Правда, вселенная Прямухина уже тесновата ему, и он, хотя и в шуточной форме, вдруг проговаривается о своей грядущей миссии в письме к сестрам: "…я вам пишу: понимаете ли вы всю важность этого дела? Я! Михаил Бакунин, посланный провидением для всемирных переворотов, для того, чтобы, свергнув презренные догмы старины и предрассудков, вырвав отечество мое из невежественных объятий д[еспотиз]ма, вкинуть его в мир новый, святой, в гармонию беспредельную – я вам пишу!" Кажется, здесь уже заявлена претензия на роль будущего революционера: но пока что это лишь аберрация зрения, вызванная тем, что мы знаем о будущем Бакунина – столь еще далеком и нимало не предвиденном! Что же вдруг произошло? Почему в какой-то момент этот богослов и фихтеанец вдруг оказывается революционером и богоборцем? И где он, этот момент? Мы не знаем. Несомненно, роковую роль в жизни Мишеля сыграло непонимание его отцом и взаимное неприятие им "охранительной" позиции Александра Михайловича. Пожалуй, правы те исследователи, которые полагают, что, если бы в свое время проповедь Мишеля удалась и он смог бы, пересилив дух отца, переменить весь быт и уклад дома, сделавшись своего рода первосвященником в том тесном семейном кругу, который Мишель мечтал создать из своих братьев, сестер, ближайших друзей и двух сестер Беер, он, может быть, и удовлетворился бы этой ролью, ролью "наследника Прямухина". В таком случае судьба помещика 40-х годов была бы ему уготована и он, глядишь, справился бы с нею… Но страсти, разбуженные борьбой отца и сына за влияние в доме, поистине приняли накал эдиповых страстей. Отец не сдался и, видя в старшем сыне угрозу всему семейству, велел ему оставить в покое Прямухино. Но даже и без слов отца Мишелю ничего не оставалось, как уйти: борьбы с отцом он продолжать не хотел, переубедить – не мог. Этим судьба его была решена. И все в его жизни вдруг как-то сразу стало рушиться, будто бы не он один, а целое поколение "романтиков" 30-40-х годов, вдруг с разбегу налетев грудью на дышло, сошло со сцены, как подраненное, так и не договорив ничего и тем более не доделав своего дела в истории. Первый Белинский определился в своих воззрениях и разошелся с Мишелем на теории "разумной действительности", вцепившись в николаевскую Россию как в самую что ни на есть разумную=действительную реальность. Этой же теорией был положен конец влюбленности Белинского в сестру Бакунина Александру – в любви он не пошел дальше философствования, а в новом его "реализме" не было места бакунинскому романтизму. А вскоре все бывшие друзья по кружку Станкевича переругались и расстались, обменявшись напоследок жестокими откровениями. Досталось и Бакунину.
"…Ты говоришь, что в моих глазах, по моему понятию, ты – пошляк, подлец, фразер, логическая натяжка, мертвый логический скелет, без горячей крови, без жизни, без движения; отвечаю, да Мишель, к несчастью, с одной стороны, это правда… …Я не умею иначе выразить моего чувства к тебе, как любовью, которая похожа на ненависть, и ненавистью, которая похожа на любовь, – корчился в откровениях Виссарион Белинский. – …Пожить с тобой в одной комнате – значит разойтись с тобой…"
"…Странный человек этот Бакунин, – холодно высказывается Т. Грановский, – умен, как немногие, с глубоким интересом к науке и без всяких нравственных убеждений. В первый раз встречаю такое чудовищное создание. Пока его не знаешь вблизи, с ним приятно и даже полезно говорить, но при более коротком знакомстве с ним становится тяжело…"
Даже такой близкий Бакунину человек, как критик В.П. Боткин, бросил ему с укором: "…Ты до сих пор не любил примирять, а только мастер был разрывать…"
Бывший в центре всеобщего внимания, Бакунин вдруг остается один, и когда решается ехать учиться в Германию, никто из бывших друзей даже не дает ему денег взаймы. Перед отъездом в Берлин Бакунин в предпоследний раз в своей жизни заехал в Прямухино: все было как прежде, только старшая сестра, Любовь, из-за замужества которой Бакунин и рассорился когда-то с отцом, уже умерла. Сбежала за границу со Станкевичем Варя. Дружбы с друзьями были безвозвратно испорчены, отношения с сестрами Беер спутались в совершенно взрывчатый и больной клубок чувств, проросших из его, Мишеля, наставлений к "блаженной жизни". Делать в Прямухине Бакунину было больше нечего.
Деньги на отъезд ссудил ему Герцен, словно предчувствуя, что много позже, за границей, судьба вновь сведет их – бывших московских "студентов с Маросейки". Он же один и провожал Бакунина в дальний путь: над Кронштадтом бушевала непогода, лил дождь, и за бортом покачивающегося у пристани корабля был виден только черный, мокрый плащ Бакунина… Герцен не стал дожидаться отплытия и, развернувшись, пошел прочь. Впереди у Мишеля была одна неизвестность. Интересно, что сделал бы он, если б ему сказали, что в последний раз он увидит свое Прямухино через много лет, когда его в тюремном возке завезут домой по дороге из тюрьмы на поселение? Что проклятье вечного изгнанья в чужих землях, среди чужих и большей частью нелюбимых им людей будет преследовать его до самой смерти и что умирать он убежит, как собака, стремясь остаться в одиночестве, в отсутствии нелюбимой жены и чужих, не им рожденных детей ее?
Вот уж поистине есть над чем поразмыслить!
Но полно! Никому не прожить чужой жизни. И те жестокие ветры, ветры борьбы и отрицания, которые разметали всю романтическую поросль 30-40-х годов, он один из немногих решился встретить, повернувшись к ним лицом и вдыхая воздух полной грудью. Старуха Судьба давно увидела своего избранника и неустанно шаманила над его участью, готовя ему фантастическую будущность: социалиста и революционера…
Однако же, уезжая из России, мечтал Бакунин вовсе о другом, и мечта его сбылась. Он – студент философии Берлинского университета! Правда, ученье недолго радовало его. Более того, сама метафизика – то, в чем он истинный был гений, – внезапно показалась ему сухой, никчемной, мертвой наукой: "Я искал в ней жизни, а в ней смерть и скука, искал дела, а в ней абсолютное безделье". Может быть, только в России, в кругу друзей можно было зачитываться Гегелем и Фихте "до сумасшествия"? Может быть. Во всяком случае, систематическое обучение философии в Германии у Бакунина не пошло, и ни о какой докторской степени он вскоре уже не помышлял. Правда, молодые гегельянцы быстро ввели его в курс дела, как решается гегелевский парадокс о "разумном-действительном": если действительное неразумно, то разумен бунт против действительности. Бакунин перебрался в Дрезден, который в 1842 году представлял собою радикальный политический клуб. Здесь его быстро признали за своего (достаточно сказать, что он принят был даже в масоны). Но главное, под руку ему, как когда-то лекции Гегеля, подворачивается книга Лоренца Штейна "Социалисты и коммунисты во Франции", и он, как прежде метафизику, запоем начинает поглощать литературу французского социализма. Тогда же, по свежим впечатлениям прочитанного, впервые Бакунин попробовал себя в публицистике, написав под псевдонимом Ж. Элизар статью "Реакция в Германии", где на повестку дня ставился вопрос о революции и был сформулирован ставший столь знаменитым тезис о "разрушающем духе": "Доверимтесь же вечному духу, который только потому разрушает и уничтожает, что он есть неисчерпаемый и вечно творящий источник всякой жизни". И далее: "Страсть к разрушению есть в то же время творческая страсть". Примечательно, что, в отличие от других социалистов, Бакунин никогда не пытался предложить какой-нибудь положительный идеал социального устройства, полагая, что идеал этот содержится в самом народе. Свою задачу, да и вообще задачу революционеров, он видел в последовательном разрушении институтов государства. "Мы призваны разрушать, а не строить, – говорил Бакунин, – строить будут другие, которые и лучше, и умнее, и свежее нас".
Напечатанная статья поразила Герцена, который написал, что Жюль Элизар – это единственный француз, который смог понять Гегеля и германское мышление. Меж тем судьба готовила автору ловушку. Публикация прославила Бакунина и сблизила с разными дрезденскими знаменитостями: среди них был, в частности, модный "левый" поэт Георг Гервег, с которым у Бакунина завязалась тесная дружба. Но Гервег чем-то досадил властям и вынужден был уехать в Швейцарию, в Цюрих. Бакунин поехал за ним. Но тут у Гервега тоже давно тянулась какая-то скандальная история с местными властями; в конце концов он и из Цюриха уехал, оставив Бакунина одного. А чтобы тот не скучал, он отрекомендовал его одному из деятелей первобытного коммунизма, портному Вильгельму Вейтлингу. Тот, приехав в Цюрих, по рекомендации Гервега свел знакомство с Бакуниным и развлекал его долгими коммунистическими проповедями. Но Вейтлинг приехал в Швейцарию не просто так. Здесь он намеревался опубликовать книгу "Евангелие бедного грешника", в которой Иисус трактовался как коммунист, проповедующий равенство, отмену собственности и общность наслаждений. Это даже свободным швейцарцам показалось чересчур. Вейтлинга посадили в тюрьму и завели на него дело. Подняли бумаги. И в бумагах его, между прочим, нашли упоминание о Бакунине, которого Вейтлинг называл "отличным парнем", о чем и было сообщено в русское посольство. В Петербург полетела депеша. Оттуда не замедлило предписание: упомянутому Михаилу Бакунину сдать заграничный паспорт и вернуться в Россию. Предписание это застало Бакунина в Берне. Он, как сообщалось в донесении из Берна, "принял объявленное ему приказание с должным уважением", выдал соответствующую расписку и всенепременно обещал вернуть паспорт. Впрочем, обещанного не сдержал, а вечером того же дня со своим приятелем-музыкантом Адольфом Рейхелем уехал из Берна в Брюссель.
16 марта 1844 года Николаю I был представлен всеподданнейший доклад о всех похождениях и непокорствах Михаила Бакунина. Николай за версту чуял крамолу и наложил резолюцию, чтоб сей неверноподданный Бакунин "подвергнут был ответственности по силе законов". Надворный уголовный суд коротко и ясно приговорил Михаила Бакунина к лишению всех прав состояния и ссылке в Сибирь на каторжные работы.
Бакунин жил тогда в Париже, зарабатывая гроши переводами с немецкого и занимаясь науками.
Меж тем судьба его решилась – даже без его участия.
Парижский период был самым трудным в жизни Бакунина: средства от отца он перестал получать еще по предыдущему предписанию охранного отделения и влачил жизнь совершенно недостаточную, частенько вместо чая прихлебывая кипяток. К тому ж Париж, тогдашняя "столица мира", не сразу принял его: поначалу в круг его общения входят лишь несколько съехавших сюда из Германии демократов, в том числе и молодой Маркс. Однако скудная доля эмигранта нигде не проявилась для Бакунина так полно, как в Париже: ощущение бесцельности своего здесь житья и заброшенности в огромном городе доходило у него до мыслей о самоубийстве. Русских эмигрантов в Европе были тогда единицы, а французские знакомства завелись у Бакунина много позже. Известие о каторжном приговоре вроде бы побуждало его к более активной общественной деятельности. Но что бы значила эта деятельность? В чем могла бы найти свое выражение? В некотором смысле все эмигрантство Бакунина до 1848 года есть сплошная фантазия: "революционерами" могли быть в Европе поляки, французы, итальянцы, даже немцы – но русские? Думать в царствование Николая о русской революции несомненно означало предаваться каким-то бессмысленным грезам. Бакунину ничего и не оставалось, как грезить наяву. Он начинает выводить русскую революцию из польского движения. Бросается в Версаль, бывший центром польской эмиграции, едет к полякам в Брюссель… Мысль его ветвится невообразимо: дескать, Польша в попытке воссоздать свою государственность подпалит Россию, а там… Польские демократы всегда настороженно относились к его пылким планам, а идея польско-русской "свободной" федерации просто повергала их в ужас. Бакунин не замечал этого и грезил теперь о панславянском движении, которое должно разрушить две крупнейшие европейские империи: Австрийскую и Российскую. Грезы-то в очередной раз и сыграли с Бакуниным злую шутку. С лета 1846 по ноябрь 1847 года Бакунин "просидел дома", в Париже, в полном бездействии. Надо же было случиться, чтобы в ноябре, когда он по-прежнему сидел дома, да к тому же больной, "с обритой головой", кто-то из поляков вспомнил о нем и пригласил произнести речь в память о Польском восстании 1831 года. Бакунин явился, больной и бритый, блеснул красноречием, сказав, что залогом освобождения Польши он считает революцию, которая сокрушит Российскую и Австрийскую империи. Возможно, именно в этой речи слово "революция" впервые было применено к России. Речь вызвала восторг у польских демократов. Но была она замечена и в русском посольстве в Париже. Посол, граф Киселев, решил скомпрометировать Бакунина и пустил слух, что Бакунин – агент русского правительства: "Это способный малый, мы его используем, но теперь он зашел слишком далеко". Эта сплетня попортила Бакунину много крови: нормальное общение с поляками стало для него отныне невозможным.
Бакунин был в Брюсселе, когда до него долетели слухи о революции 1848 года во Франции. Это была первая революция, которую он видел; пожалуй, это было также самым сильным впечатлением в его жизни. Он был совершенно опьянен происходящим: это было то, ради чего он собирался жить, его дело, его стихия. И хотя, когда он добрался до Парижа, бои на улицах уже закончились, баррикады еще не были разобраны, и Бакунин на собрания всех левых организаций приходил с ружьем. Своей рьяностью он удивил префекта баррикад Косидьера, который не переставал удивляться "Quel Homme! В первый день революции – это просто клад, а на втоpой день его надобно расстрелять". Однако Бакунин не дал совершиться этой несправедливости: узнав, что поляки готовят восстание, он решает срочно уехать из Парижа в Вацлав (тогдашний Бреславль), чтобы быть ближе к русской границе и "устраивать революцию". В России, разумеется. Поляки выпучивали на него глаза, слушали, не понимая и не веря ему, обихаживали, но считали то ли сумасшедшим, то ли русским шпионом. Раздосадованный, Бакунин едет в Прагу на славянский конгресс и вновь взбирается на трибуну со своей панславистской грезой и проектом разрушения империи Габсбургов, поработившей славян, – Австрийской. На конгрессе верховодили чехи, вся смелость которых простиралась не дальше создания чешского королевства и, может быть, конституции. Его ужасных слов о разрушении Австрийской империи почти никто не воспринимал и не понимал, равно как и слов о панславянской федерации. К счастью для Бакунина, в Праге вспыхивает организованное студентами восстание: он вновь переживает революционную горячку, ходит от баррикады к баррикаде, стреляет… Быстро понимает, что восстание обречено, но все же меняет политические ориентиры: теперь, по его мнению, не Польша, а Богемия (Пражская область) должна послужить запалом славянскому миру…
Он поселяется в Дрездене, чтобы быть поближе к Праге, создает первое в своей жизни тайное общество из братьев Страка, которым поручает навербовать революционный батальон и подготовить выступление в Праге, пишет "Воззвание к славянам" и настолько проникается идеей славянской революции, что когда весной 1849 года в Дрездене вспыхивает восстание, он принимает его чуть ли не за ее начало…
Он проникает в ратушу, где заседает временное правительство, и начинает лихорадочно действовать: находит временному правительству трех польских офицеров, которые в первые дни восстания могли взять на себя командование. Когда 6 мая ночью они бежали, прослышав о наступлении на город прусских войск, он один взял на себя руководство обороной и раздачей пороха. Безусловно ревновавший к нему "главнокомандующий" Борн писал уничижительно: "Этот русский, абсолютно не замечавший и не понимавший действительных отношений, среди которых он жил в Германии, естественно, не имел в Дрездене ни малейшего влияния на ход вещей. Он ел, пил, спал в ратуше – и это все".
Но этими словами роль Бакунина в организации революционных сил очевидно преуменьшена. Он расставил прибывшие наконец из Бургка орудия; все начальники баррикад докладывались ему. Несмотря на то что временное правительство действительно его не понимало (в нем заседали нормальные, рассудительные немецкие демократы, а он все предлагал свою панславянскую республику, которая бы простиралась от Дрездена да самой Азии), но он не дал ему, по крайней мере, упасть духом и, как мог удачно, руководил обороной города. Устойчив миф, согласно которому при подходе к Дрездену прусских батальонов он предложил выставить "Мадонну" Рафаэля на крепостные стены и предупредить прусских офицеров, что, обстреливая город, они могут уничтожить величайшее произведение искусства. В ночь с 7 на 8 мая, когда стало ясно, что город окружен, Бакунин предложил членам революционного правительства собраться в ратуше, где хранился порох, и взорвать себя. Желающих не нашлось.
Жаль! Какой это был бы жест! Мятежный Дрезден этим фонтаном мученического огня навеки запечатлел бы в памяти склеротички Истории героический символ утопленной в крови европейской революции, а Мишель Бакунин… О, от скольких ошибок своей дальнейшей жизни он был бы разом избавлен!
Но судьба, втащив вчерашнего "метафизика" в настоящее суровое дело, перестала быть милостивой к нему. Бакунин взялся вывести из Дрездена повстанцев и таким образом спас 1800 человек, но во время ночного марша все они разошлись по домам, и наутро смертельно усталый Бакунин, дойдя до Хемница, остался вдвоем с неким Гейбнером, с которым они и завалились в местную гостиницу, чтобы отдохнуть. Немецкие бюргеры выволокли их оттуда и сдали прусскому батальону.
В январе саксонский суд приговорил троих бунтовщиков: Бакунина, Гервега и Реккеля – к смертной казни через гильотинирование. Бакунин хладнокровно отвечал, что, как офицер, он предпочел бы расстрел. Смертная казнь в Саксонии в то время была отменена, de jure ее еще не успели восстановить, поэтому суд, блефуя, предложил приговоренным подать королю прошение о помиловании. Бакунин отказался. И лишь когда ему сказали, что один из его сотоварищей ради семьи просит все же написать прошение, он немедленно согласился.
Теперь его ожидало пожизненное одиночное заключение. Михаилу Бакунину было в это время тридцать шесть лет…
Конечно, узник замка Кенигсштайн вряд ли предполагал, что большую часть своего тюремного срока он просидит на родине, но так сложилась судьба. Саксонцы передали Бакунина австрийцам, в крепость св. Георгия, а затем в Ольмюц, где его цепью приковали к стене. В 1851 году он был передан австрийскими властями России. Место жительства узника было определено в самом центре Петербурга, напротив Зимнего дворца: разумеется, это был знаменитый Алексеевский равелин Петропавловской крепости.