, блеснуло лезвие гильотины. Казалось, голова сейчас полетит вниз, хотя на самом деле понятно было, что казнь лишь спектакль. Внезапно я ощутил сильнейший оргазм – экстаз, какого прежде не чувствовал никогда.
Пошел дождь, шумный, словно аплодисменты. Толпа двинулась к паркингу. Я искал девочку взглядом, но не находил.
Тем вечером мой отец впервые возмутился моим заточением в комнате рядом с подвалом. Мать не желала ничего слышать, и отец пригрозил позвонить в полицию – сообщить, что родительница истязает ребенка. Мать уступила. В отместку она отправила отца спать на диван в гостиной, зато мне позволили перебраться в комнату для гостей. Я плохо спал, скучая по своему аду и шумам канализации, по ритмам моих ночей. Рано утром отец впервые сбежал из дома, и после этого всё изменилось: террор прекратился. Два дня спустя отец вернулся и открыто заявил о разводе. Впрочем, он еще недостаточно осмелел и, думаю, боялся оставить меня с матерью наедине. Если бы отец меня так не защищал, я бы, наверное, не решился убить его родителей, чтобы выразить свою признательность.
Лейтнер схватился за голову, и я почувствовал, что моя исповедь сбила его с толку. Он спросил, возникало ли у меня желание снова причинить кому-то боль после убийства бабушки с дедушкой.
Я слишком ценил наши отношения, чтобы врать. Я признался, что планировал обезглавить одну из своих учительниц, проявивших ко мне, не знаю почему, большое внимание. Она казалась мне невероятно элегантной. Однажды вечером я приготовил необходимые для экипировки вещи и отправился к ее дому. Он стоял на отшибе. Собака на крыльце встретила меня, виляя хвостом. Я увидел учительницу сквозь занавески: в переднике, она суетилась у плиты, время от времени закуривая сигарету. Из комнаты раздавалась музыка. Проходя мимо зеркала, хозяйка всякий раз поправляла прическу. На ней были облегающие джинсы, однако ее формы возбуждали меня не так, как ее светлые прозрачные глаза. Даже если бы она полностью разделась, я бы смотрел ей в лицо. Издалека я заметил фары машины. Я надеялся, что она проедет мимо, – но нет. Автомобиль остановился перед домом. Из него вышел мужик. Я спрятался за деревьями. Учительница, покачиваясь и виляя задом, открыла дверь. Мужчина выглядел уверенным в себе. Дверь захлопнулась, и я вернулся домой. Завидовал ли я мужчине? Хотел ли я его убить? Нет, конечно. В его возрасте и с его внешними данными он имел право соблазнить великолепную женщину. Я не собирался лишать его удовольствия. Думал ли я, что доведу дело до конца? Не знаю, вряд ли, но чем ближе я подбирался, тем сильнее желал казни. Впрочем, я мог побороть свое желание. Даже если бы учительница осталась в одиночестве, я вполне мог бы развернуться и уйти.
Лейтнер, который часто размышлял вслух, искал новое объяснение моим фантазиям. Слово "обезглавить" его не устраивало. Он видел во мне желание кастрировать, проявить власть, хотя доказать этого не мог. А потом он задал мне самый интересный вопрос: способен ли я испытать удовольствие иначе, чем кастрировав кого-то? Я признался, что нет и что чувствую потребность удовлетворять желание два-три раза в день. Чаще всего – чтобы избавиться от дурных мыслей и ощутить себя нормальным человеком из крови и плоти.
Мне удавалось всё сильнее заинтересовать Лейтнера. Я чувствовал себя всё более спокойным. Я полностью раскрыл доку свою душу. Доиграл до конца.
– Я признателен тебе, Эл.
Он положил руку на мою руку. Встал, заправил трубку, закурил и принялся бродить по кабинету туда-сюда. Он широко распахнул окно – я увидел зеленую лужайку, какие бывают в университетских городках. С другой стороны от дороги, вдалеке, виднелся луг; по нему двигались темные пятна, наверное, стада. В любом случае, помимо больницы и скота, никакой жизни поблизости не было. Я с ужасом представил себе, что застрял здесь надолго, но Лейтнер нарушил ход моих мыслей:
– У тебя очень извращенный способ борьбы с психозом. Нам с тобой предстоит большая работа. Мы должны прогнать дурные мысли. Я несколько приуменьшил свою задачу. Впрочем, перед комиссией я всё сказал правильно. Не думаю, что ты особенно опасен для людей. И уж, конечно, не для школьных товарищей: ведь они в основном мальчики. Тебе никогда не хотелось обезглавить мужчину, Эл?
– Господи помилуй, нет конечно! Меня тошнит от одной этой мысли!
Он расхохотался. Я тоже. Впервые в жизни. Я удивился. Затем расстроился: док хотел полностью лишить меня дурных мыслей – а что я без них? Вот вопрос. Разумеется, я не собирался задавать его доку, но что мне остается, кроме бегства? Кроме бегства на мотоцикле? Я знаю – других людей интересует жизнь в ее полноте. У них есть семья, хобби, Бог, собака, дом, сад и мечты, которые они никогда не смогут реализовать. Такие люди могут открыть "Плейбой" на любой странице и пофантазировать о какой-нибудь девушке, разогреться. Они считают, что их жалкие жизни чего-то стоят, что вера способна творить чудеса, что нет начала и конца. А у меня есть лишь моя фантазия и желание мчаться вперед по дороге навстречу тьме.
23
Я смотрел на Лейтнера, погруженного в раздумья, и чувствовал, как сильно завишу от него. Я был словно большой дом с привидениями, в котором остался лишь один стул, и мне предлагают его сжечь. Я держал удар, но с тем условием, что Лейтнер снова позволит мне обставить дом. Только вот как? Впервые я засомневался в своем целителе. Он умел расчистить местность, но построить новую жизнь – нелегкая задачка. Я не находил в чертовом бытии даже того смысла, который ему обычно приписывают. И Лейтнер не знал, как помочь. Он напоминал мне предпринимателей, которые открывают в горах песчаные карьеры и обещают соседям их закрыть. Однако никогда этого не делают, потому что не умеют. А если и делают, то только для того, чтобы закопать токсичные отходы.
Я вернулся в колледж на следующий день. Чувствовал себя хуже, чем при аресте. Но это было незаметно. Вот в чем плюс молчания: тебя считают странным, но не сумасшедшим. Я обращался только к учителям, когда они спрашивали. Только учителя знали, откуда я взялся, и следили за мной. Если бы я мог, я бы отдалился от одноклассников еще больше: мне хотелось присутствовать в классе, но оставаться невидимым. Я думал о том, что общего между ними и мною. Что общего между молодым солдатом, вернувшимся из Вьетнама, и парнем, который видел войну по телевизору? Человек, который убивал, как житель гор: преждевременно стареет.
Ни до убийства, ни после мои отношения с товарищами не изменились. Время от времени мне хотелось похвастаться своими приключениями, но я опасался. Мои товарищи, деревенские ребята, с трудом учились и туго соображали. Некоторые делали над собой невероятные усилия, чтобы решить элементарное уравнение или сказать пару слов о новелле Эдгара По. Если бы я не пострадал, как выражался Лейтнер, то полюбил бы литературу раньше. Чтобы наслаждаться текстами, надо уметь чувствовать – если только речь не идет о "головных писателях". Лучшее, что я прочел в те времена, – рассказ Фолкнера из хрестоматии по литературе. Это история о старой деве, которая прячет у себя своего мертвого возлюбленного.
Примерно в тот же период я получил письмо от матери – в духе тех, какие мать отправляла Раскольникову. Параллель меня поразила, поскольку в письме мать тоже рассказывала мне о свадьбе сестры. Старшей сестры, с которой мы в принципе не общались. Я не верил своим глазам. Мать не интересовали мои новости, она не спрашивала, как у меня дела, как мое здоровье. Она составила информативное письмо, подобное тем, которые пишут, когда нечем заняться.
Моя сестра работала в "Кей-марте" и собиралась замуж за своего коллегу. Но не просто за "какого-то там" коллегу, разумеется, а за такого, в чье успешное профессиональное будущее моя мать свято верила. Его дважды назвали лучшим сотрудником года и вскоре должны были отправить в Калифорнию заместителем директора то ли по закупкам, то ли еще по чему-нибудь в этом роде. Видимо, на своей сексуальности парень поставил крест, раз согласился всю оставшуюся жизнь трахать мою сестру. Мать воспользовалась случаем, чтобы наложить кучу на отца и заявить, будто ее друг-полицейский (нет у нее никаких друзей!) провел расследование и не обнаружил следов отца в нашем штате. Мать писала: мол, она понимает, почему отец бросил сына, больного на всю голову преступника, но почему он оставил дочерей – этого она понять не могла. Подробностей о свадьбе с безвестным сантехником из Монтаны меня не удостоили. Да и как сантехник из Монтаны может быть известным?
Мать также писала о том, что, если ее зятя отправят в Калифорнию, она, несомненно, тоже переедет, поскольку ей надоел климат Монтаны и менталитет жителей (то есть ее собственный менталитет), к тому же она ни разу в жизни не покидала штат. Судя по всему, она не горела желанием встретиться со мной и сообщала, что администрация больницы намерена оставить меня еще года на три-четыре, чего, с ее точки зрения, недостаточно. Она признавалась, что мое поведение удивило ее, однако, вспомнив прошлое, она поняла, откуда растут ноги. Откуда же? Она не объясняла. Наверное, речь опять шла о бедном котике.
Письмо сопровождал постскриптум. Мать спрашивала, сожалею ли я, но не о том, что убил, а о том, что опозорил честную и добродетельную семью. Она также хотела знать, как я собираюсь восстановить нашу репутацию, и заявляла, что считает меня не больным, а злым. Эксперты, признавшие меня безответственным, с ее точки зрения, ошиблись: ведь я не психопат, а всего-навсего воплощение зла. Мать писала, что изгнание беса подошло бы в моем случае лучше, чем психотерапия, и радовалась, что ей не прислали официального уведомления о моем заключении. Иначе я опозорил бы ее навек. Она вспоминала о том, как предупреждала отца: мол, его воспитание сделает из меня урода, я дьявольское отродье, и в подвале меня стоит держать как можно дольше.
Свое имя мать вывела крупными буквами: Корнелл Патерсон. Видимо, Патерсон – фамилия ее нового мужа. Она взяла его фамилию, чтобы избавиться от Кеннера.
24
За прошедшие месяцы я успел пообщаться только со Стаффордом. Он сам сделал первый шаг, почувствовав, что мы с ним одного интеллектуального уровня, хотя я был и младше, и хуже образован, и менее культурен; Стаффорд казался мне аристократом. Когда-то он преподавал литературу в одном из крупных университетов на западном побережье. Его арестовали за изнасилование одиннадцати студенток и убийство последней. Он не любил рассказывать о прошлом, был о себе весьма высокого мнения и утверждал, что студентки его обожали. Его обаяние, знания, внешность – всё это привлекало особ женского и мужского пола, которые, впрочем, никогда его не интересовали. Соблазнению он предпочитал насилие. Он знал, что я охотник. Я хвастался, что стрелял лосей и оленей, хотя на самом деле убивал лишь кроликов и кротов. Стаффорд придумал такую метафору:
– Мясо животного, которого выслеживаешь часами, вкуснее того, которое достаешь из холодильника в супермаркете.
Он считал, что насиловать студенток менее опасно для карьеры, чем соблазнять. Если бы он их соблазнял, они бы сплетничали об этом с подружками, и в итоге его бы уволили. Изнасилование намного безопаснее, поскольку зависит лишь от преступника. А впрочем, его ни разу не поймали. Он сам себя выдал, когда убил девушку. Он утверждал, что убил ее случайно, закрыв ей рукой рот и нос, когда она закричала. Он страшно гордился тем, что поимел стольких девушек и ни одна не кричала. Он вламывался к ним в дома, а затем убеждал в необходимости полового акта – безо всякой жестокости. Он никогда не кончал в них, говоря:
– Они этого не заслуживают, тут речь не о животном инстинкте, а о власти совершенно другого порядка.
Черт возьми, парень искренне полагал, что его сперма – святая вода! Следы он заметал отлично, и его никогда не подозревали. Он сам сдался полиции, поскольку не хотел убивать и чувствовал ответственность за свой поступок. Комиссия психиатров-экспертов единогласно признала его невменяемым. Он провел в больнице лет десять – это Лейтнер мне рассказал, хоть Стаффорд и не был его пациентом. Док утверждал, что за десять лет Стаффорд не продвинулся в своем лечении ни на шаг – он изо всех сил старался противостоять врачам. Стремился доказать свое превосходство над терапевтом.
В прачечной я работал на полную катушку. Управлял командой из двадцати ребят – и все выглядели старше меня. Но прорыва не происходило; всё застопорилось, и я стал скучать. Скука – моя вечная проблема. Сперва повторение одного и того же ритуала меня успокаивало, затем я начинал ощущать на себе такой груз, под которым не мог двигаться дальше. И если отсутствие рутины вызывало во мне глухую тревогу, то сама рутина своей абсурдностью причиняла мне такую боль, что я буквально взрывался изнутри.
Дойдя до критической точки, я попросил Стаффорда – его уважали в библиотеке – порекомендовать меня для работы с книгами. Он принялся изображать университетского профессора и спросил, что я читал. Я назвал себя специалистом по Достоевскому – довольно оптимистичное заявление, учитывая, что я осилил лишь первые тридцать страниц "Преступления и наказания", хотя вскоре и намеревался продолжить. Я хотел заставить себя завершить начатое. Не мог же я вечно всё бросать на середине. Я понимал, что причина моего "синдрома" в моем отношении к пространству – мне постоянно хотелось бежать куда глаза глядят, и одновременно я испытывал чувство вины за это. Если бы Стаффорд копнул чуть глубже, он убедился бы в том, что я ноль без палочки, а никакой не специалист по Достоевскому. Но ему было плевать. Для него имели значение лишь мой рост и тот факт, что рядом со мной он в безопасности.
Через несколько дней мою просьбу удовлетворили и взяли работать в библиотеку. Стаффорд и начальник прачечной меня поддержали; последний отрекомендовал меня как дисциплинированного человека, способного жестко организовывать работу. Я не просто так выбрал библиотеку. Я правда собирался читать как можно больше. Лелеял надежду проштудировать книги по психиатрии, чтобы лучше себя понять, начал с работ об извращениях и вскоре преуспел. Я представлял себе, как протекает болезнь и какова в ней роль отца. Однажды вечером, пока остальные пациенты смотрели по телевизору футбольный матч, Стаффорд принялся рассказывать мне о своем отце: о его жестокости, трусости, презрительном отношении к сыну. Затем сменил тему, посоветовал мне прочесть "Америку" Кафки, однако не объяснил зачем. Я до сих пор не прочел – и, наверное, так и не узнаю, ни что имел в виду Стаффорд, ни при чем здесь его отец.
Убедившись в своих силах, я обратился к священнику больницы, пятидесятилетнему мужику с тусклым взглядом. Католиков среди заключенных было немного. Первым делом меня спросили о моей мотивации. Я объяснил, что дьявол не покидал меня с рождения и что с детства я проводил сатанинские ритуалы – в одиночку или вместе с младшей сестрой. Пришлось также сказать, что, с моей точки зрения, если Бог и существует, то давно обо мне забыл. Я ни разу не чувствовал его благодати. Однако я верил в Христа не как в Сына Божьего, а как в гуру человеческого рода. Священник спросил, намереваюсь ли я когда-нибудь поверить в Бога. Мой ответ его порадовал: я бы с удовольствием поверил в Бога. Мы договорились проводить вместе по два часа каждую неделю.
Я желал, подобно змее, которая освобождается от старой кожи, освободиться от оков своего детства и больше никогда не просыпаться с эрекцией после навязчивых сновидений. Периоды оптимизма сменялись в моей жизни темными временами. Мне казалось, что я никогда не справлюсь с собой, что я потеряю контроль. Я становился мрачным; боялся, что от судьбы не уйти; распадался на части; чувствовал себя живым мертвецом, который продолжает ходить по земле, не ощущая ни радости, ни скорби. Я ждал неминуемой смерти, естественной смерти, которая, в противовес всякой логике, никак не наступала. Контраст между моим волюнтаризмом и бессилием ставил меня в тупик: я оказывался посторонним для собственной жизни и равнодушным к собственному бытию.