Добровольцем, просто даже штатским человеком, "по вольному найму", Овечкин прошел трагические полгода Отечественной войны - Керченский разгром. С 20 декабря 1941 по 8 июня 1942 года он был в штатной должности писателя редакции газеты Крымского фронта "Вперед, к победе!". Гражданский наблюдатель военных проявлений общества, разве что не в белой шляпе, а в кубанке с алым верхом. И не при курганной батарее, а на перешейке между двумя морями, Азовским и Черным, где на узине в шестнадцать километров, в чудовищной тесноте дивизий, лошадей, старых орудий, повозок, в обмотках на ногах и в трикотажных подшлемниках от обморожения, были сгружены две армии - целый фронт.
Конечно, и здесь бессмысленное мгновенное уничтожение 176 тысяч молодых (в основном) мужчин не готовилось заранее, а стало итогом системы отношений в обществе (и в частности - в армии), но судят "по делам их". Тайгуч, Ак-Монай, Аджи-Мушкай, 44-я армия, 51-я армия, воздушная армада Рихтгоффена, Еникале, танки немецкого прорыва и смертные четыре километра Босфора Киммерийского… Сейчас, спустя чуть ли не полвека, в Керчи, многолюдном городе, проживает на три тысячи человек меньше, чем погибло там в разгром 1942 года. В Хиросиме погибло сколько, 140 тысяч? Значит, на 36 тысяч меньше, если считать и наших пленных - из тех к миру вернулось немного. Но почему, почему, должен же быть ответ и на это?
Целью особого Крымского фронта было соединиться с сопротивляющимся Севастополем, отрезать - превосходящими силами - группировку Манштейна и через Перекоп выйти в тыл всей гитлеровской южной махине, предотвратив таким образом "дранг" на Кавказ, Сталинград, на Волгу. Ради этого можно было послать две армии!
Но в начале марта из Москвы прилетел Мехлис. Он был сталинский военачальник образца 1937 года: краткость приказа, Халхин-Гол в прошлом, трибунал для угрозы, расстрел на месте. Генерала Толбухина снял с поста начальника штаба фронта, уличив в создании оборонительных рубежей в глубине полуострова. Закапываются, трусы! Лезут в землю, предатели, когда фронт должен знать одно - "вперед, за Сталина, ура!". Вместо траншеи - вот "Боевая крымская", новая песня Сельвинского, армейский комиссар Мехлис сам слушал ее в Керчи пять раз подряд, приказал создать фронтовой семинар полковых запевал, приказал певцу Лапшину объездить все части, чтобы бойцы разучили с голоса, приказал отпечатать текст и разбросать листовки с самолетов над лесами горного Крыма, где - без разграбленных татарами продуктовых баз - гибли от голода партизаны. Автор песни Сельвинский был награжден наручными часами. Лично.
- Кровавая собака Мехлис…
Это у Валентина Владимировича было титулованием. Как бы ни сжат был рассказ, а - "тут нас вызвал на совещание кровавая собака Мехлис…" - титул произносился всегда полностью, без сокращений. "Маленьким Мехлисом" называл он редактора фронтовой газеты: самодура, "дундука", хама - и, в сущности, большого труса. После прорыва фронта он бежал первый, на глазах у всех.
Это он всегда считал чудом: перегруженный "Дуглас" с пьяными (именно так, он подчеркивал) летчиками дотянул до плавней Кубани и шлепнулся в камыши… Отыскав своего ретивого редактора, Овечкин попросил отчислить его. Почему? Ответил максимально, как позволяла дисциплина и война:
- Я не уважаю вас ни как коммуниста, ни как человека. Ну что, достаточно?
- Можете идти, - коротко ответил "маленький Мехлис".
Не только Гитлера - он Мехлиса не мог убить! Хотя попытки лично воздать "по заслугам" были. Генерал Петров, спасенный подводной лодкой, искал в Новороссийске адмирала Октябрьского - застрелить из пистолета за брошенных в Севастополе моряков. Мой отец погиб 19 февраля 1942 года: отвлекающий десант в Судаке был брошен без боеприпасов. В сорок четвертом у нас жил рядовой со знаками орденов на гимнастерке. В Керченскую трагедию командуя дивизионом, он видел, как один негодяй полковник отнял у пятерых раненых рыбачий ялик. Переплыв пролив на камере, этот орденоносец нашел полковника и стрелял в него. Потом штрафбат. Погиб при взятии Севастополя…
- Минутку! Вы опять уводите нас в сторону от литературы…
Никак нет. Эти жизненные факты - к тому, что первое крупное произведение Валентина Овечкина "С фронтовым приветом" есть всенародный разговор власть имущего (не "от имени и по поручению", не с голоса Верховного, а свой собственный) о том, кому принадлежит победа и как ею надо будет воспользоваться (до взятия Берлина было еще ого-го как далеко). Это мы вынесли невыносимое, мы прошли сквозь кромешный ад - и мы, значит, и должны жить меж собой иначе, мы не смеем повторять старых ошибок. Мы своих родичей-хлеборобов освободили, так как же теперь, опять их будет закабалять "дурак", который хуже "людоеда"?
"Почему немцы не распустили колхоз? Они же в листовках своих всегда агитировали против советской коллективизации… Никогда бы они не дали украинскому мужику земли… А пока, на период военного времени, им очень удобно было сохранить колхозную форму, как и раньше. Только все произведенное нами попадало не в колхозные амбары, а в Германию". Это публикация военного 1943-го, до главного постулата "Районных будней" - "Не для упрощения лишь хлебозаготовок создали мы колхозы, а для самих крестьян…" - еще девять лет, а "Фронтовой привет" стоит на середине пути.
- Какое отношение эта повесть имеет к вашему положению о личной смелости подзащитного?
А такое, что победу одержал Сталин - и делиться ею он не имел ни малейшего желания. Наши еще пробивались Восточной Пруссией, когда на восток пошли первые эшелоны - с сорванными погонами, в них-то и были Солженицын, и Копелев, и тысячи других, а потом пошла - сразу за Урал! - волна репатриированных: Верховный предостерегал от вольнодумств Колымою. И тогда многое понималось четче, совсем не так, как сегодня. Повесть "С фронтовым приветом", предложенная издательству в Киеве, понималась буквально так (перевод только исказит ярость рецензента):
"Писанина т. Овечкина явище, що лежiть по-за межами художньоi лiтератури. Це наскризь шкiдлива (вредная) и ворожа (вражеская) писанина, незалежно вiд намiрiв автора. Вона шiдляга заборонi (запрещению) i не може бути надрукована (напечатана)…"
Жена Радова, Софья Петровна, смеясь, вспоминала при Овечкине, что в это самое время он купал сыновей… в чемодане. Житье демобилизованного капитана в Киеве было нищенским: делал саночки и продавал на базаре, продал пайковую водку, чтобы сварить борща детям и отнести передачу в больницу опасно больной жене. Но ни слова в тексте повести не убрал, не изменил!..
- Ясно. Третья ваша "смелость" - конечно, "Районные будни"?
Нет. Существует книга… Двадцать два года - с 1946 по 1968 год - создавался уникальный "Роман в письмах", столь редкий в наш телефонный век. Переписка Твардовского и Овечкина! Для Валентина Владимировича "Трифоныч" несомненно был главным человеком, для Твардовского курский и ташкентский адресат - главным корреспондентом.
Роман в письмах? Кто помнит сарказм Твардовского, его иронию по поводу "эпистолярного жанра", не рискнет без оглядки так красиво именовать терпкую, всегда точную и деловую переписку двух твердых, чутких к фальши, насмешливых людей, у которых - при всей оторванности общения - всегда присутствовал некто третий. Им была литература: дело их, и страсть, и кислород, и смысл жизни, и неприятие лжи.
Этот третий заставляет Твардовского писать жесткие, нелицеприятные слова о драмах Овечкина (я, пишущий это, намеренно умалчиваю об этой всегдашней склонности…), но та же рука вовсе не из любезности шлет Овечкину радостные слова: "Вы - человек такой редкий среди литераторов - стоите у самой жизни с Вашим чутким ухом и зорким глазом, взыскательным умом и добрым сердцем!" Что говорить про Овечкина… Для него ниточка к "Трифонычу" и в России, и в Средней Азии была дороже, чем отрезанной роте - телефонный проводок. Членство в редколлегии "Нового мира" многие годы давало чувство причастности к общественным сдвигам времени. А из-за натуры и работы Овечкина сам талант огромного поэта напрямую столкнулся с сельскими буднями, с реальностями многострадальной деревни.
У романа своя фабула, синусоида: от живого, горячего начала ("Работа безусловно интересная, ценная. Будем печатать", - весь сказ о "Районных буднях"!) до жизненного праздника, поездки вдвоем на Смоленщину, когда время гонит кислород, все полны надежд, Никита Сергеевич полон сил и решительности… А потом - снятие Твардовского (первое, в 1954 г.) как сигнал, что Хрущев отнюдь не прост, не однозначен… И превращение - с краешка 50-х - "Нового мира" в журнал небывалой литературы, в орган преображения общества. В муках и поражениях, каждой книжкой обдирая бока, пролеживая в цензурах по три-четыре месяца, "Новый мир" опережал время - и спасал нашу с вами честь. Все это в переписке - до печальных прощальных писем, до телеграммы сына: "Сегодня 27 (января, 1968 г.) скоропостижно скончался Валентин Владимирович Овечкин".
Но вот что заметят потом, после: Твардовскому плохо - и просьбы приехать "хоть душу отвести, а то очень уж тяжко" (это когда снимали в первый раз), Твардовскому скверно на душе - и он срывает зло, язвит, насмешничает, ёрничает, словно вымещает на надежном приятеле и боль от травли, и предчувствие конца.
"Мне очень трудно, - письмо в Ташкент 22 марта 1966 г., - исчерпывающим образом отвечать на твои очень хорошие письма, носящие все же характер подробного вопросника к имеющему быть отчету о проделанной журналом работе за определенный период. Твой интерес понятен и ценен для нас, но это слишком большая нагрузка - всю нашу каждодневную "круговерть - то ли жизнь, то ли смерть" представить всякий раз в связанном виде…"
После такого - что? - горшок об горшок? Да и за что? И кому - подранку, инфарктнику, изгою? Нет! В том и штука, что - нет, просто тому, ровно, давно и неутомимо идущему, которому хоть матюки шли - все топает, хоть проколи его издевкой - оглянется и идет. Тошно, сил больше нет! Пишешь и пишешь, а оно все так же, и злость твоя незаметным образом перекидывается на своего, твердящего со святостью провинциала все одно и то же, одно и то же.
"По своим бьешь". И не больше. Хоть бы обложил издалека…
Не знаю, как назвать этот род смелости (выдержкой? снисходительностью? мужеством?), когда ты для своих должен служить и в час жалобы, и в слабый момент отчаянья, когда все уже трын-трава, и моральные тормоза отказывают. Люди, человеки… Да, но талантливые какие! Ведь "архангельского мужика" буквально из ничего, из озонного воздуха соткать и пустить его по перекресткам перестройки - что это вам, баран начхал? Купцов и кавалеристов выдумать - легко ли? Да и пьеска. "Говори", мол, а говорить-то давно не умеем, или поклоны бьем, или желчью, кислотой… А направляющий на то и направляющий, чтобы было на ком сорвать отчаянье, безнадёгу и азарт.
- Э-эй, вы там, куда вас черти несут, выслуживаетесь все. Да свалитесь же в холодок, вы нас дразните, мучите, что ли, э-эй…
Учитель! Стой, вон дерево, тень, всю душу вымотало…
"Учитель! Перед именем твоим…"
Ноябрь 1988 г.
Ю.Черниченко
Рассказы и очерки
Глубокая борозда
Обмерили новоселы наскоро шагами хозяйство свое скудное, перемерили и новую, отмеренную им землю. Словно ожил муравейник в лощине на берегу Серебрянки. С утра до ночи трудятся новоселы, устраивают свое жилье.
Дружно работают, один другому помогают.
Бревно за бревном, вырастают домишки новоселов - курники против огромных домин богатых соседей с хуторов Боголюбского и Сердюковского.
По вечерам лощина оглашается задорными комсомольскими песнями павловской молодежи. До полночи звучат песни, не дают старикам уснуть. А у соседей - тихо. Угрюмо молчат старые хутора, как будто притаились, готовясь наброситься на незваных гостей. И молодежь с хуторов к новоселам не ходит, при встрече поглядывает косо, хмуро.
С насмешкой смотрят хуторяне на павловцев.
- Смотри, хозяева нашлись! На весь коллектив три клячи да полторы пары быков. Пасли бы скотину - спокойнее было бы и сподручнее, так нет, тоже туда, в хозяева лезут! Не таким беднякам хозяйство вести.
Когда узнали, что павловцы коллективно работать хотят, товарищество организовали, - еще больше злиться стали.
- Коммунию строят; за чубы тянут людей. Посмотрим, как через год разбегаться будут. Голопузая компания.
Долго горевал кулак Егор Кузьмич за землицей, а потом, как узнал, что у павловцев всего три лошади, кое-что смекнул и успокоился.
- Один черт, пахать им нечем будет. Заарендую года на три, попользуюсь еще!
А рыковцы (так товарищество называлось) не унывали, делали свое дело, а на соседей и внимания не обращали. Решили комсомольца Андрюшу в город послать, похлопотать о тракторе.
Съездил Андрей и привез радостную весть: трактор будет, да еще на четыре года в рассрочку, и тракториста берутся на курсах выучить. Одним словом - дело на мази. Месяца через полтора уже пахать машиной будем.
Радуются рыковцы, не верится им, что у них, бедноты безлошадной, трактор будет. А больше всех радуется Андрей. Он ведь сколотил коллектив, он, бегая, мужиков агитировал, он и за трактор первый стал нажимать.
В воскресенье собрались рыковцы решать, кого на курсы отправить, и решили послать Андрея.
- Гляди, Андрей, хорошенько учись, чтоб не осрамиться нам с машиной. Вишь, как кулачье над нами насмехается. Доказать им надо!
- Докажем!
А вечером, когда все старики сидели на завалинке у Андреевой избы, пришел нежданный гость, Кузьмич. Пришел как добрый сосед, посидел, табачком угостил, о хозяйстве поговорил и, когда уже поднялся уходить, вскользь, как бы вспомнив, спросил:
- Земельку мне ту, что за куриловской дорогой, не сдадите годика на три? Земля там крепкая, пахать-то вам ее нечем.
Мужики покачали головами.
- Нет, сдавать не думаем… Сами вспашем.
- А чем пахать-то будете? За ту землю с голыми руками не берись.
- А трактор на что? Трактором вспашем.
- Трактором? А где ж он у вас?
- Будет!
- Ну, это еще дело далекое. Вилами писано…
- Тогда посмотрим - вилами или нет, а землю, брат, не сдадим.
- Через полтора месяца пахать начнем, - вставил Андрей.
- Ну что ж, дело ваше! А то сдали бы лучше? Верней бы дело было! Трактор-то ведь штука не надежная: трынь-брынь - и стал. Наплачешься с ним.
- Ничего, Кузьмич. Наша машина - наша забота. Тебя не позовем с ней возиться.
* * *
Кончился трудовой день. Нестерпимая жара сменилась вечерней прохладой, потянуло свежим ветерком. Рыковский муравейник кончал работу, готовились ужинать и отдыхать. И вот ребятишки, второй день уже выглядывавшие Андрея с бугра, отчаянно завопили: "Едет, едет!"
Прислушались. Из-за бугра ясно доносилось ровное пыхтение мотора.
- Едет!
Через минуту стало видно и трактор. Быстро бежал он по уклону, таща за собою плуг. Все, от мала до велика, собрались у андреевских ворот.
Разгоряченный стальной конь, мощно гудя, вбежал во двор, круто повернулся и стал. С него слез грязный, запачканный в масле Андрей и сияющими глазами обвел собравшихся. Все кричали, шумели, наперебой расспрашивали, говорили.
Молодежь и старики, как мухи мед, облепили машину, заглядывая и сверху, и снизу, и с боков.
Андрей присел к старикам, угостил городскими папиросами.
Кузьмич степенно поглаживал бороду.
- Да, трактор - машина неплохая, только у нас он не идет. В Америке дело другое - там керосин нипочем. А у нас один керосин заест - расход большой. Лошадьми помаленьку, не спеша, пошел и пошел, а этот черт, как станет чего, ну и стой. Простоит день, да другой, да третий, вот тебе и скорость твоя. Да еще в горячее время, когда день год кормит. Всякая машина-то ведь каприз имеет. В Америке - дело другое, там народ грамотный, образованный, а у нас - головы соломой набиты. Мы еще в косилках с трудом разбираемся, а то трактор нам дай. Головы-то у нас ведь не американские.
Взорвало Андрея:
- А у тебя, Кузьмич, голова американская?!
- К чему это ты, парень? - удивленно глянул тот.
- А к тому! Как же ты думал, когда с Матюшкой Морозом хотел трактор брать?
- Кто, я? Трактор?
- Да, ты. Думаешь, не знаю? В союзе говорили, Егор Фролов с Морозовым приезжали, трактор хотели взять. Сулили все сразу наличными заплатить, да только не дали вам. Для голодранцев трактора берегут. Что на это скажешь, Кузьмич? А?
Кузьмич густо покраснел и не находил слов для ответа, плюнул и пошел прочь. Дружным хохотом проводили его рыковцы.
- Вот так мериканец! Хитрый, черт!