Как живут мертвецы - Уилл Селф 9 стр.


Единственное, что осталось неизменным в этом псевдопейзаже, это маленькие смуглые люди. Они точно такие же, как были, в мягких шляпах и спортивных башмаках, накалывают мусор, волокут тележки, набитые сухим листом. Одежда их теперь, наверное, из нейлона, она выглядит дешевой, но сами люди, как всегда, бежевого, оленьего цвета и похожи на фавнов. Власти Камдена, очевидно, осуществляют Конструктивную программу развития деятельности этих фавнов. Смуглые человечки заняты важным делом - они обслуживают мемориальные скамейки. Я всегда представляла себе мемориальную скамейку: "В Память о Лили Блум 1922–1988, Которая Любила Принимать Нашу Продукцию на Этой Скамейке. Хоффманн-Ля Рош". Но когда я заглянула сюда через два года (уже обнаружив опухоль, но еще не позвонив своему врачу, Сайденбергу), то оказалось, что Хит просто забит скамейками, и если ты хочешь, чтобы о тебе в будущем хотя бы разок вспомнили, то должен оставить какой-то знак, как многие другие. Вполне вероятно, что родные развеют пепел вокруг этих знаков, как и вокруг скамеек. Какая ирония - наш брат жид, избежавший Холокоста, тем не менее покоится в братских могилах.

Внутри кафе темно, несмотря на побеленные стены. Раньше здесь была конюшня, и даже сейчас, - а возможно, сейчас особенно, - стойла полны лошадиных лиц англичанок, хлебающих свой "эрл грей". Единственное не лошадиное лицо во всем заведении - копия отцовского. Уменьшенная, раскрашенная наподобие погребальной маски копия. Еврейское лицо. Нью - йоркское еврейское лицо. Верхне-ист-сайдское нью - йоркское еврейское лицо. ВИНЙЕЛ. Эстер, моя сестра.

- Лили! - Эстер на тонких каблуках, она простерла когти, нацелилась на меня клювом.

- Эстер. - Наши щеки соприкасаются. У Эстер теперь нет лица - только косметическая маска. Не то, чтобы она не знала, за кем останется победа - она прекрасно знает, потому что собралась жить вечно. Если она сделает еще одну подтяжку - в тридцатый или сороковой раз, - то будет вылитый Мафусаил.

- Как ты?

Ну и вопрос. Но ведь одни бестактные люди живут вечно - в этом не приходится сомневаться.

- Дай мне взглянуть на тебя.

Зачем тебе это, старая задница? Ладно, смотри.

Я тяжело плюхаюсь в своей раковой личине, а мир, пританцовывая, движется вокруг. Мне приносят маленькую порцию корнуэльского мороженого, и оно торчит передо мной на столе нетронутым. Я хочу сказать - вряд ли я еще раз окажусь в кафе, правда? И к тому же я просила эскимо. Я критически разглядываю Эстер. Забавно смотреть на свою копию, обретшую бессмертие благодаря "Сакс, Пятая авеню", "Тиффани", "Бергдорф Гудман" и всем другим храмам выездки - это доступно и вот этим английским лошадям, и даже моим маленьким пони. Американцы всегда выглядят такими мытыми, вычищенными, такими приличными, - стоит ли удивляться, что я кончаю жизнь неряхой в этой грязи? Стоит ли удивляться, что я потеряла зубы, околачиваясь на этой тухлой помойке?

Эстер привезла девочкам подарки. Да это Тиффани, как мне кажется. Для Шарли брошь, которую она будет хранить с остальными своими сокровищами, а для Нэтти золотые часики, которые она заложит, как только взгляд ее упадет на вывеску ломбарда. Они разговаривают, будто меня здесь нет. Эстер рассказывает им о своем отеле, о своей художественной галерее, своих магазинах, о своей собственности, об одних делах, других делах. Хорошенькая головка Нэтти потяжелела от героина - это заметно, - но Шарли продолжает кивать и ухитряется задавать вопросы и болтать со своей теткой-мумией. Со своей размалеванной теткой.

Я надеялась, что вид Эстер пробудит во мне поток воспоминаний. Я хотела - бог знает почему - снова окунуться в детство. Хотела вызвать в памяти заросли сассапарили, кукол-голышей, бейсбол, джиттербаг, креплах, пятицентовики и кабриолет на четверых с дурацкой бахромой наверху. Я хотела, чтобы мы припомнили, в какой последовательности сменялись дома и квартиры, где мы росли, всех друзей, которые когда - либо у нас были, и все их выходки. Я хотела вернуться в то время, когда мы с Эстер любили друг друга больше всего на свете, а боялись только своих бедных, грустных, перепуганных родителей. Я хотела перелистать страницы школьного альбома вместе с Эстер (Выпуск 1935 года - "Профессиональный нюх - вот чем гордится мир"), вернуться в счастливые времена. Сейчас, когда я смотрю на нее, мне вспоминаются только "Мощи" Донна, но, несмотря на то, что дорогие часы едва держатся на ее запястье скелета, она собирается жить, тогда как я определенно собираюсь умереть.

Можно только порадоваться, что здесь нет официантов. Эстер всегда оскорбляет тех, кто ее обслуживает, своей фамильярностью. "Привет! Так как тебя зовут? Марк? Готова спорить, что у тебя уже все готово…" - без малейших усилий вызывая их презрение. И мое. Хотя хмурая английская обслуга сама зачастую вызывает презрение. Англия… Здесь официанты относятся к меню так, словно оно высечено на скрижалях, любые отступления от текста кажутся им ересью. "Заправить майонезом? Вы хотите сказать, что земля круглая?! Бог умер?! Добро и зло нераздельны?!" Есть, однако, одна вещь, которую я могу сделать ради Эстер, единственное наследство, которое ее грузная, страдающая болезнью печени, умирающая от рака сестра может ей оставить, - это не говорить ни о чем важном. Не говорить о смерти. Не посягать на накопленное Эстер отрицание и наблюдать за ее хладнокровным бегством в ад настоящего. Нагреваться, пузыриться, кипеть, испаряться - оставив в покое эту маленькую старую еврейку, испуганную не меньше большой, умирающей. Ох, нет, беречь ее. Вместе с ее сбережениями.

Черт побери, я больше не вынесу эту болтовню. Любое слово имеет отношение к будущему, в котором для меня уже нет места. Я даже не заметила, кто ушел раньше, Эстер или мы. Факт, что я ее больше никогда не увижу, доставлял неясное удовольствие - к тому же я уберегла ее от посещения моей дерьмовой квартирки, от соприкосновения ее узкой задницы с моими пыльными подушками. Она из тех женщин, кто хотел бы видеть весь мир опоясанным стерильной лентой - на время своего пребывания, которое, как я убеждена (я уже говорила об этом), будет вечным.

Мы снова в автомобиле и, спускаясь с холма, едем к Хайгейт. Шарли очень неплохо ведет машину, она гораздо менее импульсивна, чем была я, гораздо спокойнее. Она знает, как вести эту огромную коробку, эту стальную картонку для яиц, одно из которых с испорченным желтком. Боль бьется в моем теле уже несколько часов. Меня мучает боль, а Нэтги - невозмутимая и бесстрастная - отдыхает на моей героиновой оттоманке.

Вернувшись домой, мы застаем Майлса, он дожидается нас, прислонив к стене свою красоту. Интересно, сколько он проехал, чтобы попасть сюда? Он изучает право, много занимается, что у него общего с этой капризной дрянью? Они выгружают меня и тащат внутрь, где в наше отсутствие произошли решающие битвы Молли и Дорин с энтропией. Вычищены чехлы! С полок стерта пыль! Образцовое домашнее хозяйство. Мне нравится думать, что я могла бы быть хорошей домашней хозяйкой - ради человека, вызывающего у меня восхищение, я бы с восторгом содержала дом в порядке. Троцкому я бы гладила рубашки с преданностью дервиша, затем занималась бы с ним любовью с проворством тюленя. Но мужчины, с которыми меня сводила жизнь, всегда были ничтожествами, клянчившими секс, как маленькие мальчишки сладостей. Жаль. Неудивительно, что я день за днем обнаруживала, что ругаюсь, стенаю и даже воплю, убирая их дерьмо, готовя для них, устраивая манежи для их игрищ. Я рада, что все это кончилось. Рада, что покончено с уборкой дома. До свидания, милый "Мистер Мускул", прощай, прощай, "Ваниш", аи revoir, "Харпик" - надеюсь, однажды мы встретимся снова в какой-нибудь со-о-о-лнечный д-е-е-нь.

Они устроили уборку в квартире, потому что собираются ее продать. Шарлотта собирается. Мне бы хотелось, чтобы мое завещание было не в порядке, я была бы рада подарить маленькой мисс Йос по крайней мере двухэтажную квартиру судебных разбирательств, если не целый Холодный дом.

Умелые черные руки шарят по мне, и - можете себе представить? - мне это безразлично. Я ощущаю каждый черный отпечаток пальца, пока она толкает меня и взбивает, как подушку, но не испытываю никакого отвращения по Павлову, никакого тошнотворного узколобого фанатизма. Я любила дразнить Йоса: "Это ты чертово бремя черных! - кричала я ему. - Загляни в этот долбаный справочник, зануда! Читай: "инфекционное заболевание негров, характеризующееся напоминающими малину бугорками на коже" - это ведь о тебе дружок, о тебе!" Тут я начинала бить его и переставала, только когда вмешивался кто-нибудь из детей. Чувствую ли я себя виноватой? Больше нет, сейчас нет. Наркоманке придется потерпеть - я сама должна выпить диаморфин, и валиум, и какое-то еще дерьмо, которое Дорин мне дает. А наркоманка подождет.

Дорин укладывает меня, мой маленький радиоприемник включен и журчит. Это вечерний повтор "Семьи Арчеров". Как правило, люди не любят повторений на радио - но не я. Мне это нравится. Мне не важно, что они снова и снова и снова повторяют этот эпизод, пока я здесь и могу его слышать, пока я еще жива. Из темноты, из самых моих глубин, охваченных болезнью, журчит старый блюз. Что это - песня, которую я слышала, волоча за собой тряпичную куклу, неуклюже ковыляя по грязи на другой стороне трамвайной линии? Кто знает, ведь она же старая, старая, как я:

Я хотел бы стать кротом в глубине земли,

Я подрыл бы эту гору из глубин земли,

Я хотел бы стать кротом в глубине земли.

Теперь уже скоро. За дверью, перебивая пьесу из псевдофермерской жизни, слышатся голоса.

- Как вы думаете, может, позвонить ее врачу? - Наверное, Шарли уже выключила свой мобильник. Она управляется с ним, как если бы это было само будущее.

- Хорошая мысль. Честно сказать, не думаю, что она долго протянет.

Я хочу протянуть долго - я хочу быть с вами, Дорин.

- Но…

И здесь ее голос уходит за пределы слышимости, зато становятся слышны другие голоса в соседней комнате, Наташи и Майлса, которые препираются, решая, куда пойти поесть. Кто бы мог подумать, что все покатится так быстро?

ГЛАВА 4

Сайденберг уже в пути - вот и славненько. Сайденберг, последний в череде докторов, тянущейся с конца сороковых. Не надо ставить мне в вину то, что я давала работу этим молодым специалистам, что я всегда стремилась вызвать врача на дом. Ведь что такое ипохондрия, как не повивальная бабка всех остальных, меньших фобий? Когда девочки были маленькими, я могла бы в два счета выгнать Вирджинию Бридж. Думаю, что не сделала этого по двум причинам: мне нравились ее вялые подбадривания, но не меньше нравилось наблюдать Йоса с еще одной женщиной. Мне казалось забавным видеть его этаким мальчуганом, который держит в каждой руке по эскимо, не зная, какое лизнуть.

К тому же мне нравилось, что доктора всецело в моем распоряжении - по крайней мере, так мне казалось. Теперь я понимаю, что все, что им когда-либо от меня доставалось, был продукт с брачком: очередная поврежденная оболочка человека, которому не хватает детали до полного комплекта. Сейчас двадцатый век - неудивительно, что эти работники конвейера продолжают ставить диагнозы, когда дневная норма уже выполнена. Сайденберг явно не из худших. Он, безусловно, лучше этого проходимца Лихтенберга, который "психоанализировал" меня в начале пятидесятых. Я все прекрасно помню. Он был приятелем Каплана, и в их отношении к любому моему crise de nerfs была некая пугающая согласованность. Я кричала им: "Да вы в сговоре!" - а они отнекивались.

Лихтенберг, правоверный фрейдист, видел связь любой стороны моей души с ранним детством. Ладно, мое детство могло быть дерьмовым хуже некуда, но теперь мне следовало позаботиться о детстве Дейва - младшего, - который как раз был на подходе. Но нет, Каплан приветствовал психоанализ, Восемь Супружеских Пар, Которые Что-то для меня Значили (наш тесный до кровосмесительства круг близких друзей), тоже приветствовали его, и факт, что это погружало меня в прошлое, едва ли тогда казался важным. На деле Лихтенберг как бы выдал мне лицензию на то, чтобы заводить романы. Он считал, это поможет мне побороть негативное отношение к отцу. Дерьмо собачье. На самом деле все эти фрейдистские разговорчики о сексе были болтовней, прелюдией к бездумной половой распущенности шестидесятых. Хотя не для меня - к тому времени я снова предпочитала болтовню. По большей части. Интересно, что сказал бы Лихтенберг по поводу моего теперешнего безвыходного положения. Скорее всего, процитировал бы Фрейда: "Главная цель жизни - смерть". Жаль, я не убила этого подонка.

Из города в город, из городка в городок. Сквозь айсберги в полярную ночь. Сайденберг один из тех английских евреев, которые дадут сто очков вперед самим англичанам. С конца семидесятых английские аборигены оставили свою сдержанность, свое спокойствие, свою простую вежливость. Они всегда сожалеют о своей "американизации", имея в виду сеть магазинов, супермаркеты, рекламу, - но все время упускают из виду незаметно подкравшийся космополитизм, преобразивший их общество. Я заметила в семидесятых - в это округлое десятилетие, - что англичане начали находить еврейско-американский юмор действительно забавным, воспринимать его мудрость - и это было началом конца. Местные евреи слишком традиционны и бестолковы, чтобы сыпать настоящими хохмами. Они из тех, кто осел в Ливерпуле, в то время как остальные отправились в Новый Свет. Разбогатев, они удалились, подобно Рубенсам, за город, доживать свои дни в бесцветном равнодушии. Евреи-англичане. Жителям Англии пришлось искать увеселений у американских евреев, вот тут - то Лондон и вправду объевреился. И сейчас любой сопляк-кокни при встрече хохмит, дурачится, болтает без умолку и мошенничает. Ну и отлично.

Как бы там ни было, вот он, Сайденберг: высокий, сутулый, седой, в очках. Его двубортный костюм симметричен - в отличие, увы, от моего тела. Сайденберг держит в руке отвратительный современный виниловый кейс, который ставит рядом с кроватью, прежде чем, сложившись, оказаться на одном уровне со мной. Что за выражение - "умение подойти к больному"! Все доктора, которые когда-либо подходили к моей постели, испытывали - соответственно обстоятельствам - крайнюю неловкость. А легко бы им стало, если бы мне было легко: если бы они поставили свои кейсы, сняли брюки и легли рядом со мной в постель. Вот это было бы умение подойти к больному.

- Ну, вернулись домой, Лили?

- Как видите, доктор Сайденберг, как видите.

- Боль есть?

- Болит.

- А тошнота?

- Тошнит.

- Понятно.

Он действительно все понимал, все видел сквозь бифокальные очки, увеличивавшие его устричные глазки. Да, было бы хорошо, если бы он лучше умел подойти к больному. Было бы хорошо, если бы он лег ко мне в постель - мне нужен кто-то, все равно кто, чтобы удержаться. Попробуем другой подход.

- Я боюсь.

- Умирать?

Молодчина. Не увиливает, это мне нравится.

- Умирать. А еще того, что со мной сделают после смерти.

- Вы говорили мне, что вас это не волнует, что вы велели Наташе и Шарлотте кремировать вас и бросить пепел в ведро или в урну - куда угодно.

- Боюсь, они этого не сделают - Шарлотта слишком сентиментальна, а Нэтти всегда под кайфом.

- Что ж, принимая во внимание ваши материалистические взгляды, вряд ли это будет иметь значение, разве не так?

- Я не хочу, чтобы меня бальзамировали.

- Это американские штучки. Мы здесь ничего такого не делаем. Запомните, подавляющее большинство англичан подвергается кремации, думаю, что-то около семидесяти процентов.

- Знаю, знаю, самая подходящая страна, чтобы сжечь труп. Даже не нужно будет вытаскивать электрокардиостимулятор - потому что у меня его нет. Как вы думаете, когда тебя жгут, это чувствуешь?

- Лили.

- Я серьезно. Вдруг я заблуждаюсь? Вдруг ты все ощущаешь, вдруг ты ощущаешь, когда твои кости дробят в измельчителе?

- В измельчителе?

- Это вроде центрифуги, наполненной стальными шариками, - для измельчения костей, чтобы родственники не пришли в ярость, если вдруг обнаружат лишние ребра или дополнительные позвонки, когда заберут урну и начнут просеивать останки.

- Ну, ну, перестаньте, все это выдумки - я полагаю, вы страдаете тафефобией.

- Что это еще за хрень?

- Иррациональный страх быть похороненным заживо.

- В противоположность людям, живущим на Сан - Андреасском разломе?

- Вот именно.

Ну и ну, тафефобия. А я-то думала, что смерть - радикальное средство от всяческих фобий. Теперь оказывается, что у меня очередной иррациональный страх - даже при том, что я умираю.

- А как насчет того, чтобы удрать в Палермо?

- Что?

Чувствую, разговор начинает приводить его в замешательство. Отлично - мне тоже трудно продолжать.

- Палермо или Париж, там есть подземные кладбища, катакомбы, где я могла бы висеть на проволоке в своем лучшем платье от "Маркс энд Спенсер", удобных туфлях на низком каблуке и в дождевике.

- Это ведь тоже не очень практично, правда?

Нет, не практично, и мне не хочется так болтаться, не хочется быть помехой. Как не хочется быть высаженной в грунт муниципального некрополя в Уонстеде. У меня было достаточно трудностей с оплатой жизненного пространства как такового, и мысль о том, чтобы взять кладбищенский участок под залог, кажется непристойной. Я достаточно много читала об этом и знаю, что происходит. Я даже знаю, что британскую кладбищенскую индустрию прибирают к рукам крупные американские корпорации. А эти простофили думают, что попадут на небо, но даже если так, - в чем я сильно сомневаюсь, - их земные останки будут давать весьма мирской доход для жирных, неразборчивых в средствах инвесторов. Дурачье.

Мне хотелось бы поделиться этими сведениями с Сайденбергом, уж мне-то известно, он прекрасный слушатель, но к тому времени, как я осознала, что некоторое время лежу с закрытыми глазами, а затем наконец сумела их открыть, он уже ушел в соседнюю комнату, чтобы обсудить мое состояние.

- Боюсь, сейчас мало чем можно помочь.

- Понятно. Как вы думаете, есть смысл обзванивать хосписы?

- На самом деле, нет, мы можем с таким же успехом справиться с болью здесь. Вы организовали круглосуточное дежурство?

- Да. Значит, это случится здесь?

- Если не произойдет никаких резких изменений, если она сможет получать лекарства.

- А вы думаете, не произойдет?

- Трудно сказать. Если наступит резкое ухудшение, что ж, тогда, боюсь, вам придется звонить в хоспис.

- Она не хочет умирать в больнице.

- Откровенно говоря, Шарлотта, суть в том, что она вообще не хочет умирать. Ваша мать еще молода. Я думаю, все разговоры об останках и погребениях это отвлекающая тактика. Она когда-нибудь говорила с вами о том, что должно произойти?

- Немного. Она почти не говорит о смерти. Иногда кажется, что она примирилась с мыслью о ней, но по большей части она очень-очень раздражена.

- Что ж. Этого следует ожидать.

- Я надеялась, она будет относиться к этому более философски.

Назад Дальше