Разумеется, весь этот разговор был бы совершенно пустым, если бы Бакунин не послужил-таки русской словесности в качестве прототипа для одного из самых загадочных и зловещих персонажей: речь идет о Николае Ставрогине из "Бесов" Достоевского. Роман был написан после нечаевского дела, что, в общем, общеизвестно, но кто скрывается за фигурой бесовского отца-вдохновителя, долгое время оставалось неразгаданным. Литературовед Леонид Гроссман привел веские аргументы в пользу того, что прототипом Ставрогина был не кто иной, как Бакунин. "Спор о Бакунине и Достоевском" был одной из самых захватывающих литературных дискуссий середины 20-х годов прошлого века. Разумеется, честь литературоведов победившей революции требовала, чтобы аргументы Л. Гроссмана были "разбиты". Достоевский был "писатель-реакционер", а Бакунин – революционер, один из тех причем, чье имя было выбито в камне на знаменитой стеле революционерам – освободителям человечества, что, поперемещавшись некоторое время по Москве, в конце концов была установлена в Александровском саду, где как памятник истории стоит до сих пор. В общем, "спор" превратился в битие Гроссмана поодиночке и скопом, в результате чего он со своею концепцией признан был всею прогрессивною критикой несостоятельным, после чего уже многолетнее молчание делало свое дело, и под спудом времени причастность Бакунина к самому глубокому и беспощадному "антинигилистическому" роману забылась. Однако если сейчас перечитать материалы дискуссии, то становится несомненным, что именно Гроссман-то и угадал самое важное и аргументы его сильнее доводов противников и даже несоизмеримы с ними по масштабу. Достоевский был именно тот писатель, которому в неприметных пока еще шевелениях "подполья" прозревалось ужасное будущее России, торжествующая философия "бесов", с самого начала замешенная на крови, и их триумф, предсказанный, может быть, не с полной определенностью, но все же с достаточной ясностью, чтобы ужаснуться ему и тому, что принесет вослед век грядущий. Достоевский – не социальный фантазер. Даже "Бесы", название романа, прочно укоренено в тогдашней революционной действительности. Скажем, внутри кружка Николая Ишутина, существовавшего в Москве в начале 60-х годов, была маленькая группа, которая называлась "Ад" и вела анонимное подпольное существование. Каждый из членов "Ада" рассматривал себя как обреченного человека, отрезанного от обычного человеческого общества и полностью посвятившего себя революции. Он должен был отказаться от друзей, от семьи, от личной жизни, даже от собственного имени во имя революции. Но раз "Ад" – значит, где-то рядом и черти? Сиречь – бесы?
Что же говорить про нечаевское дело, на котором построена фактическая канва романа, эпицентром которого было ритуальное убийство соратника "во имя революции" и которое все было на слуху в тогдашнем русском обществе? Кружок Нечаева – одна из чудовищных конспиративных "революционных" организаций – закончил свое существование, как известно, убийством студента Иванова, усомнившегося во всесилии якобы существующего подпольного "Комитета" и вообще в наличии "организации" как таковой. Однако все дело было бы, так сказать, студенческим междусобойчиком, если бы до этого Нечаев не ездил в Женеву к Бакунину за благословением, каковое и получил. Мог ли Достоевский обойти это обстоятельство и не заметить самую крупную фигуру в этом деле? Более того, после Герцена – самую крупную фигуру русской эмиграции и, без сомнения, самого влиятельного, самого ярого русского революционера той поры вообще? Для Достоевского, писателя гибели, гибельных характеров и гибельных идей, в этой истории "упущение" Бакунина просто невозможно.
Достоевский застал Бакунина в самом соку, когда тот был в пике своей революционной славы. И хотя главные сочинения Бакунина, ставшие потом "настольными книгами" народников и народовольцев, не были еще написаны, словно он нарочно ждал, когда в России подрастет поколение, которое способно будет их воспринять, почти все основные вехи жизненного пути были уже пройдены им. Он пережил разрыв с родиной, изгойство эмигранта, героический период революции 1848 года, восемь лет одиночек, "исповедь", ссылку, побег, возвращение, клевету, бурную деятельность в Интернационале рабочих и попытку создать параллельную организацию, не столь одержимую идеями "государственного социализма" Маркса. Собственно, Достоевский и застал тот момент, когда Бакунин захотел оседлать лево-буржуазную Лигу Мира и Свободы и превратить ее в оплот своих оформившихся наконец анархических идей…
"…Перенесемся в эпоху начального роста первого Интернационала, – пишет Леонид Гроссман. – 9 сентября в Женеве, в огромном Избирательном Дворце, в присутствии шеститысячной толпы, открылся первый конгресс Лиги Мира и Свободы.
Это было крупное событие в политической жизни Европы, объединившее пацифистов различных толков и направлений. Гарибальди прибыл на открытие и выступил в первом же заседании сего с боевой программной речью. Джемс Гильом, Людвиг Бюхнер, Цезарь де-Пап говорили от имени различных организаций и союзов. Наконец, почетный воин международной революции, ветеран Праги и Дрездена, узник Саксонии, Австрии и России, дважды приговоренный к смертной казни и спасшийся бегством через три части света, Михаил Бакунин, уже при жизни ставший легендарным героем, потрясал огромную аудиторию Женевского Дворца ударными тезисами своей очередной исторической речи.
Он начал с решительного протеста против самого существования русской империи, основанной на систематическом отрицании всякого человеческого права и свободы. Он требовал уничтожения централизованных государств для создания свободной федерации провинций и народов – будущих Соединенных Штатов Европы. В длящихся политических условиях он предсказывал неустранимость страшной всемирной войны с неизбежным возвращением к "ужасным временам Валленштейна и Тили". – "Горе, горе нациям, – заключал он с обычным своим ораторским подъемом, – горе нациям, вожди которых вернутся победоносными с полей битв! Лавры и ореолы превратятся в оковы для других народов, которые вообразят себя победителями".
Шеститысячная толпа, наэлектризованная мощными ритмами этого сокрушительного красноречия, в напряженном безмолвии внимала оратору. А в пестрой массе ученых, журналистов и рабочих делегатов, жадно прислушиваясь к словам Бакунина и присталльно всматриваясь в его титаническую фигуру, стоял, затерянный в толпе, никем не замеченный и, вероятно, всем здесь незнакомый, известный русский романист Федор Достоевский.
Все, происходившее в Женевском Дворце, глубоко потрясло его. Кратко, но выразительно он через несколько дней в письмах к русским друзьям о работе конгресса возмущается проектами отмены христианской веры, уничтожения больших государств и насильственного насаждения мира. "Все это без малейшего доказательства, все это заучено 20 лет тому назад наизусть, да так и осталось. И главное – огонь и меч – и после того, как все истребится, то тогда, по их мнению, и будет мир".
…Но гораздо сильнее всех взрывчатых тезисов этого воззвания Достоевский был поражен обликом произносившего их оратора. Он жадно всматривался в могучие черты этого гиганта, давно уже знакомого ему по рассказам, теперь же на его глазах беспощадно судившего с высоты трибуны всю мировую цивилизацию. Потрясающий дар слова знаменитого эмигранта, ореол бунтарского героизма и тюремного мученичества, живая легенда о его подвигах и страданиях не могли не волновать его собрата по эшафоту, тюрьме и Сибири. И пока эти стальные слова о разрушении религии и патриотизма болезненно вонзались в сердце писателя, личность оратора как бы вырастала перед ним, раскрывая сложные тайники своего мятущегося и всегда ненасытимого духа… Достоевский почувствовал прилив блаженно-томительной тревоги, предвещающей нарождение нового творчества…"
Рихард Вагнер, который вместе с Бакуниным сражался на дрезденских баррикадах 1848 года, увидел в нем русского Зигфрида, торжество героизма и радостного великодушия. Достоевскому для его "Бесов" нужен мертвенный антипод всему этому – и он создает в Ставрогине мастерский портрет Бакунина, только огонь героизма, озаряющий облик Бакунина, ускользает от него. "Только" – это много или мало? Существует ли вообще Бакунин без этого высокого огня, или он без него – пустое место, "логическая натяжка", жалкий "фразер"? Ругани на Бакунина всегда было предостаточно, и принизить его образ не составляло никакого труда. Ни тяжелый характер, ни крайние взгляды его не выдерживают критики. Маркс, который, как и ко всем политическим противникам, относился к Бакунину свысока, просматривая пункты программы бакунинского "Альянса социалистической демократии", презрительно роняет: "сен-симонистская чепуха", "прудонистская чепуха", "идейный хлам". Публично называет Бакунина "политиканом из кафе" и "сентиментальным идеалистом". "В последнем он был прав, – соглашается Бакунин. – А я его называл мрачным, вероломным, тщеславным человеком и тоже был прав". В создании образа Бакунина "без героизма" Достоевскому помогали прежде всего высказывания бывших друзей. "Кто же этот Бакунин? – спрашивает М. Катков в № 4 "Московских ведомостей" 1870 года. – В молодости это был человек не без некоторого блеска, способный озадачивать людей слабых и нервных, смущать незрелых и выталкивать из колеи. Но в сущности это была натура сухая и черствая, ум пустой и бесплодно возбужденный. Он хватался за многое, но ничем не овладевал, ни к чему не чувствовал призвания, ни в чем не принимал действительного участия. В нем не было ничего искреннего; все интересы, которыми он, по-видимому кипятился, были явлениями без сущности…" А добрый П. Анненков! "С тех пор он ушел далеко; но потребность созидания систем и воззрений, обманывающих духовные потребности человека, вместо удовлетворения их, – осталась все та же, и тот же романтизм, ищущий необычных выводов и потрясающих эффектов, слышится в его призывах к разрушению обществ… как прежде слышался в воззваниях к высшему человеческому пониманию и осуществлению нравственности и человеческого достоинства…" Добавьте сюда "длинного слизняка", как-то вырвавшегося из уст друга (!) Бакунина Н. Огарева, добавьте мнения о Бакунине его недругов – и дело сделано, портрет "безблагодатного" Бакунина/Ставрогина будет готов.
Несомненно, много пользы могли бы принести Достоевскому и горькие признания самого Бакунина, если бы они были доступны ему. Но очень многого, в том числе и текста "Исповеди", он не знал. Но на то Достоевский и великий писатель, чтобы восчувствовать то, что узнать невозможно, достроить характер по немногочисленным свидетельствам и единственному своему впечатлению от первой встречи. "Я знал Россию мало; восемь лет жил за границей, а когда жил в России, был так занят немецкой философией, что ничего вокруг себя не видел… Я создал себе фантастическую Россию…" Кто это говорит? "Принц Гарри" или кающийся Бакунин? Откроем секрет: Бакунин. Но Достоевский этого не мог знать, хотя именно такой вот "фантастический", совершенно оторванный от жизни прототип и нужен ему, чтобы писать жизнь и судьбу Ставрогина. Л. Гроссман, холодно анализируя совпадения биографии Бакунина с вымышленной биографией Ставрогина, насчитывает двадцать пунктов полного совпадения, причем не таких общих, как "происхождение-образование", а весьма специфических, которые могут проникнуть в текст лишь в результате сознательного сближения героя и "прототипа": среди них, например, "использование женщины в революционных целях", "двойственное отношение друзей и женщин (поклонение и ненависть)", сексуальная ущербность, этапы миросозерцания – "культ России, воинствующий атеизм, всеобщее разрушение" и совпадение гибельной гипертрофии интеллекта у Ставрогина со свидетельствами Анненкова, Белинского, Герцена об исключительной рассудочности Бакунина.
"Из меня вылилось одно отрицание – без всякого великодушия, без всякой силы", – пишет Ставрогин в предсмертном письме. Ну разве это не прямо взято из Каткова? А такое странное совпадение, что Шатова Ставрогин учит любви к Богу, а Кириллова заражает атеизмом? Здесь только совмещение во времени развития взглядов самого Бакунина: его ранней экзальтированной религиозности, целых страниц, исписанных цитатами из Евангелий, – и его последующего исступленного богоборчества. "Если бог – все, то реальный мир и человек есть ничто. Если бог – истина, справедливость и бесконечная жизнь, то человек – ложь, несправедливость и смерть. Если бог господин, то человек – раб". "Бог существует, значит, человек – раб". "Человек разумен, справедлив, свободен – значит, бога нет". Вот слова Бакунина. Но откуда же это следует? – как бы спрашивает Достоевский и дает бакунинские строки "прочесть" своему Кириллову: "Если бог есть, то вся воля его, и из воли его я не могу. Если нет, то вся воля моя, и я обязан заявить своеволие". Такая сентенция выводима из богочеловеческих мыслей Бакунина так же, как разные непростые мысли о религии Свободы Бакунина. А зачем они, сложные мысли? Воля моя, и все дозволено!
И где это, кстати, человек "разумен, справедлив и свободен"?
Опыт всего ХХ века перед нами. Тут тебе и коммунизм, и антитеологизм, и динамит под фундаментом храмов. А результат?
Нет ничего божественного. "Бесы" добились своего – теперь люди рождаются без Бога в душе. Поэтому и никакой атеизм проповедовать сейчас не надо. Этого Бакунин предугадать не мог (хотя смог Достоевский). Бакунин еще рассуждает как просветитель XVIII века, только с большей яростью. Куда же подевалась его молодая пламенная вера? Она ушла. Несомненно, решительную роль здесь сыграло его масонство. Уже в статье о Вейтлинге (1843) он пишет, что грядущая революция будет прежде всего смертельной борьбой между религией Бога и религией Свободы, Равенства и Братства – это самый несомненный масонский почерк. Дальше Бакунин все время, только глубже и с разных сторон развивает все ту же мысль: "Богословский принцип… основан по существу на презрении к человеку. <…> Свобода, равенство, братство… Это новая религия, земная религия человеческого рода, противопоставленная небесной религии божества! В одно и то же время это и осуществление, и радикальное отрицание идей христианства…"
Но так не мог бы рассуждать Ставрогин: слишком много чувства вложено в эту "борьбу не на живот, а на смерть". Слишком уж высок пафос бакунинских слов о "Свободе". Для "Бесов" Достоевскому нужен был другой идейный вдохновитель – живой мертвец. Так является Николай Ставрогин. В этом и только в этом Л. Гроссман прав: отодрав от Бакунина все огневое, героическое, страстное, "зигфридовское", мы получили какую-то жуткую человеческую тварь, от которой невольно отворачивается душа, какое-то "чудовищное создание", как выразился Грановский. Но и это было в Бакунине. Достоевский верно угадывает эту "многогранность" бакунинского лика и, не смущаясь, рвет его в лоскуты, из лоскутов связывая новые характеры, которые все по-своему будут отражением крайних черт характера Бакунина.
Гениальный художник, Достоевский знает, из какой глубины черпает краски для своей палитры, и бережно их расходует, из одного Бакунина выводя целый легион бесов. По первоначальным заметкам к "Бесам" видно, что одна из формул Ставрогина – все сжечь – совпадает полностью с лозунгом Бакунина. В монологе Верховенского мы имеем свободное изложение бакунизма, с тем фантастическим отблеском, какой неизбежно принимают в романе все исторические документы, использованные Достоевским. Но матерьял действительности явно просвечивает сквозь бредовые видения: "Мы сначала пустим смуту, – начинает Верховенский, – мы проникнем в самый народ… Мы возгласим разрушение… Мы пустим пожары, мы пустим легенды… Ну-с и начнется смута! Раскачка такая пойдет, какой еще мир не видал… Затуманится Русь, заплачет земля по старым богам… и застонет стоном земля "новый правый закон идет", и взволнуется море, и рухнет балаган…" Но разве мог так думать Бакунин – русский Зигфрид, рыцарь свободы, высокий ум?! А мог, мог! Только для этого сначала ему нужно было снюхаться с Нечаевым, обваляться в грязи и всему как бы сжаться, измелочиться, уменьшиться в масштабе…
Невольно вспоминается, как, разочарованный и убитый участием учителя, Ставрогина, в "обществе" Верховенского, Шатов кричит ему:
– Вы, вы, Ставрогин, как могли вы затереть себя в такую бесстыжую, бездарную лакейскую нелепость!
Ну, вот так и смог. Бес попутал.