Отдаешь навсегда - Герчик Михаил Наумович 14 стр.


54

Мы сидели на подводах, в перетертой, как мякина, соломе, прижимаясь друг к другу, и, кто пугливо, кто с любопытством, глядели по сторонам, а вокруг плотной молчаливой толпой стояли люди. Босоногие загорелые женщины, чумазые ребятишки, морщинистые старики и старухи. Молодых мужчин почти не видно было - заканчивался август сорок первого года.

Лохматый мужик с деревянной ногой и сиплым, сорванным голосом, который привез нас, двенадцать семей эвакуированных, сюда из района, поковылял в правление, печатая деревяшкой в песке круглые дырки, а мы так устали за долгую тряскую дорогу, что никто не решался слезть на землю.

Подводы стояли на плоском бугре, и все село лежало перед нами. Оно вытянулось в одну улицу с юга на север, и бугор делил его почти пополам. Непривычно голым показалось нам это село: ни деревца, ни кустика, ни палисадника возле добротных хат с амбарами и сараями в глубине дворов, сложенными из необтесанного камня. Там, куда клонилось знойное солнце, виднелась речушка, она вилась вдоль села, белая от гогочущих гусей, и к ней сбегали огороды в сочной зелени картофеля и в будыльях подсолнечника; по другую сторону улицы, сразу за дворами, начиналась степь: катилась-перекатывалась насколько глаз хватал под ветерком шелковистыми волнами невиданная трава - ковыль.

Мы сидели, солнце заходило, а сопровождающего нашего все не было и не было. Толпа стала перешептываться, вздыхать, переминаться. И вдруг какая-то девчонка с красными бантиками громко сказала:

- Мамка, а они ж, наверно, есть хотят.

И словно она, эта девчонка, своим голоском ток включила: ожили, загомонили люди.

- А чего мы его ждать будем, этого начальника? - крикнула крепкая черноглазая женщина в легком цветастом платье. - Разбирайте, бабы, людей по домам, вон как они, бедные, измаялись…

Она подхватила меня на руки и кивнула матери:

- Один у тебя или еще есть?

- Один, один, - соскочив с подводы, торопливо сказала мама.

- У меня будете жить. Эвон мой дом, напротив колодежа.

- Спасибо, сестра, - ответила мама и заплакала. Женщина опустила меня на землю, взяла у мамы из рук тощий узелок и вздохнула:

- Тебя как звать? Рая? А меня Оксана, Окся, по-нашему. Ничего, Раечка, не убивайся, на живой кости мясо нарастет. Пошли, однако.

В это время на крыльцо вышел наш сопровождающий со списком - кого в какие дома селить. Увидел, что все люди уже разобраны, разбредаются по селу, окруженные местными, поскреб затылок, сунул список в карман и поковылял к подводам.

А через час-другой мы уже мылись в жаркой дымной бане с узеньким, как бойница, окошком, и тетя Окся в длинной холщовой рубахе, прилипшей к телу, отдирала с меня колючей мочалкой почти двухмесячную дорожную грязь. Я визжал от щекотки и стыда - все-таки восьмой год шел человеку, не маленький, - но она не обращала на мой визг никакого внимания, а натирала и натирала меня мочалкой, пока я не стал красным, как вареный рак. Потом, обдав теплой водой, она вытолкнула меня в предбанник, где на скамейке были разложены длинное полотенце, рубашка и штаны ее сына Егорки, - все наше барахло тетя Окся сожгла, по нем вши ползали, хоть их и выжаривали в Оренбурге, в санпропускнике, - а сама принялась за маму. Я кое-как натянул одежду прямо на мокрое тело, и лег на скамейку, и слушал, как шипит на раскаленных камнях вода, как мама рассказывает тете Оксе про бомбежки, про наш эшелон, медленно тащившийся чуть не через всю страну, уступая дорогу поездам, спешащим на фронт, и было мне хорошо-хорошо, и каким-то страшным сном, который никогда не повторится, казалась война, и я даже не заметил, как заснул.

Колхоз имени Мичурина был богатым хозяйством. Это он потом разорился, в сорок втором, когда хлеб сожгла засуха, и в сорок третьем, когда в армию забрали коней, а бабы, старики да детишки не смогли на волах вспахать и засеять все поля, хоть и надрывались от утра до ночи. В сорок первом же в амбаре у тети Окси два огромных деревянных ларя ломились от зерна прошлогоднего урожая, и пестрая корова была, Минька, с телкой-двухлеткой, ' и овец четырнадцать штук, и целая стая гусей. Правление выдало всем эвакуированным на первый случай по мешку муки, и картошки, и круп всяких, и бараньего жира, и мяса - нагрузили на телегу и привезли, сами мы никогда не дотащили бы все, что нам выдали.

В первое же воскресенье тетя Окся учила маму печь хлеб.

Не знаю, как теперь, но тогда в Оренбуржье не сеяли рожь, только пшеницу-кубанку с тяжелыми, литыми колосьями, мука из нее получалась белая, словно снег. А хлебы тетя Окся пекла высокие, пышные, желтоватые, круглые, как солнце, все в дырочках-оспинках. Прижмешь такой хлеб ладонью, и он становится плоский, как пышка, а руку отпустишь - опять растет, растет… И вот уже такой, как был.

Замешивала тетя Окся хлеб с вечера в большой глиняной макитре, на ночь ставила ее поближе к печи, чтоб тесто в тепле хорошо подошло. Утром они с мамой завязывали головы косынками, выкладывали тесто на стол, посыпанный мукой, и месили его, и у них носы были в муке и ресницы, а в печи горел кизяк - бруски навоза, перемешанного с соломенной сечкой и высушенного, вроде нашего торфа, и отблески огня ложились на их возбужденные, радостные лица, будто они не хлебы месили, а совершали какое-то таинственное действо. Потом тетя Окся выгребала жар, чисто подметала гусиным крылышком раскаленный под, клала на деревянную лопату капустный лист, сажала хлеб и отправляла в печь. Один, другой, третий… на целую неделю.

Посадив хлебы, тетя Окся никогда не открывала зря заслонку, не заглядывала, как они там пекутся: словно каким-то десятым чувством она узнавала, когда их в самый раз доставать. И доставала, осторожно поддевая лопатой, и укладывала на стол, и смазывала поджаристые корочки растопленным маслом, и накрывала белым ручником - остывать, и такой от них дух шел по всему дому, что у нас с Егоркой и Ленкой, Оксиными близнецами, слюнки текли, и мы вертелись, норовя отщипнуть кусочек горяченького, а она отгоняла нас.

Однажды мы здорово надоели тете Оксе, и она, чтоб отвязаться, отрезала нам по ломтю хлеба прошлой выпечки - еще с полбулки хлеба лежало в резной деревянной хлебнице, и вовсе он был не черствым: нормальный пшеничный хлеб…

- Вот еще! - фыркнул я и кинул свой ломоть в угол. - Я свежего хочу.

Она была всегда такая ласковая, тетя Окся, и добрая - сажала меня есть со своими детьми и ничем не обносила: ни кружкой молока, ни пышкой, ни гусиным пупком, - а тут вдруг почернела и сдавленно крикнула:

- Сейчас же подними!

И когда я, перепуганный, растерянный, готовый вот-вот разреветься, поднял этот ломоть - нашла из-за чего кричать, жадина, вон сколько хлеба напекла! - она взяла его у меня из рук, сдула соринки и положила в хлебницу.

- Нельзя, Саша, хлеб кидать, - глухо сказала тетя Окся. - Хлеб свят, он нашим потом полит. Как бы нам эти куски скоро искать не пришлось.

…Весной сорок третьего, когда еще не выросли лебеда и крапива, а сусликов мы уже почти всех выловили и перебили ворон и воробьев, когда тетя Окся выскребла из ларя последнюю горстку зерна пополам с мышиным пометом, а норму на бригадном стане снизили до трехсот граммов - экономили, чтоб было чем поддержать людей на посевной, - мне часто снился тот ломоть белого пшеничного хлеба, ноздреватого, будто в оспинках, со светло-коричневой корочкой. Довоенные пирожные не снились, я даже забыл, как они выглядели, и булки не снились - а сколько когда-то булок было в нашей булочной: и русских, и французских, и сдобных, и слоеных, и ватрушек… - а тот ломоть хлеба снился.

Он и теперь иногда снится мне. А какая тому причина?

55

Вскоре после того, как нас навестили Лидины родители, меня остановила во дворе Клавдия Францевна. Я нес из сарая ведерко брикета: с некоторых пор Валя перестала топить у меня, и я кочегарил сам. Сухо поздоровавшись, хозяйка спросила:

- Не будете ли вы, Сашенька, любезны объяснить мне, по какому" праву вы начали пускать в мою квартиру квартирантов?

Я опустил ведерко с брикетом на дорожку и улыбнулся.

- Да что вы, Клавдия Францевна, какая же это квартирантка? Это Лида Ракова, моя жена. Вы ведь ее знаете.

Мои слова, кажется, поразили Клавдию Францевну, она даже рот закрыла, а я уже давно заметил, что делала она это лишь в минуты сильного душевного волнения.

- Ваша жена! - воскликнула она. - Не морочьте мне голову, Сашенька. Если мне не изменяет память, совсем недавно мы вместе с вами были на свадьбе у моего племянника, и там он называл эту особу своей женой. Не слишком ли много у нее мужей?!

- Клавдия Францевна, вы прекрасно знаете, что Лида ушла от Кости, - резко ответил я. - Мне вовсе не хочется обсуждать с вами, почему это случилось. Теперь она моя жена, думаю, для вас этого достаточно. Если вам больше нечего сказать, я, с вашего разрешения, пойду топить печь.

- Нет, как вам это нравится! - всплеснула она рука ми. - Мне нечего сказать!.. У меня есть много чего сказать, Сашенька, очень много, и вам придется меня выслушать.

- Что ж, - вздохнул я, - валяйте.

- "Валяйте"… А я вас считала интеллигентом, Сашенька… Да… Начнем с того, что я по рекомендации Костика сдала вам квартиру. Заметьте, не комнату, а отдельную квартиру. Вам одному, одинокому студенту…

- А что изменилось оттого, что нас стало двое? - перебил я ее. - Мы же не требуем дополнительной площади, нам вполне хватает той, что есть.

- Замечательно! Спасибо вам, Сашенька, вы очень добры! Вы женились - на здоровье, но почему отдуваться за это должна я?…

- Ничего не понимаю, - пожал я плечами. - За квартиру я плачу аккуратно, мы не собираемся поджигать ее, Ломать стены, взрывать пол… Да вы таких хороших квартирантов днем с огнем не найдете!

- Мне больше не нужны квартиранты! - Клавдия Францевна уперла руки в бока и шмыгнула носом - Во всяком (Случае, такие, как вы! Хорошенькое дело! Если бы я хотела пустить семью, я получала бы за эту квартиру сорок рублей в месяц, а не ваших несчастных пятнадцать… - Я все понял, Клавдия Францевна, - с трудом сдерживаясь, чтоб не послать ее ко всем чертям, ответил я. - С апреля я буду платить вам не пятнадцать, а двадцать рублей в месяц. Извините, больше не могу.

- Вы ничего не поняли, Сашенька. Дело тут не в деньгах…

- Повторяю. Больше я не дам ни гроша, у меня деньги в огороде не растут.

- Я игнорирую ваши намеки, Сашенька. Дело не в деньгах, а в принципе. Да, да, у меня есть свои принципы! Даже если бы вы мне предложили сто рублей в месяц, я вас все равно не стала бы держать. Ваша жена… она безнравственная особа, Сашенька, и я не хочу терпеть ее в своем доме. Ни ее, ни вас. Не забывайте, у меня взрослая дочь! Хорошенький для нее пример, нечего сказать.

Подцепив ведро (буду я еще на эту ведьму нервы тратить!), я поворачиваю к дому, но тут же останавливаюсь. Нет, надо закончить наш милый разговор, иначе она потащится за мной и всю гадость, которую мне еще предстоит выслушать, услышит Лида.

- Клавдия Францевна, - негромко говорю я, - ваша дочь - хорошая девушка, она сама разберется, с кого ей следует брать пример, а с кого нет. Даю вам честное слово, что у нас с Лидой и в мыслях нет совращать ее с пути истинного. Что же касается квартиры… Послушайте: нам осталось прожить здесь меньше четырех месяцев. Если вы оставите нас в покое, обещаю вам: как только мы получим дипломы, мы уедем. Вы сможете пустить сюда новых квартирантов или продать ее - это ваше дело.

Клавдия Францевна задумывается. Ей страшно хочется выкинуть нас отсюда в угоду своему племянничку или его родителям, но прогадать Клавдия Францевна боится: попробуй-ка выселить через суд, мороки не оберешься. И колебания эти просто раздирают ее, хоть ты возьми да пожалей, бедную.

- Тем не менее, - наконец говорит она, - я настоятельно предлагаю вам, Сашенька, в течение недели освободить мне квартиру. Если вы этого не сделаете, я выселю вас с милиционером.

- И с целой ротой не выселите, - смеюсь я. - Ничего у вас не получится, закон на моей стороне.

Она смотрит на меня исподлобья, но в это время на крыльцо выходит Лида: заждалась меня с брикетом. Завидев ее, Клавдия Францевна круто поворачивается и шипит:

- Так запомните: чтобы в следующую среду здесь и духа вашего не было.

И быстро уходит.

- О чем это вы так долго любезничали? - спрашивает Лида, подхватив ведерко с брикетом.

- О дружбе и любви, - весело отвечаю я. - Вернее, сначала о любви, а потом о дружбе.

- С этой акулой… - смеется Лида. - Она же настоящая акула, только с золотыми зубами! Ты заметил, как она оттопыривает губы? Да, Саша, я тебе погладила брюки, но, кажется, у меня что-то не получилось. Понимаешь, надо, чтоб было по одной складке, а у меня почему-то вышло по две. Так что печь буду топить я, а ты перегладишь, хорошо?

- Хорошо, хорошо, - соглашаюсь я. - Но давай шевелиться, а то в театр опоздаем.

- Не опоздаем, - отмахивается Лида, - у нас еще пропасть времени.

56

He знаю, как это случилось, но до сих пор нас с Лидой еще нигде не обсуждали: ни в студкоме, ни в профкоме, ни на комитете комсомола, ни даже в сатирической стенгазете филфака "За ушко да на солнышко". То ли Андрею удалось всех убедить оставить нас в покое, то ли близкие госэкзамены и прощанье с университетом сказались, и на нас махнули рукой - с глаз долой, из сердца вон, - то ли особое ко мне отношение в комитете и деканате - а оно было, это особое отношение, - не знаю, что тут сыграло свою роль, но только все делают вид, будто ничего не произошло, кроме Кости, который не появляется больше в университете, и Инки - она с нами демонстративно не здоровается.

Костя не ходит в университет, но мы с ним видимся каждый день. Он обычно стоит на углу, в двух кварталах от нашего дома, подняв воротник пальто и надвинув шапку, и греет руки сигаретой. Мы проходим мимо него, как мимо гипсовой статуи в парке, - как и Инка, он не отвечал на мое "Здравствуй", пока мне это не надоело: сколько можно здороваться с гипсовой статуей!..

Мы идем медленно. Тает снег, асфальт лежит влажный и черный, и дымится - так парили поля, когда мы с матерью ходили собирать мерзлую картошку, и солнце дробится в лужицах, а мой протез сухо поскрипывает. Костя идет сзади, шагах в трех, мне кажется, что я затылком ощущаю его дыхание.

Сначала мы с Лидой пробовали не обращать на это внимания, болтали о всяких пустяках, но болтовня получалась вымученной и жалкой, он просто давил на нас своим молчанием, шорохом своих шагов, и Лида то и дело нервно вздрагивала, усилием воли сдерживая себя, чтоб не оглянуться, и теперь мы идем молча.

У самого дома Костя обычно обгоняет нас и преграждает нам дорогу.

- Лида, мне надо с тобой поговорить.

У него помятое лицо и глубоко запавшие глаза, надбровные дуги выступают круто и выпукло.

- О чем, Костя?

Я осторожно обхожу их и дипломатично иду в дом. Человеку надо поговорить. Значит, надо.

Лида заходит, едва я успеваю раздеться. Устало садится на тахту, смотрит за окно пустым, остановившимся взглядом. Я чувствую, что разговора у них не получилось.

И так день, второй, третий…

Это похоже на пытку, бессмысленную и жестокую. Это просто не по-мужски - идти вот так сзади, и молчать, и останавливать ее у самого дома. Неужели он не понимает, что унижает этим и ее и себя? О чем говорить, если Лида ему все сказала, что он надеется выходить?… Мы пробовали менять время - отправлялись в библиотеку или в кино на дневной сеанс, возвращались кружными улицами - все равно у дома он вырастал перед нами, как из-под земли, и зажженная сигарета вздрагивала в его узкой сильной руке, словно он не сигарету, а все тело свое держал на весу.

- Лида, мне надо с тобой…

Последний снег взвизгивает под ногами, как будто ему больно.

Больней, чем нам… Всем троим…

- Лида, мне надо…

Лида хватает меня за руку.

- Костя, - произносит она и торопливо облизывает губы, - Костя, я уже тысячу раз говорила, что виновата перед тобой, но так получилось, и ты прости меня, если можешь, а не можешь… Ну, ударь меня, что ли. Но только оставь меня в покое, оставь нас в покое. Мне тошно смотреть на тебя, Костя. Нельзя же так унижаться! Перестань за нами ходить, это подло, неужели ты не понимаешь?! Я не любила тебя и никогда не полюблю, я тебя всю жизнь буду презирать, если ты еще раз ко мне подойдешь, всю жизнь… У Лиды полыхают щеки и шея, а глаза сведены в узкие щелочки, сейчас я даже не пойму, какого они цвета - черные, карие… Только не серые. А Костя зачем-то стаскивает с шеи шарф и засовывает в карман - дался ему этот шарф!

- Мне никто не нужен, кроме тебя, - срывающимся шепотом говорит он. - Никто на свете… Ты вернешься, вот увидишь, ты вернешься. Я тебя буду ждать. Только ты знай, что я тебя жду, больше мне ничего не надо…

От этого жаркого подавленного шепота, от собачьей тоски, которая бьется в опущенных уголках его вздрагивающих губ, мне становится душно - теперь я понимаю, зачем он сорвал шарф. Не нужно было меня удерживать, Лида, неужели ты считаешь, что мне обязательно все это видеть и слышать?!

Лида перебрасывает сумку с конспектами и книгами из правой руки в левую.

- Не надо меня ждать, Костя. Не надо на это тратить ни месяца, ни года, ни жизни. Как бы ни сложилось у нас с Сашкой, к тебе я не вернусь. Уж в этом ты можешь ни капельки не сомневаться.

Он уходит медленно - он, а не мы! - я долго смотрю на его сутулую спину, обтянутую серым ворсистым пальто, пока Лида за руку не тянет меня домой.

Зябко…

А солнце греет уже совсем по-весеннему.

57

Получили стипендию, пенсию - куча денег. Лида, озабоченная, сидит за столом с карандашом и листком бумаги и раскладывает деньги, как игральные карты, на маленькие стопки.

- Значит, так, - говорит она и грызет карандаш, - тебе надо купить новую сорочку. Сашка, ты не знаешь, сколько стоит мужская сорочка?

- Лида, мне не нужна сорочка, у меня их штук пять, хватит.

- Ой, Сашка, не говори, такие чудные сорочки появились, нейлоновые, югославские, просто прелесть. Белые, их даже гладить не надо… Я вчера в магазине видела, только цену забыла. Или двадцать два пятьдесят, или двадцать три пятьдесят. Ты точно не знаешь?

"Ничего себе сорочка, - насмешливо думаю я. - Разумеется, это гигантское преимущество, что ее не надо гладить, вот бы еще штаны такие! Но все же…" А вслух говорю:

- Какая разница, Лида, рубль туда - рубль сюда…

- Вот так, Саша, появляются бесхозяйственные люди… Рубль туда, рубль сюда… - Лида хмурится и черкает карандашом. - Затем тебе обязательно нужна шляпа, зеленая велюровая шляпа. - Она откладывает в сторону еще не сколько бумажек. - И новые туфли…

Она сосредоточенно раскладывает деньги, перетасовывает их и никак не может свести наш немудрящий семейный баланс. Наверно, она впервой занимается этим скучным делом, и оно доставляет ей искреннее удовольствие. "Тебе… тебе… тебе…"- повторяет она, а затем говорит: "Мне"- и откладывает рубль на губную помаду. Один из всей кучи денег.

Назад Дальше