Зимой по вечерам Эле играл на балалайке. Играл он ловко, с разными выкрутасами. Пальцы так и скакали по струнам. При этом он строил такие рожи, что мы - я и Либе - помирали с хохоту.
Иногда - по праздникам - Эле выпивал. В таких случаях он как придет домой, так сразу же в дверях шлеп на пол и ползком добирается до дивана.
- Бейте меня, остолопа! - кричит. - Жарьте, родимые, в хвост и в гриву! - И не встанет до тех пор, пока Либе или я хоть разок не стукнем его по затылку.
К весне все переменилось. У них появился ребенок. "Принц-наследник", как называл его Эле. Кормить меня им стало трудней.
- Как же нам быть с тобой, почтенный? - сказал мне раз Эле. - В солдаты тебя отдать, что ли?
Но тут, на мое счастье, в городе на заборах, на домах появилась небольшая афишка, а на афишке было написано, что неподалеку, в бывшем княжеском имении, открывается детская колония для сирот и беспризорных.
Раз утром я и Либе сели на крестьянскую телегу и поехали в колонию. Проехав верст пять, мы увидали в поле двухэтажный дом с колоннами и с верандой. Вокруг были сараи, конюшни, склады. За домом был сад. Ни в доме, ни на дворе не видно было ни души. Но когда телега завернула в ворота и остановилась у крыльца, открылась стеклянная дверь, и по ступенькам навстречу нам кинулся небольшой человечек, кругленький, плешивый, близорукий, с виду лет под пятьдесят.
Человек подбежал к телеге, схватил мою руку и стал жать и тискать ее в потных своих ладонях.
- Добро пожаловать! - кричал человек.
Маленький человек был заведующий колонией, педагог Вольф.
А я попал в колонию самый первый, вот он и обрадовался.
Хозяйство в колонии было бестолковое. Были лошади, но не было телег, плутов, сох, борон. Комнаты большие, но пустые, только садовые скамейки стояли по углам. Ванна мраморная, а одеял, подушек, тюфяков нет.
Прошла неделя. Я болтался без дела, скучал.
- Ничего, дружок, поживешь - привыкнешь, - говорил мне Вольф. - Вот скоро придут еще ребята. Тебе веселей будет.
Верно, появились ребята: из Киева, из Житомира, из Белой Церкви, из всех соседних местечек, станций, сел, городов.
Беспризорников подбирали в поле, на улицах, вытаскивали из-под вагонов, из подвалов. Они приходили к нам босые, лязгали зубами и ругались. Их обмывали в ванной, переодевали в новые американские костюмы, кормили обедом, и они утихали, привыкали понемногу. Скоро нас набралось человек сорок.
Жили мы в первые дни свободно. Утром встанешь, съешь свои полфунта хлеба с салом или с луком и попрешь куда глаза глядят - в поле или в город. Никакого над тобой хозяина, никто не смотрит. Хочешь - приходи обедать, не хочешь - не надо. Хочешь - ночуй дома, хочешь - в поле. Много беспризорников убежало. Но большая-то часть осталась. Куда им было уходить? А у нас они свободно жили.
Рядом с нами в поле часто садились самолеты. Услышим гул, выскочим из дому - и в поле. Стоим, глядим. Вот мотор выключили. Вот по кочкам запрыгал. Вот стал. Из кабинки выходит летчик в шлеме, в кожаных перчатках. "Здорово, - говорит, - ребята!" - "Здорово, товарищ летчик! Можно потрогать машину?" - "Трогайте, - говорит, - ребята, только осторожно. Не испортили бы чего". Мы ходим вокруг машины, трогаем крылья, заглядываем в кабинку. Но механик уже исправил все, что надо, летчик выкурил трубку и лезет на место. "Прощайте, - говорит, - ребята". "До свиданья, - кричим, - товарищ летчик!"
Самолет поскакал по кочкам, и вот он уже высоко где-то летит.
Ночами страшно было. Лежишь себе на садовой скамейке, лежишь и слушаешь, как за окном ржут кони, кричат жабы в пруду за садом, пьяный хохол вдет мимо ворот, ругается и плачет. И вдруг - дзинь! Камень ударил в окно. А за первым - другой, третий. Мы уже знаем, в чем дело: это мальчишки и парни из соседней деревни "обстреливают" дом. А то так: подкрадутся к самому дому и забарабанят во все окна нижнего этажа. Лежишь и дрожишь. Драться-то с ними не будешь. Куда нам! Их - деревня целая.
В такие ночи к нам в комнату приходил Вольф.
Придет, сядет к кому-нибудь на кровать и начнет рассказывать.
Ну и рассказывал же человек! Он не говорил нам о разбойниках там, о царях, о колдунах. Он говорил только о том, что у нас скоро будет, лет так через двадцать-тридцать.
- Поездов не будет, - говорил Вольф, - зачем поезда? А аэропланы на что? По всей стране тысячами будут летать аэропланы. У каждого человека свой аэроплан. Сел и полетел куда надо. А поезда загоним под землю. И трамваи из городов - на свалку. Да и города уже будут не те. Дома построим из стекла, круглые, чтобы свет со всех сторон. На крышах - бассейны, фонтаны, сады, площадка для крокета, для футбола, для катков. А из города вылетишь - поля. И не наши нынешние поля - овес по щиколотку, а пшеница и совсем полегла. Врешь. Заставим и землю слушаться. Под Москвой - гляди - растет какао, под Калугой - пальмы шумят, бананы. А среди полей - не деревни, не халупки, не курные хаты с лучиной. Среди полей - палаты стоят, большущие палаты, и в них электричество. А в палатах кто, думаешь, живет? Мужик живет. Мужицкая коммуна. Думаешь, наш знакомый мужик - голодный, вшивый, в драных штанах, который по утрам чешет себе затылок и гадает: "Будет дождь, ли не будет? Выехать мне в поле, или не выехать?" Брешешь, батенька. Не узнать мужика. Федот, да не тот. Этот уже не выедет тебе в поле на брюхатой сивке орать, он уже не пойдет к попузаказывать молебен об урожае. Он - гляди - верхом на машине шпарит. А удобрение он такое закатит, что всякое болото зацветет как сад. Вот какой мужик.
Вольф говорит долго. Мы лежим, не спим, слушаем. А за окном светает. Поют петухи. Вставать пора.
Решили мы, что хватит, что надо покончить с этим, надо нам договориться с деревней. А то куда это годится? Драки и драки.
И вот раз в летний день мы сделали вылазку. Мы построились шеренгой, - нас было теперь больше сотни ребят - и с барабанщиком, с трубачами пошли в деревню. С барабанным боем, с песнями мы пошли по улицам деревни, а потом построились на площади. Крестьяне смотрят на нас, удивляются - с чего это мы вдруг такие храбрые стали? Они сидели на завалинках, стояли у ворот, почесывались, посмеивались, скалили зубы. Однако вначале все шло ничего, но тут - на беду - заговорил Вольф. Он говорил о жизни в колонии, о том, как начнем работать, как заживем, просил крестьян помочь нам советами и указаниями, а беднейшим предлагал отдать детей к нам в колонию. "Незаможники! Безлошадники! Отдайте нам детей!" сказал Вольф. И вдруг со всех сторон наперли мужики, бабы, парни с кольями, с кочергами. "Детей наших пришли забирать!" кричали бабы. "Гони их!" кричали мужики. "Бей!" кричали парни. Мы, конечно, драла.
А с деревней мы все-таки сдружились. И не вылазка тут помогла, не барабанный бой, а понравилось мужикам, что мы работаем ладно.
Неизвестно, когда это началось, но вдрут оказалось, что все мы работаем. Вольф незаметно приучил нас к работе. Способ у Вольфа был такой: никого не заставлять, но никому не мешать. Оказалось, например, что некоторые ребята любят животных - Вольф поручил им смотреть за домашним скотом. Другим нравилось огородничество - Вольф отвел им место под огород, устроил грядки, выписал из города семена, лейки, лопаты. Третьим хотелось работать в поле - Вольф вытребовал плуги, сеялки, бороны. Четвертые были хорошими организаторами - Вольф вместе с ними устроил всякие комиссии, хозяйственные, культурные, и помогал, чем мог. К нам приехал агроном из Житомира. Работу в поле и в доме развернули вовсю.
Крестьяне, глядя, как мы работаем в поле, смеялись: "суслики!" Прошло, однако, месяца полтора, поля наши зазеленели, и крестьяне стали приглядываться внимательно. Называли они нас теперь "работничками". Наконец настал день, когда к нам на двор пришло человек десять мужиков. "Дило им, - видишь ли, - до гражданина агронома". А уж потом стали часто ходить.
Недалеко от нас на горе стоял кавалерийский полк имени товарища Буденного. Мы часто в поле встречали кавалеристов в шлемах, в длинных шинелях. Увидев нас, бойцы останавливали коней и вступали в разговор.
Как-то раз к нам в колонию пришли представители полка, три человека: эскадронный командир и два красноармейца. Они долго расспрашивали нас о том, как мы тут живем, осмотрели дом, службы, посидели за столом, попробовали нашей каши и уехали. На другое утро к дому подкатили тридцать две военных повозки. Нас усадили и повезли в лагерь, в гости. В лагере красноармейцы нас встретили очень хорошо.
Угощали, обучали стрельбе, дарили разные вещи. Мне подарили кожаный ремень и маленькие шпоры.
В лагере часто устраивали скачки.
Раз вот на таких скачках я видел Буденного. Он сидел на большом коне, расстегнув рубаху, и показывал на груди и на руках дырки от пуль. Их было 25. "Да здравствует товарищ Буденный! - кричали бойцы. - Урра!"
Пять месяцев прожил я в колонии, а потом скучно стало. Была осень. Шли дожди. Мы сидели в доме как тараканы, лодыря валяли.
Я пошел к Вольфу и сказал:
- Отпустите меня, - сказал я, - я хочу уйти.
- Куда ты пойдешь? - сказал Вольф. - Будет тебе дурить. Иди, проспись.
- Я все одно уйду, - сказал я. - Не отпустите - убегу.
- Да куда ж ты пойдешь, баранья башка? - крикнул Вольф.
- Я к Либе пойду, - сказал я. - А не отпустите - убегу.
- Силой держать не будем, - сказал Вольф. - Иди, куда хочешь. Только гляди, братец, как бы худо не было.
- Не будет худо, - сказал я и пошел собирать вещи.
Когда я пришел к Либе, я сразу увидел, что тут не то, что было раньше. В квартире грязь, не убрано, в спальне ребенок пищит. Эле небритый, злой.
- Зачем пожаловал, почтенный? - спросил он.
- В колонии скучно, - сказал я, - я ушел оттуда.
- Мы не можем тебя взять к себе, - сказала Либе, - сам видишь, как теперь живем. Эле уже второй месяц без работы ходит.
- Я в колонию не вернусь, - сказал я, - буду по улицам ходить.
- Не дури, Нотке, - сказала Либе, - вернись в колонию. Ты же пропадешь так.
- Я не вернусь, - сказал я, - я по улицам ходить буду.
- Походишь, походишь, а там опять в колонию попадешь. Отправят, - сказал Эле.
- Я не дамся, - сказал я, - скучно в колонии.
- Ладно, - сказал Эле. - Сегодня ночуй у нас, а там - посмотрим.
Встал я утром, попил чаю, взял свою котомку и вышел на улицу. А на улице дождь. Скучно. Сел я на крылечке какого-то дома и думаю: "Что делать, - думаю, - куда пойти?" Сижу, думаю, а в доме кто-то на балалайке играет. И тут я подумал: буду петь. Голос у меня неплохой. В колонии я даже считался певцом. "Верно, - подумал я. - Пойду на базар и буду петь". Видал я раньше таких певцов: сидит, ноет, а старушки разные деньги в шапку кидают. Доходное дело. И на обед хватает и на халву.
Ладно. Пошел я на базар, сел у церкви, пою. Настоящих-то песен я еще тогда не знал и пел еврейский стих, слова из хрестоматии, а петь как - сам придумал:
Штейт ин фельд а беймэле.
Хот эс гринэ цвайгэлех.
Зицт дер руйф а фейгеле.
Махт эс цу ди айгелех.
Ночевал я на базаре в ларьке, а то в подвале на окраине. Я обтрепался и стал похож на старого беспризорника: рваные штаны, рваная рубашка, шапка набок, на ногах - коты. Но голодать не голодал. На обед за день наскребешь. На халву вот нехватало.
Как-то утром сидел я так на базаре и пел. Ко мне подошел парнишка лет двенадцати, черный как цыган.
Одет он был еще хуже моего. На одной ноге вместо сапога тряпки, на другой дырявый валенок, а на голове ермолка.
Паренек подошел, поглядел на меня, сплюнул и сел.
- Поешь? - спрашивает.
- Пою, - говорю.
- Я тоже пою, - сказал парнишка, - вместе петь будем. Понял? - И запел. Песня была настоящая, жалобная:
У кого есть родные,
Приласкают порой,
А меня все обижают,
И для всех я чужой…
пел "цыган", а слова: "Вот умру я, умру я…" он пел так жалобно, что плакать хотелось, честное слово.
Когда он кончил петь, я спросил:
- Как тебя звать?
- Цыган, - сказал паренек. - А тебя?
- Натан, - сказал я, - Шостак Натан.
- Не Натан, а Качан, - сказал Цыган, - понял?
И потом только Качаном меня и звал.
Вечером Цыган встряхнул мою шапку, забрал все деньги в карман, встал и говорит:
- Шабаш.
Потом он достал из кармана две булочки - мне и себе.
- Лопай, Качан, - говорит, - только, смотри, не подавись-ка.
Потом он спросил:
- Ты, Качан, где ночуешь?
- В подвале, - сказал я.
- Веди! - скомандовал Цыган.
В подвале было темно. В углу была постель из соломы и из сухих листьев. Около постели в горлышке аптекарской бутылки торчал огрызок свечи. Подвал был грязный. Цыган достал спичку, зажег свечу и оглядел подвал.
- Небогато живешь, Качан, - плюнув через весь подвал, сказал он, - да уж ладно, устроимся.
Он лег на постель к стене и сказал:
- Брось сопеть, Качан, - сказал он, - ложись.
Лежа на соломе, мы разговорились. Говорил больше Цыган. А я только охал и ахал. Цыган-то оказался бывалым парнем.
- Ты, Качан, "работать" умеешь? - спросил он.
Я не понял.
- Ну, слямзить что-нибудь, стырить?
Я опять не понял.
- Воровать? - сердито крикнул Цыган.
- Нет, - сказал я, - не умею.
- Дурак, - сказал Цыган, - сразу видать, что дурак. Я, брат, целый год этим только и жил. Сейчас бросил - дерутся уж больно, черти. Потому и бросил. А только скоро опять возьмусь за "работу". Скучно "стрелять", да и заработаешь на этом холеру. А под поездом ездил?
- Не, - сказал я, - не ездил.
- Э-эх ты, цыпленок жареный! А вот я, Качан, где хошь бывал: и на Кавказе бывал, и на Волге бывал - и все, брат, под поездом. Надо мне тебя уму научить. А то вот погляжу на тебя - дурак ты, Качан, пропадешь. Хошь, друзьями будем?
- Хочу, - сказал я.
- Вставай, - сказал Цыган, а сам наперед меня вскочил и зажег свечу. - Клади палец на огонь, - говорит.
Положил я палец на огонь, жжет, - отдернул я палец.
- Жжет, - говорю.
- Не этот палец - мизинец, - сказал Цыган. - Подержи, не сгоришь.
Цыган сделал то же.
- Ножик есть? - говорит. - Давай сюда.
Он надрезал мой палец, потом свой, потом сказал:
- Теперь я беру в рот твой палец. Ты - бери мой. Пососи кровь-то. Так, ладно.
Стал я ходить с Цыганом. Скоро к нам пристал третий - Хаим, тихий паренек, трусливый как заяц. Цыган взял его в компанию за хороший голос.
- Эх ты, канареина! - говорил он Хаиму. - Пристал ты к нам как банный лист. Подумай: на кой ты нам дался? - А не отпускал.
Настала зима. Завернули морозы. Жить нам стало худо. Хаим отморозил нос. Я - руки. Они у меня опухли, болели.
Петь на морозе стало трудно, да и подавали мало. Раз вечером Цыган сказал:
- Вот что, орлы, - сказал он, - плюнем на этот поганый город и махнем в Кадин. Тут-то нас все знают, а в Кадине нас встретят вроде как актерщиков.
- Ладно, - сказал я, - идем.
Хаим - тот захныкал.
- Как пойдешь? Холодно. Опасно. Мужики побьют по дороге…
Но Цыган даже разговаривать не стал.
- Сегодня ночью выходим, - сказал он, - и ты с нами, канареина. Понял?
Шли мы всю ночь по снегу и никого не видели, а утром встретили двух мужиков. Они ехали верхом.
Цыган подошел, поздоровался и спросил дорогу на Кадин. Мужики поглядели на нас, потом друг на друга, потом старший, бородач лет пятидесяти, вынул изо рта коротенькую люльку, сплюнул, обтер рот и спросил:
- Кто такие будете?
- Мы - сироты. Кадинские мы. К матке идем, - сказал Цыган.
Мужики переглянулись.
- Говоришь, кадинские, - сказал младший, коротенький человек, горбатый, - а дорогу в Кадин не знаете. Чудно это.
- Мы шесть лет дома не были. Мы дорогу забыли, - сказал Цыган: - Скажите, дяденьки, как пройти.
Старший мужик вдруг осерчал.
- А в острог хочешь? - сказал он и поехал. Уже отъехав большой кусок, младший повернул голову и крикнул:
- Эй, хлопцы, дорога-то в Кадин прямо!
Мы шли весь день. Деревни обходили. И даже ночевать не зашли в деревню, а заночевали в поле, зарывшись по горло в снег. В снегу тепло спать, только двигаться не надо. Утром началась метель. Дорогу замело. Мы с трудом по телеграфным столбам добрались до Кадина.
Прошли мы улицу, переулок, другую улицу.
- Стоп, хлопцы, - прошептал Цыган, - мильтон.
Верно, на базаре стоял низенький милиционер с винтовкой и от нечего делать дул себе в кулак.
- Вот холера, - прошептал Цыган. - Заберет еще в часть. Тихо, хлопцы. Поняли?
Цыган приказал нам спрятаться и ждать. Сам он пошел разведать, что да как. Скоро он крикнул нам:
- Крой сюда, ребята! Мильтон-то ушел, чтоб ему провалиться.
Сели мы и запели, в три голоса поем, на весь Кадин. Сначала никого не было, потом подошел человек, послушал и спросил:
- За деньги поете?
Потом какой-то старик пришел. Глухой, верно. Он все говорил:
- Вы громчей бы.
Потом много собралось народу. И тут какая-то старушка прибежала.
- Чего смотрите? Чего рты открыли? - закричала она. - Тут дети на морозе сохнут, а им и дела нет. Вы, дети, откудова? - спросила она пас.
- Из Переяслава, сироты мы, жить негде, - заплакал Цыган.
- Как жить негде? - удивилась старушка. - Идемте ко мне ночевать.
Месяц жили мы в Кадине. Худо было с ночевкой. Первые три дня мы ночевали у старушки. На четвертый день она вдруг забузила.
- Насели на мою голову, бездельники! - кричит. - Думаете, других у меня дел нет, как только вам кровати стелить? Что я вам - прислуга, тетка, бабушка?
- Кляча ты беззубая - вот ты кто! - крикнул Цыган. И за дверь. Мы за ним.
- Чтоб ноги вашей, бродяга, не было в моем доме! Воры! Обормоты! - ругалась вдогонку старуха.
Мы ночевали в полуразрушенном доме. В нем не было ни потолка, ни пола. Только и были что окна да двери. А морозы были здоровые. И дела пошли под гору. Подавали все меньше.
- Эго не город, - сказал раз Цыган, - это - дыра. Собирай монатки, ребята. Кроем в Переяслав! Поняли?
Обратно в Переяслав мы поехали поездом.
Скоро после того Цыган пропал. Вылез утром из подвала на двор, сказал, что скоро вернется, и не вернулся. Куда он девался, не знаю. У Хаима же нашлась в городе какая-то родня, тетка, что ли, он ушел к ней жить. Остался я один.
Зима прошла. Настало лето.
Раз утром стоял я у продуктового ларька, голодный как зверь, и глядел на пирожки с рисом. "Спереть бы таких хоть пяток, - думал я, - да с кофеем, да с маслом - эх!"
Думаю я так, и вдруг меня кто-то хлоп по плечу. Обернулся я - Вольф. Стоит рядом, палочка в руке, круглый, лысый, а на лысине муха сидит.
- Вот ты где, Шостак, - говорит, - а мы тебя ищем. Семнадцатого годовщина колонии. Как-никак, а тебя тоже чествовать надо. Едем со мной.