Философски - ха! Одно из словечек Йоса - "философски". Он сам был до черта философским. Философским во всем, кроме философии, - это ему было не по зубам. Йос был историком Церкви. Написал диссертацию о Троллопе и изображенном в его книгах духовенстве девятнадцатого века. Я бы не назвала тему второразрядной, хотя удивительно, сколько она привлекает второразрядных умов. Я готовила чай, принимала седоватых вечных студентов в вечных седоватых английских сумерках: "Скажите, миссис Йос, какой из Барчестерских романов вам нравится больше всего?" Любой из них вызывал у меня по меньшей мере желание сказать "засунь его себе в заднииу, ублюдок". Жаль, я была вежливой с этими ничего не стоившими людьми и не очень вежливой с теми, кто этого заслуживал.
Что ж, значит, мне предстоит умереть здесь, так? В моей грязной маленькой квартирке. Сделаю-ка я опись моего смертного пространства, этой идеальной могилы, "окультуренного" саркофага. Последнее слово означает - и я знаю это слишком хорошо - "пожиратель плоти". Слышишь, Разбойница? Не одна ты здесь пожираешь плоть. И рак, подобно верному псу, тоже тут. Терзает меня своим смертоносным шилом. Я почти забыла, какую дикую, утонченную боль вызывает голод - пока ты не напомнил мне. Итак, невзрачная мебель, разрозненная посуда, коробки с почтовыми открытками - какого черта я их столько накупила? Не забыть для Другой Жизни: никогда не покупать больше открыток, чем собираешься отправить, - не важно, насколько хороши картинки. Безделушки, книжки, поношенная одежда на вешалках; дно шкафа уставлено старой обувью; корзинки и обувные коробки с жутким вязаньем и случайными обрезками шитья, которые так ни на что и не пригодились; выдвижные ящики, набитые жалким бельецом и еще более жалкими письмами. Письма… для чего хранить письма? Хочется ли мне сейчас перечитать письма? На хрен мне это нужно. На кухне в буфете стоят банки с засахарившимся вареньем; в застекленном шкафчике в ванной наполовину использованные жестянки с тальком и подозрительными мазями - принесите их мне! Принесите мне мое имущество! Я хочу умереть с банкой черно - смородинного варенья в одной руке и салфеткой из соломки в другой. Я хочу испустить последний вздох, держа в руках все кардиограммы моего измученного сердца, минуты моих ненадежных встреч и труды моих непочетных обществ. Не рано ли я? Причитаю по покойнику.
Входит Дердра и пересекает спальню, приближаясь к месту, где я лежу, а у меня в ухе шелестит сообщение об Айвене Боески.
- Как вы себя чувствуете, Лили? - спрашивает она.
- Уменьшилась в размерах, - отвечаю я. - Меня распродают по частям, оставляя только доходную сердцевину. - Я хочу сказать еще что-то, но не могу, потому что борюсь с новым ощущением, которое оказывается ужаснее самогб страха, тошнотворней самой дурноты. Это мать всех ощущений для меня, матери, которая всегда убегала и пряталась, когда кругом становилось невыносимо.
Я парализована. Не могу двинуться, не могу моргнуть. Эта жирная сволочь, которая сидит у меня на груди, выдавливая из меня жизнь, - больше не я. Дердра сгибает руку за моим затылком и поднимает меня достаточно высоко, чтобы положить таблетки мне в рот, затем запрокидывает мне голову, так что можно водой смыть их в горло. Избавление от боли становится теперь технологической операцией, а не медицинской процедурой.
- Ну вот, - говорит она, опуская меня на постель, - сейчас я оботру вам лицо и шею, и вы сразу почувствуете себя лучше.
В бытность мою вполне действующей матерью я знала эту процедуру назубок: указательный палец плотно обернут носовым платком, детский ротик пленен моей твердой рукой, по крошечным отекшим деснам проходится твердый коготь. Если бы я могла предположить, что эта техника снова будет применена ко мне, то не была бы так груба.
- Я подумала - забегу, посмотрю, как она.
- Как и положено в ее состоянии, Наташа. Она сейчас спит.
- Вы… вы ведь Дердра?
- Да.
- Вы думаете, это случится скоро?
- Мне бы не хотелось это обсуждать.
- Но как вы думаете?
- (Вздох.) Я видела людей в таком же состоянии, как ваша мама, и они жили неделями и месяцами или уходили в течение секунд и часов. Смерть, Наташа, не подчиняется нашим графикам.
- Я зайду в сортир.
Обычно хриплый голос Наташи становится на полоктавы выше и заметно вибрирует. Я ощущаю жуткий, болезненный запах пота, идущий от нее, когда она легким галопом пересекает мою комнату - почему никто не почистит эту накачавшуюся наркотиками лошадку-пони? Я слышу, как автоматически включается вентиляция, гоняя пылинки, льется вода из кранов, низвергается водопад унитаза, и, кажется, прошло всего несколько секунд, а она уже здесь и рыщет по ящикам тумбочки.
- Вы что-то ищете?
- Да… письмо… счет… я здесь оставляла.
- Какие-то бумаги лежат на столе под окном.
- Правда?
Провал. Дердра действует довольно ловко - несмотря на свой кардиган. Разгадала трюк Нэтти. Думаю, она не станет тратить много времени на испорченных, невоспитанных детей среднего класса, вроде моей дочери. Она, разумеется, не позволит Наташе уйти с моими лекарствами. Черт возьми, надо было дать ей какой-то запас, пока я могла. Теперь это произойдет у Рассела - интересно, на сколько миль она ухитрится отдалить от себя Майлса? Я даже не слышала, как она ушла - моя собственная дочь; но тогда я не чувствовала себя каким-то неодушевленным предметом.
Помню это отсутствие ощущений. Такое иногда случалось со мной здесь, в спальне, особенно в тумане джина, в можжевеловом лесу. Лежишь на кровати, чертовски хочешь спать, а Всемирная служба радиовещания не переставая жужжит в ухе. Так отчаянно хочется спать, мысли снуют в черепе, со стуком ударяясь в веки. Веки, которые сначала никак не открываются, а потом никак не закрываются; веки, которые взлетают вверх, как непокорные жалюзи. Это и происходит со мной - тело мое засыпает, а разум бодрствует, в результате - паралич. Ткань мозга ложится то лицом, то изнанкой, мозг мой всегда готов сыграть со мной злую шутку и поставить в тупик. От него столбенеешь, от этого паралича. Ха-ха. Я думала, столбенеешь, потому что боишься, но теперь понимаю, что бывает и наоборот.
Почему меня не охватывает еще больший страх, пока я лежу здесь, а радио хорошо поставленным голосом излагает какие-то мерзкие события? Не в силах двинуться, убежать. Клаустрофобия и агорафобия - все эти годы я думала, что они связаны с внешним пространством, а теперь поняла, что и тот и другой страх - на дурацком жаргоне Лихтенберга - означают "проекции". Что само тело либо слишком огромно для крошечного мозга, который блуждает по нему, либо слишком малб, чтобы вместить мириад ощущений, скопившихся в его памяти, словно тарелки в кухонной раковине. Боже, - я начинаю философствовать… а заканчиваю воспоминаниями о Пенсильванском вокзале…
…по которому шагаю, цокая каблуками, от путей к железным лестницам, цок-цок-цок, и в общий зал ожидания, цок-цок-цок. Я перехожу из одного огромного сводчатого помещения в другое, они различаются тем, что основная часть вокзала - это голый костяк, чугунные ребра, надменные почечные лоханки и взмывающие вверх, выгнутые позвонки, а зал ожидания облечен плотью кессонированного оштукатуренного потолка.
Казалось бы, Пенн-Стейшн - или даже любой вокзал - будет последним местом, где мне захочется бродить, при том, что внутри него столько пространства. Да нет. Я предпочитаю видеть в нем только внутреннюю конструкцию, огромное убежище, скрытое в одном из уголков города. Вонью паровозного дыма и пахнущим завтраком дыханием десяти тысяч человек он помогает от клаустро - и облегчает агора-. Классическим бессмертием вокзал обязан фасаду, сделанному по образцу бань Каракаллы. Но в это утро я замедлила шаг под его фронтоном не поэтому - голова моя была занята более важными вещами.
Сегодня ланч по поводу Ракеты Роуза - а я на гребне революции в канцелярских принадлежностях. Да, возможно, война на Тихом океане заканчивается (до Дня Победы над Японией оставалось всего несколько недель), но единственные снаряды, которые меня сейчас волнуют, - это Ракеты с прописной буквы "Р", - а единственная присутствующая зенитная артиллерия будет в фетровых шляпах с загнутыми полями. Сегодня день прессы для Ракеты Роуза, первой шариковой ручки, когда-либо появлявшейся на рынке Соединенных Штатов. Ну конечно, идея витала в воздухе десятилетиями, была запатентована еще в 1888 году, но, черт возьми, зачем что-то изобретать, когда можно своровать? Вся послевоенная японская промышленность была содрана, а сдирали японцы у людей, подобных Роузу. Правила игры задавал Боб.
Это началось в Буэнос-Айресе, где Роуз закупал необработанную шерсть для своего бизнеса. Он был бизнесменом из Чикаго, сделавшим во время войны состояние на вещах с шерстяной подбивкой: летные куртки, шлемы, спальные мешки, - вы разворачиваете их, а это он их подбил. В "Городе на ветрах" его называли Королем Шерсти. Так вот, в Буэнос-Айресе Роуз увидел несколько оригинальных ручек Байро в универмаге и, с первого же взгляда оценив их возможности, купил несколько штук и привез домой, намереваясь скопировать. Бедный старый Ласло Байро продал свои права в Северной Америке фирме "Эвершарп", но не позаботился о патенте - и кому же, как не Королю, следовало получить и с него, и с фирмы свой клок шерсти.
Роуз был давним приятелем Каплана по колледжу. Каплан пошел на войну. Мы тогда так говорили: "Он пошел на войну". И японцы со своими огнеметами казались какой-то игрой в мяч, мне это нравилось.
Я была эгоистичной, своевольной, легко приходившей в возбуждение девушкой двадцати одного года; когда Каплана призвали, мы были женаты год. Тогда он еще не носил своей двусмысленной бородки. С квадратными челюстями, гибкий и крепкий, среднего веса, с каштановыми, вьющимися волосами, он мог кого угодно рассмешить фразой, которую любил повторять: "Я поменял фамилию на Каплан", - потому что настолько олицетворял собой американца, что определить национальность было трудно. Он казался не больше евреем, чем немцем, или итальянцем, или ирландцем, или кем еще. Весельчак Дейв Каплан, генетический коктейль.
Мы снимали квартиру без горячей воды в жалкой развалюхе на 11-й Западной улице. В то время на Ман хэттене было не так просто найти квартиру с горячей водой - война продолжалась, продолжался и дефицит жилья.
Какое-то время я занималась тем же, чем и все, - продавала облигации военного займа. Меня выворачивало от этого - Каплан заразил меня своим коммунизмом завсегдатая кафе и своим еврейским антисемитизмом. Облигациями военного займа меня снабжал Кантер. Жалкий человечек, британский эмигрант. Я его не переносила. "Ваше сердце не здесь", - лицемерно, напыщенно повторял он. Как будто я лично отвечала за этот хренов Перл-Харбор, за лишения миссис Минивер.
Какое-то время я делала и другую работу для фронта, ставила радиоприемники на "Летающие крепости", это было довольно забавно. Думаю, я неплохо выглядела в комбинезоне, когда затягивала его покрепче, но мне приходилось ездить в глушь, в Джерси, на завод, и… В то время я страстно стремилась на Манхэттен.
Так или иначе, вот я выхожу из Пенн-Стейшн, потому что мне нравится сворачивать с дороги в контору Роуза, которая расположена на середине 40-х улиц (не помню точно где - а вы бы помнили?), и я ликую, потому что мы первые во всех Соединенных Штатах Америки сделали ручки, которые не надо заправлять. Мы опережали "Эвершарп Кэпилэри Экшн" по продажам целых пять недель - из-за стройного, футуристического дизайна Ракеты и революционной системы подачи чернил. А кто же это придумал такой дизайн? Да, конечно, я. Наша малышка. Когда я училась в Колумбийском университете, то посещала занятия по дизайну, хотя никогда не собиралась становиться профессионалом. В молодости у меня не было особой охоты заниматься чем-то определенным. Я представляла себя кем-то вроде Зельды Фицджеральд: женой успешного писателя или художника, хозяйкой салона, выпивающей слишком много хайболов, влетающей на своей "испано-сюизе" в волны Средиземного моря - что-то в этом роде. Я была фантазеркой. Единственное, что я могла себе позволить из всего этого, - выпивка. А все, что у меня было - это большое, толстое тело, грязное воображение и талант говорить дерзости.
Роуз послал мне телеграмму, потому что у нас не было телефона. Как я уже сказала, я не помню точно, где находилась контора, но из окна его кабинета было видно Таймс-Тауэр. А сами комнаты, естественно, были забиты шерстью. Роуз оказался - к моему большому огорчению - крупным парнем и, как и я, блондином. "Я сменил фамилию на "Роуз", чтобы люди думали, что я еврей, - сказал он мне, - это единственный способ преуспеть в бизнесе". Мы посмеялись над этим. Затем он показал мне эскизы авторучки и спросил, не могу ли я помочь. Он не стал привлекать какого-нибудь известного промышленного дизайнера, ему хотелось сохранить полную секретность, а я была темной лошадкой. "Подобно атомной бомбе, - сказал он, - эта ручка взорвет мир, вот увидите".
Беда в том, что Ракета представляла собой короткую, толстую, округлую штуку. Корпус ручки и механизм должны были составлять одно целое. Чтобы снизить затраты, Роуз собирался использовать корпус перьевой авторучки. На теперешние ручки Ракета стала похожа году в 1971-м. Меня осенила блестящая идея:
- Вы сказали, мистер Роуз…
- Зовите меня Бобом.
- Хорошо, Боб. Вы сказали, Боб, что чернила попадают на бумагу благодаря свободно вращающемуся стальному шарику, которым заканчивается стержень?
- Да, это так.
- А вы хотите, чтобы ручка - Ракета - оправдывала свое название, чтобы она была обтекаемой формы, футуристических очертаний, правда?
- Хотелось бы.
- Помните Всемирную выставку 39-го года?
- Кто же не помнит.
- Так вот, мне кажется, что ваш крошечный стальной шарик - это уменьшенная версия огромной Перисферы, сооруженной для Выставки. Он должен помещаться внутри Трилона.
- Трилона?
- Вспомните, такая огромная конусообразная конструкция, в ней семьсот футов высоты.
Боб Роуз засунул руки в карманы жилета и принялся крутить пальцами, что придало ему сходство с каким-то сумчатым. Я обычно забываю внешность, а жесты помню. Его глаза доверчиво округлились.
- Это, миссис Каплан, чертовски хорошая идея.
Он платил мне пятьдесят баксов в неделю, и я работала дома. У Ракеты был съемный колпачок, похожий на кабину истребителя. Я отвергла имевшиеся у Роуза эскизы, напоминающие поверхность крыла - такая ручка натирала бы руку при письме. Я сделала ручку тоньше. Она мгновенно стала хитом. В тот майский день 45-го года на встрече с прессой я продавала ручки с подноса, как девушка-папиросница. Одним журналистам и рекламщикам мы продали пятьсот штук. На следующей неделе Ракета стартовала в "Гимбелс", и в первый же день было продано десять тысяч. Это было головокружительное время - и я взяла за правило ежедневно заходить на Пенсильванский вокзал, независимо от того, шла ли я от центра города в контору или нет. Именно там, внутри этих пространств, я могла проецировать в любую сторону свою неистовую гордость - и свою новую тревогу. Поскольку как раз, когда я работала над Ракетой Роуза для оптовой продажи, он всучил мне свой товар в розницу. Свой член, я хочу сказать, - авторучки с выдвигающимся стержнем появились только через десять лет.
Он был большой спец по этой части, Боб Роуз. Мы трахались с ним в его кабинете, в моей квартире, в гостиницах и ночлежках, в гостях - где только могли. У Боба были ловкие проворные пальцы, он мог оказаться у меня в трусиках за несколько секунд и вынырнуть оттуда через несколько минут. Звучит довольно гадко, но, поверьте, это не было гадко. Боб не был лицемером - он никогда не нес чепухи о том, что "несчастлив в браке". Связь с ним не особенно увлекала меня; я была молода, горда, самоуверенна. Я думала, что скоро получу настоящую работу в компании, что я на подъеме. Я уже работала над эскизами для целой роты Ракет Роуза, когда начались неприятности. Ручки протекали, делали пропуски и даже совсем не писали. Первую партию распродавали в "Гимбелс" по сниженным ценам - кривая продаж упала невероятно. Всему виной оказался дизайн. Боб устроил мне выволочку: именно моя небрежность, моя неопытность, мое дилетантство привело к этому, к этой катастрофе.
Он был внутри меня, когда это говорил, мы трахались на его письменном столе, обнаженные ниже пояса, я сверху. Люди часто разговаривают, когда трахаются. Трахаться само по себе было новым - или казалось новым, принадлежащим двадцатому веку, - и правила поведения еще предстояло выработать. Мы трахались и говорили, слушали музыку, курили, - что я всегда считала лучшим способом поставить на место мужское эго, - даже пили коктейли. Вы же понимаете, я не собиралась выслушивать подобную чепуху от Роуза. Я привстала над ним и позволила тому, чем он меня начинил, струйкой вытечь на его тело. "Из твоих ручек течет, Боб, - сказала я, - и из меня тоже. - Конечно же, он обещал не кончать. - И знаешь почему?"
К этому времени я уже слезла с большого стола, натянула трусы и распутывала чулки и подвязки.
"Почему?" - Он приподнялся на локте. Зрелище было довольно сюрреалистическим: голая задница покоилась на книге для записей, а голая нога касалась интеркома.
"Потому что у ручек маловаты шарики, а у тебя - яйца".
Ничего себе парфянская стрела, правда? Лучшее, что мне когда-либо приходило в голову. И я оказалась права - это-таки были шарики. Через десять лет ручки стали делать с вольфрамово-карбидными шариками с абразивной поверхностью, которые превосходно держали чернила, но шарики Ракеты были просто стальные - слишком гладкие и слишком маленькие. Бизнес Роуза погорел, и "Эвершарп Кэпилэри Экшн пен" тоже не возродилась. Спустя десять лет Паркер выкупил их авторучку Джоттер, и эта маленькая дрянь продавалась по три с половиной миллиона штук в год, ценой в три бакса чистыми. Ракета стала историей - кроме одной небольшой детали. Когда компания "Бик" выкупила долю Уотермена в начале шестидесятых и стала господствовать на рынке шариковых ручек, делая их все более дешевыми и все более эффективными, я заметила, что одну деталь дизайна они своровали у меня - колпачок. Да, даже сегодня колпачок самой обычной ручки БИК Кристал (ежедневная продажа по всему миру до 14 миллионов штук) - просто сперт у моей первоначальной Ракеты Роуза.
Горда ли я этим? Еще как. Очень горда. Даже сейчас миллиарды ртов дышат на то, что я создала, на кусок пластика, которому я придала форму, мне иногда кажется, что и паста в стержне каждой ручки движется благодаря моей воле и энергии. Горда? Да, конечно. Очень. Есть прелестная ирония в том, что именно женщина создала этот хитрый маленький член, этот банальный пенис, эту классную сосиску, на долю которой пришлось множество комментариев в послевоенном мире. Должно быть, мне посвящено чуть ли не больше примечаний, чем кому-либо из живших в этом веке людей - если вы понимаете, к чему я клоню.