В первый том вошли рассказы и очерки (1927–1960) и повесть "С фронтовым приветом" (1944).
Содержание:
Учитель 1
Рассказы и очерки 8
С фронтовым приветом 74
Примечания 102
Валентин Овечкин
Собрание сочинений в трех томах
Том первый
Учитель
Овечкин был властителем чувств моей молодости. Сказать бы - "дум", да будет перебор. Именно чувств!
Имя было озонным, притягательным, хмелящим, в нем содержался какой-то азарт: "Валентин Овечкин"! В колхозном строе я не понимал к той поре практически ничего, кроме разве того, что немец в сорок первом сохранил что-то подобное колхозам, назвав их только "общинами", что партизаны, изредка попадая к нам в присивашскую степь, рассказывали, что на "Большой земле" колхозов больше нет, а в сорок шестом Коля Крючков, единственный колхозник из нашего класса, хлебной карточки не получал, а ходил в школу только ради крохотного ломтика хлеба к "школьному завтраку". И с паспортом у него возникли большие проблемы, тогда как нам, совхозной братве, милости доставались "от природы".
Что мы родились вольными, а Коля Крючков - крепостным, это я и сейчас произношу с боязнью и оглядкой.
Под Кишиневом в пору поздней молдавской коллективизации стояли неубранными черешневые сады, людей в бараньих шапках увозили за что-то (за что-то же везут, значит - надо!) в какую-то Кулундинскую степь, но для меня в бедном университете Кишинева хлебозаготовки, группы урожайности, сама разница между райкомом и райисполкомом оставались скучной тарабарщиной. Однако пришла осень 1952-го, поступили книжки "Нового мира" с "Районными буднями", где странная колхозная жизнь отдавала слякотью, насилием, горем, и никаких тебе "Поддубенских частушек", никаких лукавых плутовок, скорее мат, команда, пот, брань. А "Свадьба с приданым", значит, так же не похожа на нашу жизнь, как шедшая тогда во всех кинотеатрах "Девушка моей мечты" не похожа на эсэсовскую Германию.
Это имя - "Валентин Овечкин" - я отделил из череды лауреатских колхозных обязательных чтений и, более того, удостоил включения в дипломную о великих стройках коммунизма. В один ряд с Борисом Полевым, молодым Аграновским, любителем шагающих экскаваторов Анатолием Злобиным мой избранник никак не входил, но я старался, всячески загонял его, калякая что-то насчет того, что подъем пока еще отстающих колхозов - тоже великая стройка…
Овечкин послал меня и на целину. Именно он, потому что функцию дрожжей общества выполнял тогда он один. Цикл "Своими руками" выходил в "Правде" в конце лета 1954-го, а через полгода я уже подал заявление "на новые земли". Надо было ехать и своими руками выправлять и чинить изломанное кем-то скверным и злым. Кем? И почему это должен был делать я? Перед целиной, сибирскими просторами и т. п. никаких моих вин не было, моя "терра" ограничивалась Крымом, Молдавией да Кубанью раннего детства, но… боялся опоздать! Что ни новый кусок Овечкина, то больше страх, что профукаешь жизнь, поезд уйдет непоправимо. Надо жить как Овечкин: за город не держаться (а у меня уже было уютное двухкомнатное гнездо на чердаке), начальству в рот не глядеть, труса не праздновать и цели иметь достойные, а не пальто для жены и не гонорар в конце месяца.
Открыл целину - да! - Хрущев, но послал меня и тысячи, тысячи других Овечкин. Скажете - наша волна была ответом на Двадцатый съезд? Но до съезда-то было еще ого-го сколько! Кулундинская степь, куда я попал, жила еще как бы с отрицательным знаком: ссыльные молдаване, калмыки, чеченцы, целые селения сибирских немцев с комендантами и запрещениями покидать бригаду, а тут еще поток амнистированных уголовников, посланных шалунами из ГУЛАГа "на освоение целинных и залежных земель"!..
Однако же я жил в мире продолжавшейся "Трудной весны". Вот этот директор МТС в Суетке, инженер с Магнитки, - он почти овечкинский Долгушин, а вот этот сговорчивый, считай, Руденко, то и дело из края налетит кто-то пугающе схожий с Борзовым. Разве что копий Мартынова не видать!..
Книга, приходя к нам кусками, дисциплинировала. Ни разу мысль о бегстве, о том, что, мол, хватит, намерзлись и пыли наглотались, не приходила в голову: подтягивал известный кодекс чести, ты был включен в стремительный, ракетный по быстроте процесс "поумнения" автора и солидарного с ним читателя.
От не больно сложных постулатов 1952 года "не зарезать курочку, что несет золотые яички", не подрывать передовые колхозы, "чтобы все строили коммунизм, а не въезжали в царство небесное на чужом горбу",
через первое внушение колхознику "ты хозяин своих полей" в 1953-м и выяснение, "откуда страх взялся", сковавший всю нашу жизнь страх, и "что заставляет идти против совести",
к осознанию в 1954-м, что "ответственны за тяжкое положение в отстающих колхозах мы, местный партийный актив", к повороту иерархической лестницы узким концом вниз ("из районов в колхозы, из области в районы, из Москвы в область - все ближе к деревне"),
через здравые и важные частности организационного, снабженческого, технического преображения, через замену блудливого "достал" благородным "купил", через обломки веры во всякие чудеса, в том числе и в королеву-кукурузу, к всеобъемлющему демократическому выводу главы 1956 года: "Никогда ничего плохого не случится с колхозом, если у колхозников будет высоко развито чувство коллективного беспокойства за свое добро, чувство хозяев своей жизни".
Какое-то время (какое только именно?) они, Хрущев и Овечкин, были полными единомышленниками, и писатель словно бы стелил шпалы для скорых и дерзких решений. Что это, перехват функций высших горизонтов власти? Литературный бонапартизм? Нет, скорее завязь демократического мышления. Из письма А. Твардовскому еще в январе 1953 года, когда Сталин жив, а в умах еще вечная мерзлота: "Может быть, не дело литераторов подсказывать правительству какие-то организационные решения, но безусловно наше дело показывать ход новых процессов в жизни из глубины, показывать назревание необходимости принятия организационных решений, не откладывая дело в долгий ящик… Нам же, народу, жить при этих организационных формах".
"Дней Александровых прекрасное начало…" Когда Хрущев стал изменять самому себе, Хрущеву Двадцатого съезда, когда возникла в нем трещина, расколовшая его жизнь на слова и дела, когда именно получил идейную отставку автор "Трудной весны", и фраза-разоблачение - "Хочется нового "Кавалера Золотой Звезды" почитать, только получше написанного, и уже про наши дни" - навсегда поссорила писателя с "нашим дорогим Никитой Сергеевичем" и превратила его в ссыльного от публицистики - это надо вычислять специально. Для нас тогдашних ясно было только, что Никита уже не тот, что прежде, а Овечкин - тот, и что писатель не гнется, не угодничает. Оборвал же "Трудную весну" еще в середине 1956 года! Отнял мандат на доверие!
А целина оставалась лейб-гвардией "главного агронома страны". Он бывал на ней едва ли не каждую осень - хлеб Казахстана и Алтая был, собственно, единственной реальностью, какую он мог предъявить "городу и миру". Мы, тридцатитысячники и просто трактористы - "целинщики", писарчуки-журналисты и сельские учителя в совхозах, население "сборно-щелевых" домов, мученики бездорожья, буранов, пыльных бурь, служили как могли авторитету "дорогого Никиты Сергеевича" и торжеству его идей "по дальнейшему подъему". Но нас угнетали не беды быта, торговли, техники, нет: мы были достаточно советскими людьми, чтобы знать твердо - плохо только здесь, а кругом зато хорошо, и чем у нас хуже, тем другим, значит, богаче и лучше. Нас оскорбляла ложь Никиты - она была циничнее лжи Сталина! Провозглашено планирование снизу - и разом районная писарня засажена за какие-то "перспективные планы", где этажи вздора и наглости лезут до небес. Поповская раздвоенность на слова и дела, высмеянная Овечкиным! Никита сам учил себя обманывать! Этот сильный и умелый политик, разумный и опытный человек, сумевший и убийственный сельхозналог отменить, и ввести элементы купли-продажи в реальную колхозную жизнь, и выстоять ночь своего Доклада на XX съезде, и сталинских сатрапов Кагановича, Молотова, Маленкова свернуть в бараний рог, - он пристрастился ко лжи наркотически, требовал ее все в больших дозах! Хрущеву мстил внутренний его Сталин, и целина, личное его государство, выявляла двойственность, "черно-белость" Никиты Сергеевича сильней некуда.
Ровная как стол, вроде одинаковая всюду, великая степь открывала борзовым три поприща - и разом ставила три ловушки. Лето короткое, осень дождлива, тает в конце апреля - сей рано, как можно раньше! Степь ровна - так паши все подряд. Пески, солонцы - все даст хлеб, распаши и засей. Пары - зачем они? Какая может быть страховка? Да занять их кукурузой, внедрить пропашную систему! Хрущев попал во все три ловушки, избил людей, не пускавших его в капканы, - и за десять лет сделал новые, здоровые и плодоносные земли зоной экологического бедствия. Сделал Кулунду, Павлодар, омское Прииртышье, миллионы гектаров недавних ковылей "пыльным котлом", где в июне ты не видел солнца, сделал заповедником сорняков и зоной искореженных биографий. С 1958 года - говорю это перед друзьями и близкими, они не дадут соврать - и я втайне лишил Хрущева своего мандата доверия. Пышно сказано? Дело давнее, тому тридцать лет, пишу об ощущении. Лишил! Но поскольку посылал меня на целину не Никита, а Овечкин, в степи я остался, сбегать не помышлял - и как мог тянул лямку.
В шестую целинную страду в моей жизни - как бы отдельно от "райбуденного" Овечкина - появился веселый и добрый старший человек, Валентин Владимирович. Потеряв отца в двенадцать лет, я с отрочества влюблялся в солдат, тянулся к мужской опеке, и солдатскую сласть контактов, неспешных тар-бар, добродушных насмешек и поучений любил горячо и неутолимо. Сидел черт знает по скольку в сапожной мастерской у одноногого опухшего усача ("За Родину - да, за Сталина - нет!" Скоро его забрали). Любил гараж, бондарный цех - ради мужчин, уважающих пацанов, собак и ремесла. К появлению Валентина Владимировича я уже даже бороду относил, мой сын-первоклассник уже сам пускал на Иртыше кораблики, но старая страсть проснулась, и я всей душой привязался к каплоухому, прищуренному, серьезному и насмешливому дядьке с офицерской еще выправкой. Сыну он делал головоломных бумажных голубей, нас с женой заставил вспомнить украинские дуэты, выказал себя ярым грибником, меня учил одному - "никогда не уговаривайте себя, не кривите душой, это погибель". Короче - осенью 1960 года в Омскую область по секрету от обкома партии приехал для знакомства с. целиной Валентин Овечкин.
Омский очеркист-агроном Леонид Иванов обеспечил маршрут (совхозы Русской Поляны, встречи с самостоятельными людьми), за мною была машина (собкора "Советской России") и гарантия тайны.
Сорняки на недавних ковылях потрясли Овечкина, барханы песка на молодой пашне, весь образ хозяйствования, когда некто словно ворвался в чужое и должен судорожно хватать, хапать и скорей драпать, а то вернутся, застигнут, расправятся, - вся инспекция хрущевского "заднего двора" привела Овечкина к таким горестным выводам, какие можно было итожить только пулей. Нет-нет, я не говорю, что дальняя поездка в Приморье и на целину, словно по крокам Твардовского, привела Овечкина к мыслям о никчемности жить дальше! Собралось наверняка много разного, всякого, и от треклятой Калиновки, и от добротной провинциальной травли "на местах", и от взаимоотношений с "Новым миром", с Твардовским, но теперь, издали, главного никак не заслонить и не убрать: самый известный и яркий пропагандист начальных хрущевских реформ приходит к идее политического самоубийства. Утренний выстрел в кабинете неточен, выбит правый глаз, прострелен висок, московские врачи спасают жизнь. Но точка поставлена. С 1961 года очеркиста Валентина Овечкина нет.
А той мокрой осенью я был свидетелем - не говорю популярности, известности Овечкина, это все суета, но - такой нужности писателя людям! Агрономы, измордованные идиотскими мотаниями из стороны в сторону, директора совхозов, жертвы "комитета по делам перестройки вечной" (слово было в ходу, только иностранцы еще не знали) со второй минуты, как мужики долгожданному исповеднику, выкладывали Валентину Владимировичу такое, чего никогда не услышал бы самый чиновный визитер. Нет, попово место в нашей социальной жизни так и не занято, и крепче всего то доказывал ярый большевик, коммунар и враг "долгогривых", агитатор полка капитан Овечкин!
Под финал целинной поездки - почти комический знак признания. Заехали куда-то в овсюжную даль за кокчетавской гранью. Безвестный совхоз, машинная калечь, ни души - пьют, должно быть, вповалку. Бродим вокруг сельмага в надежде сыскать хоть кого-то из начальства. Вдруг откуда-то из-за пластянок появляется здоровенный казах в ватнике, физиономия велит заключить, что "гуляет" он уже дня три, не меньше. Чином, судя по одежде, не выше управляющего отделением, но и не младше. Ко мне - кто такие? Я зычно рекомендуюсь: собкор "Советской России" по Западной Сибири! Кривится: не велика шишка… А тот (на Иванова)? "Член Союза писателей Иванов!" А-а, мол, только людей тревожат… А этот (оттопырил себе ухо)? "Валентин Овечкин…" Аж присел, глаза выкатил:
- Карыспадент?! Бешбармак нада!!
Мы - по газам и в Русскую Поляну от таких гостеприимств, но "карыспадента" не забывали Овечкину до аэропорта. Читывал ли тот, в кирзачах и с планшеткой на боку, что-нибудь кроме повесток в райкомпарт - бог весть, но вот что Овечкин - это самый главный "карыспадент" - это и он знал. Не лыком шит!
…В Курске, в не любимой им (за шум) квартире, где из окон видны были петлистая Тускарь и пойменный лес, - непременное в начале свидания чтение "Теркина на том свете" со старой, еще 1954 года, новомирской верстки и больное, с проклятиями и стенаниями, его пьянство:
- Прос…ли Киев! А теперь ему - Звезду? А Кирпонос, а целый штаб фронта?! Полмиллиона пленных, о-о-о…
Учитель - не глядели б глаза - катается по дивану в стонах стыда и "по срочному" заказывает Москву, "Трифоныча". Словно за кислородную подушку хватается.
Или желчный, язвительный рассказ, как редактор "Правды" Сатюков идет по коридору, старательно его не замечая. Судьба очерков подвешена, деньги прожиты, больше оставаться в гостинице "Москва" и нельзя, и не на что, но и возвращаться некуда: без публикаций готовых кусков ни ездить, ни писать немыслимо. В "Правде" секретарши ни с кем не соединяют, Сатюков или ослеп, или потерял память… Вдруг телефон: помощник Лебедев. "Хотите знать, как оцениваются ваши материалы? Очень и очень положительно. И Никитой Сергеевичем, и Георгием Максимильяновичем, и Вячеслав Михайловичем. Продолжайте в том же духе…" Не успела лечь трубка - набат, трезвон: "Валентин, где пропадаешь? С ног сбились, целую неделю ищем, ну как можно - ведь твои подвалы в номере!" Сатюков. Сам! И узнал вдруг, и вспомнил…
(Сатюков? Фамилия из песни Высоцкого - про Ваню и Зину у телевизора… В какую же пропасть - и как мгновенно! - уходят эти могущества, величины, превосходительства… Вот Мария Илларионовна Твардовская издает переписку мужа с Овечкиным и к письму от 20 августа 1959 года добавляет: "История с Мыларщиковым развития не получила. Выяснить имя и историю, с ним связанную, не удалось". Это ж надо! Гроза целых республик, в секунду решавший людские судьбы, оставлявший области без семян, правая рука Никиты во всех агроновациях заката, чьи художества на Алтае я пытался изобразить в "Русской пшенице", - и сгинул даже для микробиологов истории. Сколько же человеческого ничтожества понатащили с собой в память века Твардовский с Овечкиным!)
После выстрела в голову Валентин Владимирович вынужден был бежать в Ташкент, подальше от интереса друзей и недругов, пользовался расположением и опекой Шарафа Рашидовича Рашидова. Тот и квартиру подранку-курянину дал, и с собою в поездки брал, и хозяина "Политотдела" Хвана определил к нему шефом. А вот Петр Нилыч Демичев только сулил жилье где-нибудь в Большом Подмосковье - на том дело и кончилось.
"Иногда, Саша, мне кажется, что писательству моему пришел конец, - это зимою 63-го, письмо Твардовскому. - Что-то будто оборвалось в душе. Я не тот, каким был, другой человек, совсем другой, остатки человека. Писать-то надо кровью, а из меня она как бы вытекла вся".
В сентябре 1965-го я забирал Валентина Владимировича из ташкентской цековской больницы домой, на первый этаж дома по улице Новомосковской. Долго сидели в беседке, он был уже без повязки на глазу, но передвигался с трудом… Господи, неужто после поездки по целине прошло только пять лет?! Он, иронизируя над собой, читал Некрасова, из "Убогой и нарядной", я попросил самого его записать - и личным подписом скрепить:
И погромче нас были витии,
Да не сделали пользы пером.
Дураков не убавим в России,
А на умных тоску наведем…
Без языка. Без любимого "Нового мира", без литературной среды. Без надежд на выход книг, без денег, уже без веры в реальное возвращение. Без возможности что-либо понять самому в хлопковой круговерти Рашидова… Потом появилось словцо - "уехал". Об эмигрантах, часто насильно вытолкнутых.
Первым, пожалуй, из России уехал Овечкин.
Словно возбуждая, взбадривая себя, он в последние ташкентские встречи все заговаривал о будущей своей книжке про "Политотдел". Образец колхоза, о таких мечтали коммунары Приазовья в двадцатых еще годах! Хлопок, кенаф, громадный доход с каждого поливного гектара, стадионы, три средних школы, в больницах - чудеса хирургии, иглоукалывание, детей учат музыке, самбо, верховой езде - осуществленный рай. Причем сам Хван против культа личности, хотя является главою народа в изгнании - лидером выселенных Берией корейцев. Авторитет его абсолютен…
Самое замечательное в этой книжке - что она и не могла быть написана. Из благодарности книги не пишутся - настоящие книги. "Все то, что я до сих пор писал, я писал, с кем-то и с чем-то ожесточенно споря, опровергая то, с чем не согласен, утверждал свое. В "Районных буднях" ведь в каждой строчке - полемика. А тут вроде бы не с кем да и не из-за чего полемизировать, нет повода ругаться".