14
Ребята уговаривали меня остаться, вечеринка была в самом разгаре, но я сослался на головную боль и ушел.
Лида догнала меня в подъезде.
Идем, молчим.
Ленинский проспект лежит прямой и широкий, словно Млечный Путь, мир кажется, что одним концом он упирается в Большую Медведицу, другим - в Полярную звезду. Гроздья звезд - молочно-белых фонарей - Двумя пунктирными линиями сбегают к круглой площади Победы. Там, в центре площади, подсвеченный прожекторами, сереет гранитный обелиск, там над чугунной решеткой трепетно бьется Вечный огонь, зажженный в память о моем отце, и о твоем отце, и о его отце, в память обо всех, кто не вернулся с войны. Они торопятся к огню, эти фонари, словно хотят согреться у него; как спортсмены на дистанции, они пробегают мимо ювелирного магазина, где в окнах на пыльном бархате тускло искрятся всякие безделушки; мимо скверика, днем зеленого, а сейчас черного, там под старой дуплистой липой стоит на невысоком гранитном постаменте позеленевший от времени бронзовый памятник, маленький памятник большому поэту; мимо величественного сооружения эпохи архитектурных излишеств - Дворца культуры профсоюзов с облупленными колоннами, дорическими портиками и витыми канделябрами вдоль карниза; мимо игрушечного домика с пузатыми башенками и узорчатыми окнами - единственного свидетеля не такой уж и далекой старины на всем этом выросшем из развалин проспекте; мимо цирка, купол которого мягко светится ребристой оцинкованной жестью, а вверху, над куполом, отчаянно дергаются электрические акробаты; мимо времени и человеческих судеб - равнодушные ко всему на свете молочно-белые фонари.
"Это хорошо, что она молчит, - думаю я. - Завтра она уедет к маме на каникулы, и я уеду, а там - сколько нам осталось вместе? Год?… Пролетит этот год, даже не заметишь. Просто замечательно, что она молчит. И взбрело же ей в голову, этой смешной Лидке-Лидухе, по которой тихонько вздыхают все наши ребята… И Костя Малышев по ней сохнет, хотя его вечно кто-нибудь дожидается в коридоре. Простоквашу ей пить, а не вино, и мне тоже - опять сердце колотится, как овечий хвост, и сушит во рту. Газировочки бы сейчас холодненькой, чтоб пузыри на стакане, а в горле щекотно-щекотно, и сигарету, не "Вегу"- вкусную сигарету. Да только где ее взять, вкусную сигарету, у прохожего, что ли… Ох, лучше уж потерпеть…"
- Саша, я тебя люблю.
Храните деньги в сберегательных кассах!
Консервы Белбакалеи - вкусно, питательно, дешево!
Экономьте время! Летайте самолетами Аэрофлота!
- Лида, - устало говорю я, ослепнув от неонового блеска реклам над крышами домов. - не это надоело. Ты кто, филолог или попугай? Неужели тебе больше не о чем говорить? Могу предложить интересную тему: "Происхождение буквы "щ" в русском языке". Чертовски злободневно и увлекательно. Как считает академик…
- Плевать я хотела на твою букву "щ" и на весь алфавит! Может, я и попугай, а ты бесчувственное бревно, чертова перечница, у тебя душа протезная, а не руки, эгоист проклятый…
- Молодец, - довольно хохочу я, - давай жарь! Вот это настоящий мужской разговор, вот это мне нравится… А то развесила нюни, смотреть тошно.
- А мне безразлично, можешь не смотреть. Я думала - ты умный, а ты дурак, такой же, как Костя Малышев, даже хуже. И за что я тебя только полюбила…
Она целует меня в глаза, в губы, в нос, как будто мы где-нибудь в пустой аудитории или, по крайней мере, в Париже, на Елисейских полях, а не на переполненном людьми, как река в ледоход льдинами, Ленинском проспекте Минска, и все звезды нашей Галактики перезревшими антоновскими яблоками сыплются с неба на землю, Сейчас она расколется, словно тыква, под этим оглушительным звездопадом, под этим огненным дождем, где смешались воедино красное и оранжевое, синее и зеленое, коричневое и черное…
- Саша, - кричит Лида, - что с тобой, Саша?! - и рвет на мне ворот сорочки.
Я провожу рукавом пиджака по лицу, и стремительный звездопад прекращается, только фонари после него кажутся тусклыми, как будто их облепило паутиной, и пунктирные линии сливаются в две бесконечные параллели.
- Ничего особенного. А в чем дело?
- Я люблю тебя, Саша.
Она в стотысячный раз за сегодняшний вечер произносит эту фразу и уходит, и ее коротенькая тень растворяется в густой прямоугольной тени восьмиэтажного дома, косо нависшего над ними, и поздний троллейбус плавным шорохом шин гасит торопливый стук ее каблучков. За ярко освещенными окнами троллейбуса беззвучно, как рыбы в аквариуме, толкутся люди. Куда они торопятся - в гости, домой? Куда торопиться мне, закованному в протезы, как средневековый рыцарь в боевые доспехи? Некуда… Никто нигде не ждет меня, не ждет меня, а-а-а…
Ты не должен был меня обгонять в тот день, Димка! Это страшно не по-товарищески, что ты меня обогнал. Наступив на эту мину, и все было бы проще и лучше. Для меня во всяком случае…
15
Мой отец был скрипачом, маленьким скрипачом в маленьком ресторанном оркестрике, а еще он играл на свадьбах и на крестинах, и просто на гулянках, играл вечера напролет, и никто никогда не слышал, чтоб он пожаловался на усталость и отложил скрипку. В его огромных ручищах скрипка выглядела игрушечной, казалось, он вот-вот раздавит ее, но отец брал скрипку нежно, бережно, прижимал острым подбородком к худому, костлявому плечу, осторожно заносил смычок над струнами, и, вызвав из них первый звук, закрывал синие глаза свои, чуточку печальные и насмешливые одновременно, и слушал сам себя, и, если бы в это время рядом с ним взорвалась мина, он ее, наверно, не услышал бы.
Он был длинный и нескладный, любая одежина висела на нем, как на вешалке. Всю жизнь он мечтал вылечить свою язву и хоть разок поесть по-человечески. И еще он мечтал сыграть Скрипичный концерт Чайковского, сыграть не в ресторане, где музыка нужна людям лишь как приправа к еде, что-то вроде горчицы, а в большом красивом зале, куда приходят только для того, чтобы слушать музыку.
Он так ни разу и не поел по-человечески, мой отец, и Скрипичного концерта Чайковского не сыграл, его убили немцы в сорок втором, в январе, в самые лютые морозы…
Лет с пяти отец учил меня играть на скрипке, радовался, что у меня хороший слух. Помню, когда я от начала до конца пропиликал что-то вроде "Светит месяц", он долго подбрасывал меня под самый потолок, и терся колючей щекой о мою щеку, и гулко, на весь дом, хохотал от счастья.
16
Я не пришел провожать Лиду, когда она уезжала на каникулы, а сам не поехал к маме, хотя пообещал и ей и Геннадию Ивановичу, что непременно приеду, - мне нужно было побыть одному, и я остался в Минске. Одно за другим мама переслала мне семь ее писем, и одно за другим я порвал их и выбросил не читая; мне не нужно было их читать, я и так знал, о чем она пишет. Я просто любовался собой, когда рвал эти письма - ах, какой молодец! - но письма прибывали по утрам, а по вечерам я ненавидел себя и ругал самыми последними словами. Потом мама перестала присылать ее письма; Лиде, видно, надоело писать, ну и правильно, сколько можно… Я сидел в раскаленном городе, а под окном у меня плескалось целое море цветов: георгины, флоксы, гладиолусы, еще какие-то… Моя хозяйка Клавдия Францевна охапками таскала их на базар - по три рейса в день, спрос был почему-то в то лето на цветы, как в сорок пятом на мыло, будто все сговорились дарить друг другу пышные букеты. Я зубрил английский, но с каждой страницы томика Шекспира на меня глядело, насмешливо щурясь, продолговатое Лидино лицо с растрепанной ветром шапкой золотисто-рыжих волос, серые глаза и подпухшие, как у ребенка, сиреневые губы. Я видел тоненькую морщинку у нее над бровями, хрупкую ямочку между шеей и острой ключицей, узкие руки с ручейками-линиями на ладошках - три глубокие линии сходятся к указательным пальцам… Нет, ни к чему это все, не надо, не хочу… А что не спится, так при чем же здесь Лида? Это духота виновата, духота и цветы, которыми Клавдия Францевна засадила весь огород: попробуй заснуть в парфюмерном магазине. Пустить бы сюда хороший паровой каток, а за ним грейдер, чтоб запахло бензином и разогретым асфальтом; люблю запах бензина, наверно, сразу заснул бы…
В начале августа, когда я уже совсем ошалел от безвылазного сидения в своей норе, на несколько дней приехала мама. На заводе ей дали бесплатную путевку в санаторий "Сосны", и она специально сделала крюк. Мама радовалась этой путевке, как мы с Димкой когда-то радовались удачному набегу на сад бабки Козельской. В завкоме была куча заявлений, одно даже от начальника ее цеха, а она ничего не просила, она никогда ничего не просила для себя, но путевку дали ей, и денег на дорогу дали, и отпуск продлили, потому что мама проработала на этом самом "Красном металлисте" шестнадцать лет, а начальник цеха - всего шестнадцать месяцев, да и получал он куда больше, чем простая формовщица. Ее даже не сама путевка радовала, а то, что ее как-то отметили среди других.
В новом синем платье с белым отложным воротничком, в легкой косынке, наброшенной на гладко зачесанные и скрученные тяжелым узлом на затылке черные с сединой волосы, мама казалась мне помолодевшей на десять лет. Когда я увидел ее, всю мою хандру как рукой сняло.
Мы гуляли по городу, и все ей нравилось: и липы вдоль тротуаров, и шумная толчея в магазинах, и строгая торжественность музейных залов. Она была просто неутомима и смотрела вокруг с жадным любопытством человека, впервые попавшего в большой город, и восхищалась так громко, что на нас то и дело оглядывались. А по вечерам, устав от жары и суеты, она неторопливо рассказывала мне все новости нашей улицы: кто на ком женился, кто с кем развелся, кто построил новый дом или перешел на новую работу… И только перед самым отъездом, когда мы присели на минутку, прежде чем пойти на вокзал, она спросила:
- А та девушка, которая тебе писала… Ты бы хоть карточку ее показал…
- Брось, мама, ни к чему это, - ответил я, но все-таки достал какой-то групповой снимок - Андрей фотографировал в день, когда мы закончили четвертый курс, - и показал. Лида стояла рядом со мной, запрокинув голову, и смеялась, и даже на снимке было видно, как блестят ее влажные зубы.
Мама долго глядела на нее, долго водила по фотографии пальцами, словно приглаживала Лидины растрепанные волосы, и глаза у нее были печальные и испуганные, и я отвернулся к окну, чтоб не видеть ее глаз: слишком уж легко можно было по ним прочесть, о чем она думает.
- Красивая… - наконец сказала мама таким тоном, что не понять было, нравится ей это или вызывает неприязнь. - Очень красивая…
Я взял фотокарточку и бросил на этажерку.
- Вот именно. Если б не такая красивая, может, все было бы проще.
- Дурачок… - Мама обняла меня и прижала к груди, как когда-то, много-много лет назад, и я задохнулся от нежности и боли. - Большой дурачок. Совсем, совсем взрослый. Тебе только такая и нужна. Красивая… Лучше всех… Напиши ей, сегодня же напиши.
Те каникулы для меня были длинными, как бессонница, и окончились, наверно, только потому, что все на свете хоть когда-нибудь да кончается. Все съехались на занятия, приехала и Лида. Она немножко похудела, в уголках губ появились тоненькие, будто процарапанные, морщинки. Она пришла на занятия в пестром платье, руки и плечи у нее были открытыми, а загар густым и ровным, и немного выгорели волосы. Наверно, ездила на море.
Больше она не повторяла, как попугай: "Сашка, я тебя люблю", она стала замкнутой и молчаливой, только иногда среди лекции оборачивалась и смотрела на меня длинно-длинно, и я цепенел от этого взгляда и не мог дождаться переменки, чтоб доковылять до фонтанчика с питьевой водой и протолкнуть ком, застрявший в горле.
"Как она его любила, боже мой, как она его любила!" Меня, конечно, кого ж еще! А в декабре неожиданно для всех она вышла замуж за Костю Малышева. Вот так. Очень даже просто.
"А все- таки ты молодец, старик, - сказал я себе, когда они объявили, что поженились. - Конечно, ты сволочь, но все-таки ты молодец, о мудрейшая из собак!".
У них была шикарная свадьба: хрусталь, белоснежные скатерти, всякие вина и коньяки, целые горы жратвы. Пригласили весь наш курс. И все, конечно, явились и притащили целую охапку цветов - на курсе любили и Лиду и Костю, что ни говори, а пара получилась хоть куда. Только Андрей с Тамарой не пришли, психи ненормальные. Они кое-что знали - я ведь пропадал у них целыми вечерами: вместе рефераты писали и к семинарам готовились, и Лида туда частенько заглядывала - у них вообще не квартира, а какой-то клуб; они знали кое-что, и Андрей сказал, что он, видите ли, "принципиально" не пойдет на эту свадьбу, и мне на ней нечего делать. "Дудки, милый, - ответил я, - оставайся со своими принципами, мне от них ни тепло, ни холодно. Я, может, этой свадьбы больше, чем Малышев, ждал, как же я на нее не пойду?!" И я пил вместе со всеми, и обнимался с Лидиным отцом, моложавым поджарым полковником; у него были серые, как у Лиды, глаза и такие же три сходящиеся к указательным пальцам линии на ладонях, только ладони были крупнее, чем у Лиды; обе ее руки могли спрятаться в одной его ладони. Он хлопал меня по спине так, что я гудел, словно телеграфный столб, и говорил: "Из тебя получился бы хороший солдат, парень. Поверь моему слову, из тебя получился бы настоящий солдат. Мне Лида о тебе за эти годы все уши прожужжала, а я ей верю, она в людях разбирается. Давай выпьем, парень…" И мы наливали и пили, но поскольку ни настоящий, ни даже посредственный солдат из меня все-таки не получился, я решил показать этому полковнику, что тоже кое-что умею. Я поднял голубой фужер на тоненькой ножке и произнес речь. "Ребята, - сказал я, глядя на Лиду и Костю, и они встали и вытянулись передо мной, как тянутся, наверно, солдаты перед этим самым полковником, - прекрасный черный костюм вытянулся передо мной, великолепное белое платье и круглые желтоватые пятна вместо лиц, - желаю вам счастья". И выпил. И сел на место.
Это была самая короткая и самая умная речь на свадьбе, мне аплодировали, как заезжему заграничному шансонье… Коротко, ясно, просто… Но у женщин странная логика, ясность и простота - это как раз то, что им меньше всего нужно. Когда я вышел на балкон покурить, Лида вдруг вышла за мной, подошла ко мне близко-близко и сказала:
- Саша, скажи, что ты меня любишь, и я уйду с тобой прямо отсюда хоть на край света…
- Это форменная чепуха, Лидок, - засмеялся я и выплюнул окурок, он прочертил в воздухе огненную дугу и неслышно шлепнулся на тротуар. - Так в жизни не бывает.
- Откуда ты знаешь, как бывает и как не бывает в жизни? - Она зябко повела плечами. - Неужели ты мне ничего не скажешь, Сашка. Рискни, а…
- Я не могу рисковать, - облизнув пересохшие губы, ответил я. - А вот ты рискуешь схватить воспаление легких. Сейчас ведь не лето… Чудачка, истрачена такая прорва денег, собрано столько гостей, все так чинно и благородно, а ты мне предлагаешь какую-то авантюру… Нет, моя милая, я вовсе не намерен умыкать чужих невест прямо из-за свадебного стола. Иди-ка лучше к жениху, видишь, он уже носом стекло выломать готов.
Лида посмотрела на меня и вздернула подбородок.
- Зря ты так… - беззвучно сказала она. - Зря ты так, Сашка…
И ушла. И я зашел в комнату. Там грохотал магнитофон, как пустой товарняк в туннеле, там чокались, и танцевали, отодвинув к стене столы, и о чем-то спорили в углу, а за окном, затянутым прозрачным тюлем с летящими по белому полю голубями, клубилось туманное марево, розоватое от уличных фонарей, и в этом мареве над крышей соседнего здания, над городом, над землей, вздрагивая, наливались пульсирующей кровью неоновые буквы:
17
Есть люди, у которых любопытство развито, как у обезьян хватательный рефлекс. Оказавшись впервые в жизни рядом с тобой за столиком в столовой, на одной скамье на стадионе, на пляже, они, откашливаясь и извиняясь, тут же принимаются дотошно расспрашивать, где и как тебя изувечило, и начхать им с высочайшей колокольни, что это не самые приятные и радостные воспоминания в твоей жизни, - нет, ты им вынь да положь, да со всеми подробностями, чтоб дух захватывало. Когда я веду машину, зажимая баранку локтевыми сгибами (протезы в это время валяются у меня на заднем сиденье), они просто живьем под колеса лезут, чтоб посмотреть, как это у меня получается. И каждый норовит тебя пожалеть, посочувствовать, а на кой мне эта жалость, я у вас спрашиваю?
Мне было трудно научиться водить машину. Бедный инструктор автоклуба, которому я сдавал практическое вождение, Как-то признался мне, что во время моей практики ему каждую ночь снились аварии, катастрофы, инспекторы ГАИ и машина "Скорой помощи". "Еще два-три таких практиканта, и меня разобьет инфаркт или я переквалифицируюсь в управдомы, - пробасил он, вручая мне права (старик обожал Ильфа и Петрова и цитировал наизусть целые страницы). - А теперь езди, друг, я за тебя спокоен, как за самого себя, потому что ты прирожденный шофер".
Я ответил ему, что когда-то отец считал меня прирожденным скрипачом, мы посмеялись и разошлись. Но что мне отвечать молоденьким милиционерам-орудовцам, которые, пока не привыкнут, останавливают меня на каждом углу и изучают мои права так, как будто в них между строк симпатическими чернилами написано, что я тайный агент вражеской державы? Почтенным старичкам пенсионерам, которые пялят на меня глаза и сокрушенно крутят головами, стоит только притормозить? Сердобольным теткам, в глубине души убежденным, что на моем счету уже по меньшей мере добрый десяток "невинно убиенных", хотя я - тьфу, тьфу! - еще и курицы не задавил, наездив сорок с лишним тысяч километров.
Мне было трудно научиться водить машину, без пижонства, трудно. Пожалуй, даже чуть потруднее, чем не проливать на скатерть из ложки суп, застегивать пуговицы, писать, штопать носки… Ну и что с того? Ведь дело не в том, как мне это далось, дело в том, как я с этим справляюсь, не правда ли? А что у меня на сон остается на несколько часов меньше, чем у других, так какое это может иметь значение в нашей быстротекущей жизни?
18
Это я потом получил квартиру, когда закончил университет, а почти все пять студенческих лет я снимал комнату у Клавдии Францевны Мухи. Я говорю "почти", потому что вначале Геннадий Иванович пристроил меня у своих родственников. Предлагали место в общежитии, но я отказался: мне неудобно было бы там, да и ребятам, моим соседям, тоже, а родственники Шаповалова, старики пенсионеры, занимали двухкомнатную квартиру на Комсомольской, возле кинотеатра "Победа" и охотно уступили мне маленькую уютную комнату. Заботились они обо мне, как о родном сыне, да очень, к сожалению, недолго все это длилось. У них было две дочери, одна уже закончила Ленинградский педиатрический институт и занималась в аспирантуре, другая тоже стала ленинградкой, вышла замуж за морского офицера и переехала туда, и старики мечтали обменять свою квартиру, чтобы быть поближе к ним и внукам. Они мне сразу сказали об этом, но я как-то не тревожился: много ли найдется чудаков, которые поменяют Ленинград на Минск, хотя лично я считаю, что Минск ничуть не хуже.
В конце октября мы вернулись с картошки. Андрей взял наши рюкзаки и пошел меня проводить. И тут я узнал, что райская моя житуха кончилась: чудак нашелся. И вовсе не чудак, а какой-то солидный инженер, которого соблазнил интересной работой наш автозавод. Все формальности уже были совершены, через несколько дней он должен был приехать.