Квартира просто омерзительна. Я плюхаюсь в одно из кресел и перевожу взгляд с Фар Лапа на Костаса и с Костаса на литопедиона. Гостиная чуть пристойнее всего остального - весна в аду. Хотя "гостиная" не слишком подходящее слово. Помнится, Йос называл убогую комнатушку в Кривом проулке "салоном". Претенциозный кретин. И все-таки назвать эту ободранную конуру "гостиной" не поворачивается язык.
- Черт побери, Фар Лап, квартира просто улсас. Не будь я мертвой, я бы тут же умерла. Неужели ты думаешь, что я здесь останусь?
- С чего-то надо начинать, Лили-детка, йе-хей. - Фар Лап ничуть не обескуражен. - К тому же у тебя нет другого выхода. Не можешь же ты бесконечно шататься по Далстону. Тебе нужна квартира, а я ее сдаю, йе - хей? Тебе нужно проводить со мной много времени. И еще ходить на собрания.
- На собрания?
- Да, на собрания. Вроде подготовительных курсов. Они проводятся в Далстоне повсюду. Ты должна на них ходить, Лили, иначе ты ничего не узнаешь о смерти, не сможешь ни с кем перекинуться словцом, не сможешь выполнять свои обязанности, йе-хей?
- Не только из-за этого, - вставляет Костас, опускаясь в другое старое кресло и закуривая другую сигарету. - Знаете, леди, здесь бывает страшно. Случаются всякие ужасы, к которым вы должны быть готовы.
- Ужасы?
- Да.
- Ужасы здесь, в Далстоне? С его тоскливыми кафе, скучными улицами, унылыми домами и этой дрянной квартиркой?
- Да, даже в этой дрянной квартирке.
И тут из спальни доносится странное бормотание и хихиканье. Очень тихое, но вполне различимое. Бесцветные голоса повторяют нараспев:
- Толстая старуха, старая толстуха, толстая старуха, старая толстуха…
- Черт побери, что там такое? - раздраженно спрашиваю я.
- Толстая старуха, старая толстуха, толстая старуха, старая толстуха… - не унимаются голоса.
На чужеземных лицах Фар Лапа и Костаса мелькают озорные улыбки.
- Ну, что там? Отвечайте!
- Толстая старуха, старая толстуха, толстая старуха, старая толстуха …
- Похоже, это Жиры, детка, - не сразу отвечает мой посмертный гид. - Они поселяются у многих, особенно у женщин. Пойдем-ка взглянем на них… Они что-то вроде литопедиона. - Он кивает на малыша, который сидит на каминной полке, болтает серыми ножками и поет: "Я про-о-сто бедолага, / Никто не пожалеет, / Все ополчились про-о-тив, / И не-е-куда бежать…", - причудливо вторя доносящемуся из спальни речитативу: "Толстая старуха, старая толстуха, толстая старуха, старая толстуха…"
Я встаю и направляюсь к двери, Фар Лап с Костасом следуют за мной. В спальне меня ожидает жуткое зрелище. Отвратительное и, как ни странно, жалкое. У окна стоит моя копия, голая и лоснящаяся. Вторая пытается забиться под кровать, третья сидит на обитой плюшем банкетке перед туалетным столиком. Расплывшиеся создания, похожие на меня, с трясущейся, дрожащей плотью и огромными, свисающими до колен животами. У них нет ни глаз, ни волос, ни сосков, а обвисшие рты похожи на рот моего собственного трупа. Рекламные пончики Пиллсбери за гранью распада. Та, что стоит у окна, держит на вытянутых руках моток кишок, та, что сидит на банкетке, стягивает их, петля за петлей, и отправляет той, что лежит под кроватью. Ее я не вижу, но слышу звук, похожий на щелканье садовых ножниц - "ж-ж-жик… ж-ж-жик…". Они отбивают такт, мои жирные двойники, и речитатив "Толстая старуха, старая толстуха, толстая старуха, старая толстуха…", похоже, служит им трудовой песней.
Увидев меня, вся бригада замолкает и сбивается в кучу. Фар Лап и Костас глубокомысленно кивают головами.
- Истинная правда, - говорит мой посмертный гид, - настоящие Жиры.
Жиры недовольно перешептываются, их голоса напоминают урчание в желудке:
- Что он сказал? Кто он такой? Вот она…
- А кто они такие, - я напускаю на себя равнодушный вид, под стать самому аборигену, - эти самые Жиры?
- Твои… гм… Лили, ты часто сидела на диете, когда была жива… йе-хей?
- Ну… да… сидела. - Черт возьми, да я была просто помешана на диетах. Я так часто думала о лишнем весе, что, вероятно, вызывала его к жизни одними мыслями. Проклятье! Эти бесконечные цифры, нацарапанные на обоях, густые диетические добавки и жидкие соки, скупо отмеренные порции - обстричь лист салата, чтобы избавиться еще от одной калории. Эти долбаные собрания худеющих толстяков. Сидела ли я на диете? В семидесятые и восьмидесятые вся моя жизнь свелась к непрестанной борьбе со своим аппетитом - чтобы ненавистный мир в моем лице не лопнул от обжорства.
- Взгляни-ка на эти Жиры, Лили, йе-хей, это все твой собственный жир. Вот столько ты потеряла, когда сидела на диетах, - черная мотыга указывает на фигуру с мотком в руках, - а столько набрала опять. - Он кивает на ту, что тянет кишки из мотка.
- А та, что под кроватью?
- Это жир, от которого ты избавилась навсегда.
- Значит, мне все же удалось немного скинуть… в общем. - С какой стати мне испытывать удовлетворение? Но я его испытываю.
Фар Лап молчит. Он вынимает из маленькой соломенной сумки на плече листки бумаги, брошюры и конверты.
- Слушай, Лили, тут у меня для тебя немного денег… на обустройство, ясно? И еще карта Далстона и перечень собраний. Пойдем-ка в другую комнату.
- А что мне делать с этими?… - Я не могу обращаться с ними запросто, с этими монстрами из рассказов Эдгара По.
- С Жирами? От них беспокойства не больше, чем от литопедиона. Они же часть тебя, Лили-детка, ясно? Не страшнее твоих собственных мыслей, йе-хей?
Я следую за ним в другую комнату, и Жиры вновь принимаются тянуть кишки и бормотать. Фар Лап отсчитывает ровно семнадцать фунтов тридцать шесть пенсов. И бумажные деньги, и монеты старые, истертые.
Тут в разговор вступает Костас:
- Вы должны расплатиться со мной, Лили. Отдайте мне свои протезы.
- Зубные протезы?
- Да. Свои вставные челюсти.
- Но… у меня их больше нет.
- Поищи в саквояже, - советует Фар Лап.
Я ищу. Вот они, завернутые во что-то мягкое, как это бывало в тех редких случаях, когда я их снимала. Теперь они завернуты в новые старушечьи панталоны и, как ни странно, выглядят не такими уж искусственными. Я чувствую прилив нежности к этим челюстям, они были больше мной, чем то, во что я превратилась. Однако Харон есть Харон, думаю я, даже если он переправил меня всего лишь через Лондон. Я направляюсь в соседнюю комнату и протягиваю челюсти Костасу.
- Здесь на углу есть магазинчик, Лили-детка, йе - хей? - говорит Фар Лап. - Там продаются разные моющие средства… чтобы привести квартиру в порядок, йе-хей?
- А что будешь делать ты?
- Работать… мне нужно на работу, как и Костасу. Мы все здесь должны работать. Лили. Может, увидимся вечером на собрании. А может, нет.
- А если я не пойду на собрание?
- Тогда останешься дома с Жирами и с…
- Я и ты, и пе-е-сик Бу-у-у в нашем маленьком саду-у-у…
Он прав, лучше любое собрание, чем сидеть здесь с крошечным обызвествленным трупиком, ожившим напоминанием о моей сексуальной безответственности. Не говоря уже о Жирах.
ГЛАВА 8
Что ж, я могу рассказать, что со мной происходило. Не думаю, что моя смерть сильно отличается от чьей-либо другой. Здесь у каждого из нас своя чертовски душещипательная история - это уж точно. Однако вы можете подумать, что бормотание Жиров в соседней комнате и прыжки литопедиона, во весь голос распевавшего песенки семидесятых годов, мешали мне осознать, что я умерла. Да нет. Я помню этот первый вечер в полуподвальной квартире в доме № 27 по Аргос-роуд так же ясно, как и все, что происходило со мной до этого или после.
Разумеется, тогда я не знала, что это Аргос-роуд, мне был известен только номер дома - 27. Сырой полуподвал в скучном пригороде огромного города, который я научилась терпеть, но не сумела полюбить. А смерть? Она имела ко мне не больше отношения - в метафизическом смысле, - чем имя Господа, которое нельзя произносить, или культ Девы Марии, или расступившиеся волны Красного моря, или любое другое религиозное фиглярство. Жизнь после смерти казалась такой же неправдоподобной, как Атлантида, дурацкий затонувший континент, в существование которого верят только наивные дурачки.
Наверное, вы решили, что мое тонкое тело, воскрешение зубов, странности Фар Лапа и Костаса произвели на меня большое впечатление, но это не так. Поверьте, когда я говорю, что потусторонний мир, каким он предстал передо мной в тот весенний день 1988 года, был ничуть не более странен, чем мое первое прибытие в Англию зимой пятьдесят восьмого, когда мой беременный живот - туго набитый Шарлоттой - был прижат к перилам "Куинн Мэри", пока корабль, гудя, продвигался к пристани, а внизу волновалась толпа встречающих, целое поле габардиновых пальто, с разбросанными по нему розовыми цветами. Один из таких цветков - я искала его, веря или желая верить, что он означает любовь, - держал Йос. Веское основание для веры.
Англия - страна глубокой, допотопной отсталости, здесь у домов-крепышей вся кровеносная система наружу. Жестокое напоминание о том, что вы замерзнете, когда придет зима. В Англии нет мудрости. Нет и не было - ни сейчас, ни тогда, никогда. Именно поэтому я не любила эту страну, ее культуру и людей. И всегда носила в сумочке свой американский паспорт, готовая при первой же необходимости прыгнуть на корабль. Что же касается семейки Йоса с их детскими прозвищами, благовоспитанным ханжеством (нельзя ненавидеть кого-то за то, что он черный, или еврей, или женщина, а можно просто не любить их как таковых - и между прочим черноту их кожи, еврейство, принадлежность к женскому полу), с их неопрятным опьянением (были они пьяны или медленно соображали, или и то и другое?), решимостью умерщвлять себя изнутри, поглощая пищу с огромным количеством углеводов - рядом с ними мой посмертный проводник и Харон-таксист вовсе не казались чем-то особенным.
Поэтому я сочла свою смерть всего лишь очередной переменой места действия, продолжением форсированного марша в войне, которую вела. Вот так я перескочила из постели Каплана в постель Йоса, из Соединенных Штатов в говенную маленькую Англию, так меня переместили - через Королевскую клинику ушных болезней - из Кентиш-Тауна в Далстон. Теперь мне предстояло снова пройти утомительную процедуру акклиматизации. Разобраться с коммунальными платежами, найти ближайший супермаркет, записаться в библиотеку. Впрочем, при всей моей предусмотрительности - а какой от нее толк, в частности, для невротика? - мое безразличие к таким аспектам жизни, как переадресовка почты или здравоохранение, свидетельствовало о более значимой перемене адреса, чем при предыдущих переездах.
Да, как я уже говорила, я прекрасно помню остаток дня моей смерти. Он кажется мне этаким держателем для книг - парным к моему прибытию в старую книжную Англию. Саутгемптон, зима пятьдесят восьмого. Лед, испещренный шлюпбалками грузоподъемных кранов. Земля, море и небо, соперничающие друг с другом в мрачности. Когда подошло время сходить с корабля, я сидела, сжавшись, в своей каюте, как расплывшаяся корова в железном стойле, пока не раздалось трубное мычание Йоса - "Лили! Что случилось? Я ждал тебя на причале просто целую вечность", - пока он не пришел, чтобы погнать меня по сходням. Просто целую вечность - выражение совершенно в духе Йоса, у него все было совершенно просто. Справедливости ради надо сказать, что простота довольно часто служит последним прибежищем сложности. Да, просто целую вечность - вот как долго века пребывали в компании Йоса. На самом деле они пробыли в его компании не больше пяти дерьмовых минут, в течение которых нервная дрожь - от расставания с Капланом, бегства от Восьми Супружеских пар. Которые Когда-то Что-то для Меня Значили, освобождения от рыдающих призраков вины, окружавших смерть Дейва-младшего, - наконец, отпустила меня. Ох, - и бегство из этой Жидамерики - тоже великое избавление.
Кто он был, этот большой, розовый, мокрогубый тип, который несколько раз грубо овладел мной на заднем сиденье взятого им напрокат "крайслера"? Он кусал меня за сиськи. С Йосом я, вероятно, ошибочно принимала шок за оргазм, и, несомненно, оргазм за любовь. Но странным образом, как и любой другой любовник, Йос стал для меня архетипом во плоти. Все мужчины в одном - потому я ненавидела всех.
С Йосом я вернулась к череде неудобных жилищ, где на веревках сохли пеленки, повсюду валялись груды нижнего белья, торчали какие-то подпорки, словно обломки старинных летательных аппаратов. Эта чертова мисс Незадачливая-Последовательница-Братьев - Райт не отстирывала белье дочиста - только развешивала. Затем, когда я была беременна второй мисс Йос, мы осели в Кривом проулке, где запущенность стала образом жизни. Иисус-черт побери-Христос, если бы ты жил в Хендоне в шестидесятые годы, ты бы знал, что такое жизнь, подобная смерти. Далстон, по сравнению с этим, просто блеск, хотя особо и не блестит. Последние пятнадцать лет своей жизни я провела в чистилище. Умирание, исчезновение - вот и все, чего я ждала, - стоило ли удивляться, что одной поддельной солидности подвала было достаточно, чтобы заглушить мое всегдашнее яростное любопытство?
На Жиры мне было наплевать, а литопедиона можно вытерпеть. Я решила сходить в магазин за моющими средствами. Ну, казалось мне, ведь я еще могу почувствовать запах аммиака? Сумею отличить крем для обуви от говна?
На улице светило солнце. Фар Лап был прав - тонкость тонкого тела у такой неуклюжей недотепы, как я, весьма относительна. Было суше, резче, теплее, чем в сыром подвале. Я была свободна от боли и ожидания смерти - и ощущала себя тоже суше, резче, теплее. Впрочем, в жизни масса такого дистанцирования, таких лишь предполагаемых чувственных удовольствий - могла ли смерть оказаться иной? Здесь даже, черт возьми, цвели вишни, розовые и белые вычурные цветки, неуместно легкомысленные, они выглядывали из-под плотных подолов поздневикторианских домов. Домов, напоминавших перевернутые айсберги: четыре этажа бесстрастной любезности над затопленными сырыми подвальными помещениями. Пока я спешила в магазин на углу, с выданной мне по поводу смерти дотацией, которая позвякивала в кармане платья, я ощущала себя почти девчонкой.
По пути мне встретилось несколько человек, но они походили на зомби не больше и не меньше, чем любые прохожие на любой городской улице. Высоченная девушка с разделенными пробором кудрями, спадающими на воротник, протирала косметической салфеткой веки; старик-инвалид с деревянной ногой осторожно трогал камни мостовой резиновым наконечником палки; смуглокожий азиатский господин с аккуратно подстриженной бахромой седых усов шел мне навстречу. Их глаза видели меня, затем смаргивали прочь.
Угловой магазин оказался в углу - как банальная постмодернистская деталь. Мрачноватая пещера, где пахло куркумой и висели гирлянды самых разных товаров. Здесь были и картонные стенды с карманами, из которых торчали перочинные ножи, и заплетенный в косу лук, и пучки лакричных нитей. В темных уголках этого торгового логовища притаились стенды с почтовыми открытками, пластиковые корзины с овощами, подрагивающие шкафчики-холодильники и забытые полки с жестяными банками, хранившими души супов.
Повинуясь надгробной песне указаний крошечной индианки в безупречном сари, которая сквозь просвет между кассой, кипой "Далстон адвертайзер" и белыми кудрями нескольких швабр, направляла меня то туда, то сюда, чтобы я смогла вызволить из ее лабиринта вот эту хорошенькую бутылочку с отбеливателем, этот изящный флакон универсального средства для пола и вон те замечательные щетки для посуды. Сидевший позади нее на высоком стуле крошечный мальчик в отлично выглаженных серых шортах играл с игрушечной металлической машинкой, игрушечной пластиковой коровой и игрушечной пластиковой губной гармошкой. Блуждая по магазину, я наблюдала, как он старательно уравновешивает эти вещи у себя на коленках. Он ставил машинку на корову, стоящую на гармошке, затем гармошку на корову, стоящую на машинке, словно исследуя возможности новой индуистской космологии.
Набрав моющих средств, я заплатила крошечной хозяйке магазина.
- Вы, наверное, новая дама, - обратилась она ко мне, - сама она, несомненно, была дамой. - Та, что въехала в номер двадцать семь.
- Да, верно, - ответила я, польщенная тем, что меня узнали. Возможно, это перемещение в Далстон и дальнейшая ассимиляция пройдут легче, чем я предполагала. - Квартира в жутком состоянии, - сказала я ей. - Похоже, там лет двадцать никто не делал генеральной уборки.
Она фыркнула.
- Да-а-а, - протянула она, и в этом "да" прозвучало множество оттенков, - да, это чистая правда. Чистая правда. Мистеру Баззарду уборка была не важна - он из неприкаянных душ, понимаете? Он сейчас переехал. В Байсестер, за Оксфорд. Сказать вам, миссис …?
- Блум.
- Миссис Блум. В двадцать седьмом много неприкаянных душ, не позволяйте им беспокоить вас. Не давайте им брать верх. Это ваш литопедион?
Она выглянула и посмотрела на литопедиона, который сидел на самом краешке ящика с бананами, болтая короткими ножками и распевая очередную старую песенку: Опустели улицы, Никого-о-о вокруг, Все отпра-а-а-вились - На луну!
- А как тебя зовут, Карузо? - спросила она. Я была ошеломлена - мне даже в голову не приходило с ним заговорить.
- Лити, - пропищал литопедион.
- Веди себя тихо… - сказала она ему, и он замолчал. - Вот умница. Вам нужно быть с ним построже, миссис Блум. Они только и могут, что выпаливать всю устаревшую чепуху, которая приходит им в голову. Как правило, это поп-музыка, поскольку она проникает туда, где они оказываются… в ваших… складках. - Для наглядности она собрала в складки свое сари.
На меня произвели впечатление эти сведения - гораздо большее, чем мистическая абракадабра Фар Лапа.
- М-м-м… Могу ли я вас спросить, миссис …?
- Сет.
- Миссис Сет. У меня есть… ну, Жиры… Жиры, которые у меня в квартире, они опасны?
- В сущности, нет, миссис Блум. У большинства людей Жиры вроде подростков, если вы понимаете, о чем я говорю.
- Вроде подростков?
- Ну да, они состоят из приобретенного и потерянного жира. Жир - обычно результат детских злоупотреблений шоколадом, сладостями и тому подобным. Поэтому у Жиров такой характер. Они дуются, огрызаются, брюзжат, они включают музыку на полную мощность, но их всегда можно заставить слушаться - если быть с ними построже.