Как живут мертвецы - Уилл Селф 7 стр.


Интересно, какую услугу он может мне оказать? Неужели он действительно хочет поставить мне клизму, сделать мокрое обертывание, укол? Или его душа стремится к более зловещему насилию? Смотрит ли он на меня, как доктор Стил, видящий в пациенте лишь вместилище болезни? Стил, pathologist manqu? - если таковые вообще бывают, - ждет не дождется, чтобы взрезать меня и взглянуть на мои злокачественные прелести. Желаю ему удачи - я уже буду далеко.

- Ничего не нужно, Майлс, иди. Нет, погоди.

- Да, муму.

- Нэтти приняла тридцать миллиграммов моего диаморфина, так что не пускай ее к этому подонку Расселу, хорошо?

- Хорошо, муму. - Он удаляется, на бесстрастном, как у идола, лице никакого ужаса в связи с той странной ролью, которую я на себя взяла.

Таков Майлс. Пытающийся выглядеть независимым, современным и сексуальным в своем черном джинсовом костюме, с тремя серьгами в ухе и взбитыми волосами. Майлс, подобно многим детям богемы, на самом деле умирает от желания подчиниться условностям. Он мог бы стать идеальным партнером для Шарлотты. В данный момент она успешно заканчивает то, что кажется - и на самом деле оказывается - списком.

- Мам, я включила сюда Дердру, отопление и кошек. Ричард договорился, что Молли будет приходить к тебе утром на час и убираться. Нэтти обещает зайти к тебе вечером, а я забегу завтра, сразу же после утреннего совещания.

- Хорошо.

Этот односложный ответ не удовлетворил Шарлотту, ее толстые губы сложились в отцовскую гримасу, словно она разочаровалась в организованном ею мире.

- С тобой все в порядке, мам?

- Шарлотта. - Я приподнимаюсь на подушках, чтобы мне стало еще неудобнее. - Я не собираюсь тихо покинуть этот мир.

- Я так не думала.

- Я боюсь.

- Я тоже. - Она подходит ко мне и целует в лоб. Я немножко плачу, а когда она немножко меня утешает, забываю о том, что она здесь и даже кто она такая. Когда я об этом вспоминаю, ее уже нет - как нет, вероятно, и близнецов в черных джинсовых костюмах.

Теперь, когда девочки со своими кавалерами ушли, я вольна размышлять о том, что время вытащит на первый план их пока незаметное сходство. Как я уже говорила, в Шарлотте от Йоса было все, а в Наташе - ничего. Но я-то знаю, что это не так, знаю по собственному опыту. По мере того, как я старела, из зеркала на меня все чаще глядело тяжелое нелюбимое лицо тети Реи. Это лицо пряталось от меня все эти годы, а теперь вдруг появилось, в насмешку - похоже, так. Интересно, кто явится, чтобы посмеяться над моими дочерьми? Этого никто не узнает, пока они не достигнут моего возраста. Тогда память их тел покажет им, кто они на самом деле. Что, если они тоже окажутся тетей Реей? Жаль, что я до этого не доживу - три толстые Реи сидят и плетут зловещую нить. Правда, жаль.

Похоже, я слишком долго тешила себя иллюзией о собственной независимости, бросаясь из огня в полымя, пока меня не закалили неврозы. Будь я независимой, безличные страхи и массовые фобии не швыряли бы меня из стороны в сторону, словно я накачалась наркотиками. Не говоря уже о похоти. Вернее: не говоря о похоти! Похоть была высоковольтным кабелем, подключенным к моей плоти, она питала почти эпилептическую убежденность, что именно этим и я должна заниматься в жизни.

На цыпочках входит Дердра, чтобы проверить, как я.

- Вы не хотели бы перекусить миссис… Лили? - Звучит как "миссус Лили", и на какой-то миг я переношусь в тридцатые годы, меня обслуживает негр-официант, в то время их так и называли: "негры". Что она может мне предложить? Кукурузную лепешку? "Джелло"?

- Благодарю вас, Дердра. Я не голодна.

И она удаляется сквозь высокие двойные двери, единственное, что осталось от прошлого в этой до неузнаваемости перестроенной квартире. Не то же случилось и со мной? То, что когда-то было мной, растворилось в потоке тысяч и тысяч переживаний. Мое "Я" разделено на части, перекроено, перестроено, перепланировано так, что теперь и не вспомнить, где стояли стены и какой была лепнина. Говорят, домашняя пыль на девяносто процентов состоит из омертвевшей человеческой кожи - вот что я такое. Пыль на подоконнике, пыль в перестроенной квартире, пыль в чужом городе.

Вероятно, пока не поздно, мне нужно написать мемуары, но, в отличие от этой мерзавки леди Асквит, я никогда не вела дневника. Города и районы на двух континентах, где я прожила шестьдесят пять лет, сливаются в один-единственный Анплезантвилл. Мои знакомые представляются мне пластмассовыми фигурками, которые можно разделить на две группы: типичные жители восточного побережья Соединенных Штатов и типичные жители Лондона, Англия - XX век, масштаб 1:30. Только похоть, подцепив меня на свой крючок - вроде крючков на бюстгальтере, - тащит меня сквозь отхлынувшую тошноту в прошлое, которое могло быть моим.

1955. За дверью слышится поединок Диззи Гиллеспи с Майлсом Дэвисом. Они играют приправленное спермой скерцо, похоже, капельки спермы слетают с их медных труб. Холодильник "Дженерал электрик", на который я опираюсь, такой обтекаемый, так гудит и вибрирует, что, кажется, открой я окаймленную резиной дверцу и заберись внутрь, удобно устроившись между банками с рубленой печенью, упаковками сосисок и кудрявыми головками салата, он стартовал бы к Запретной Планете. Да, Диззи с Майлсом наяривают за дверью, а я стою, опершись на холодильник, и разговариваю с мужчиной, который мне не муж. Он высок и сутул - в отличие от Дейва Каплана, - и к тому же в костюме, которого Каплан никогда не носит. Мы говорим о Нормане Подгорце и "Новой республике", о поэзии Уильяма Карлоса Уильямса или о том, как замариновали мозги Эйнштейна, однако на самом деле мы говорим о похоти. О сексе. О совокуплении. Он говорит: "Я хочу тебя трахнуть, но не хочу разрушать свой брак". А я отвечаю: "Давай трахнемся, и плевать на последствия". Я сообщаю это, глядя прямо в его необычайно глубокие черные глаза. Он возражает мне, посматривая поверх моего левого плеча на свою жену в соседней комнате, которая оживленно жестикулирует. На дворе 1955 год, и я во всеоружии собственных зубов.

Это вечеринка. Вечеринка в его доме. У нас с Капланом паршивенький холодильник, которому далеко до этой морозильной космической ракеты. И в сущности, Каплан не любит бибоп, порой мне кажется, он предпочел бы слушать клезмер. Везде мелькают руки - это отличительная черта вечеринок пятидесятых. Все курят, пускают струи дыма, шумно дышат. Если вам захочется не только подержать сигарету в руке, но и донести ее до рта, придется постараться. Повсюду, как ветви деревьев, колышутся руки. Где бы ни собирались эти люди, они беспрерывно курят "Уинстон", "Пэл - Мэл", "Кэмел", "Лаки страйк" и "Ньюпорт". Но в комнате не слишком дымно - сквозь распахнутые окна вливается теплый вибрирующий июньский вечерний воздух Новой Англии.

Мужчина, с которым я стою на кухне - Боб Белтейн, - не курит, что сообщает ему некоторую таинственность. К тому же он поэт, и это добавляет привлекательности - мне это кажется потрясающим. Его стихи не так уж плохи - пожалуй, немного манерны, - но то, что он читает их мне, я нахожу умопомрачительным. Он также декламирует других поэтов, я слышу, как он произносит: "…Сентябрь, когда мы любили, словно в горящем доме…"

- Неужели нам придется ждать так долго?

- Что?

- До сентября? Или, вы хотите, чтобы я подожгла дом сейчас? Бог с ним, с календарем. - Чтобы показать, что я не шучу, я щелкаю своей зажигалкой "Зиппо" и подношу дюймовый язычок пламени цвета слоновой кости к уголку одной из кулинарных книг Джин Белтейн, грудой лежащих на облицованной кафелем стойке для завтрака. Для этого я наклоняюсь вперед, и мой живот на миг прижимается к его промежности. Боб вздрагивает, словно я пальнула по нему из электронной пушки, - и я - теперь - тоже вздрагиваю, обнаружив, что привычного живота у меня еще нет. Он плоский, как блин, и обтянут черными слаксами - черными слаксами, подумать только! На мне хлопковая рубашка, концы которой завязаны узлом под грудью. Мне тридцать три года, у меня свои зубы - пусть даже они гниют во рту, - и я думаю, что буду жить вечно…

…Хендон. Кривой проулок - так называется наша улица. Маленькая гармошка из шести домов, три из которых отходят от Хендон-уэй, а три возвращаются назад. Не уйти от Хендон-уэй, ни правей и ни левей. Мне часто снится один и тот же сон: дом, в котором мы жили с Йосом, Шарлоттой и Наташей. Я меняла континенты и мужчин, но у меня остался этот ненавистный дом - еще одно жилище, которое я не удосужилась украсить, холить и лелеять. Похоже, именно поэтому здесь появились эти персонажи - толпа запыленных людей. Явно не из Лондона. Лондон, даже его пригороды, не слишком чистый город, но эта орава покрыта толстым слоем настоящей пыли, белесой пыли пустыни. Они воздвигают шатер, или навес, или, похоже, австралийскую хижину. Как бы там ни было, ясно одно: они намерены здесь остаться. Один из них подходит к задней двери. Я вижу это, стоя на кухне у раковины. Во сне я часто смотрю из всех окон одновременно. На нем белая широкополая шляпа - подумать только! - и он просит воды. "Давать воды, миссус? - произносит он. - Давать воды, миссус?" Я чувствую, что обладаю крайне неполной информацией, не понимая, сплю я или бодрствую.

ГЛАВА 3

- Доброе утро, Лили.

Какое утро? О чем она говорит, черт подери, эта ирландская корова? Что за утро, когда кругом все серо и безжизненно, что за город, который вечно спит, исторгая из себя на рассвете своих сонных обитателей.

- Скажите, пожалуйста, который час? "Пожалуйста" - чтобы загладить свои дурные мысли. Так всегда, верно? Вежливость всегда чем-то обусловлена. Даже сестры Беннет из "Гордости и предубеждения" обманывают людей, обводят их вокруг пальца, плюют на них - просто об этом не написано.

- Полседьмого, вы спали почти тринадцать часов. Это все диаморфин и валиум, до чего же мощные таблетки - будто сапоги толстяка потоптались по моей шее.

Боже, как болит шея.

- О, Господи!

- Болит?

- Шея… шея болит, как будто сломана.

- Вы высоко лежали. Я пробовала сдвинуть вас вечером, но это мне, боюсь, не удалось. - Вот она, моя Дердра, совсем близко, все в том же отвратительном желтом кардигане. Удивительно, мне никогда в жизни не попадался клубок шерсти цвета гноя. - К тому же вы обильно потели этой ночью.

- Неужели?

Совершенно неподобающее для дамы поведение. Надо будет побеседовать с сальными железами, привести их в чувство.

- Хорошо бы немножко вас помыть и переодеть на день в чистую рубашку. - Она действует исподволь, молодчина Дердра. Понимает, что я, хотя и без зубов, могу укусить. Она так близко, что я чувствую запах ее мыла. Наверное, она принесла собственное, запах незнакомый, неожиданно приятный, и я еще сильнее ощущаю, что от меня буквально разит потом и болезнью. Меня тянет блевать.

И я блюю - "Э-э-э-э!" - внезапно, отвлеченно, в высшей степени женственно. Или мне нравится так думать.

Теперь нам с Дердрой придется заниматься всей этой канителью. Она приподнимает меня и вытаскивает из постели - я чертовски слаба, из-под моей искалеченной груди протягиваются широты бессилия и вращают тело - ядовитую планету. Я гораздо, гораздо слабее, чем вчера, вся сила с бульканьем вытекает из меня, весь гнев - неужели это он поддерживал во мне жизнь? Я заваливаюсь на ручку кресла, в то время как Дердра протирает меня, макая в тазики фланель, протирает как игрушку-неваляшку: "Уистлера матушка, покойница, / Качни ее - раз поклонится / И остановится". Вообще-то не смешно, а в частности - в самый раз.

Дердра скатывает в узел грязную ночную рубашку и простыню. На матрас под простыню подложили полиэтилен. Вполне разумно. Значит, техника одна и та же - когда рожаешь дома и когда умираешь. Кресло, в которое она меня посадила, - подделка под эпоху Регентства, за которую я только что кончила платить. В этом отношении моя болезнь оказалась чертовски внезапной - библиотечные книги не сданы, налоговая декларация не заполнена, письма не написаны, даже некоторые встречи еще предстоит отменить. Кто знает, ведь я могу неожиданно поправиться. Разбойница еще может взять да и покинуть свое временное жилище, освободив меня, чтобы я могла появиться на цветочном шоу в субботу со Сьюзи Плендер. О, харара. О, харара! Какой денек героеславый!

- Вы что-то сказали, Лили?

- Нет, Дердра, ничего.

Я ничуть не против Дердры, более того - я благодарна ей. Умирать лучше с посторонними - им не так тяжело вытирать пот и блевотину. В конце концов, ведь это не в их телесное жилище ворвался раковый взломщик, не на их клеточный коврик наложил кучку злокачественного дерьма. Поэтому я думаю, им в тыщу раз легче ее убрать. Примерно та же история с теми, кто работает в похоронном бюро. Уж они-то должны быть отъявленными весельчаками, ведь каждый день сознавать, что трагедии, с которыми сталкиваешься, не твои собственные, - огромное облегчение. А английским гробовщикам надлежит быть веселей всех, принимая во внимание их непревзойденную склонность к злорадству: ха-ха-ха! Вот вы валяетесь на земле, в крови, - ах, оплошали! Ими движет не корысть, как американцами, они действительно рады работе, они сами должны бы приплачивать за нее. Но, так или иначе, Дердра держит меня крепко, ее прикосновения уверенны. Она няня, а я ребенок. Вот так теперь и будут англичане обращаться со мной, пока не бросят в дешевый сосновый гроб без всяких фальшивых церемоний и я не исчезну в столбе дыма из трубы, подпирающей серое небо над Хуп-лейн. Я ужасно люблю крематорий в Голдерс - Грин - вам известно, что детишек до пяти лет там сжигают бесплатно? Как гуманно. Необычайно.

Она вытирает меня, одевает, водружает обратно, расправляет одеяло, приглаживает мне волосы. Интересно, многие ли медсестры в детстве любили играть в куклы?

- Как вы думаете, может быть, вам стоит сейчас перекусить?

К своему бесконечному удивлению, я обнаруживаю, что могла бы что-нибудь проглотить.

- В буфете над плитой крекеры. Вы не намажете парочку сливочным сыром из холодильника? И может быть, какие-нибудь фрукты, если есть.

Она уходит, шаркая ногами, по ковру, который мне никогда не нравился, в кухоньку, которая всегда была слишком маленькой. Предположим, я бы осталась в доме в Кривом проулке - кухня там была хороша. Но что бы я стала там делать? Готовить обильную еду, от которой тебя разносит еще больше? Весь этот сраный дом был обезображен свидетельствами моей борьбы с ожирением. Стены увешаны записями результатов ежедневного взвешивания: "5 апреля - 186 фунтов, 6 апреля - 184 фунта, 7 апреля - 183 фунта, 10 апреля - 189 фунтов. ПРОКЛЯТЬЕ! ПРОКЛЯТЬЕ! ПРОКЛЯТЬЕ!" Наверное, я уезжала куда-то на уик-энд - на какие-нибудь дерьмовые пироги.

Толще всего я была в семидесятые. Вообще я думаю, что семидесятые определенно были округлыми. Люди коренастые, шрифты закругленные, обыкновенная авторучка напоминала член. Мне нравилось думать, что я не нарушаю эстетического единства, так как мой вес подскочил до двухсот фунтов и я сделалась миссис Тушеная-требуха-с-клецками. Да нет, все это чистая бравада - я ненавидела свой жир. Я сидела и всхлипывала на краю постели - привычки не меняются, - и теребила жировые складки, чтобы поиздеваться над каждой в отдельности. Девочки, стройные - им это ничего не стоило, - шепотом переговаривались внизу: не опасно ли приближаться к старому тучному дракону? Разумеется, опасно. Я терпеть не могла этих сильфид, с которыми делила кров, я обижалась на них. Ненавидела их нарождающиеся округлости, их расцветающую сексуальность - и, возможно, слишком явно это демонстрировала. Слишком часто объясняла Нэтти, пуская в ход наши придуманные детские словечки, как это скверно - лежать с мужчиной.

Стрелка плясала по шкале неделями и месяцами. Помню, что между семьдесят третьим и семьдесят девятым я теряла и набирала вес, теряла и набирала, вплоть до семи сотен фунтов - это целых три толстых меня. Я плюс я плюс я. Затем я стала толстой старой женщиной, старой толстухой, очертаниями напоминавшей грушу. Не жирной, просто толстой и старой. Обзавелась грушевидным телом, характерным для пожилых англичанок среднего класса. Прекрасно. Немудрено, что Хедли не мог вообразить, какая я. Как-то Наташа застала меня за тем, что я звонила за океан и всхлипывала в трубку: "Я была как тюлень, - стонала я, - как тюлень". Я говорила о своем проворстве в постели, а он решил, что о своих размерах, и ответил: "Что ты, Лили, ты вовсе не толстая, поверь мне…" Я бросила трубку и увидела черную челку, покачивающуюся над перилами: "Почему ты так говоришь, муму? Почему ты сказала, что ты тюлень?"

Вот идет Дердра и несет совершенно неподобающий для человека на голодной диете завтрак. На черта мне эти хрустящие хлебцы - мне нужна плотная пища, которая вернула бы мне мою жизнь, мою энергию и здоровье. Мне бы съесть целиком еще одну Лили Блум, чтобы она стала мной. Дердра справилась неплохо, к тому же она разыскала в гостиной виноград, жаль, я не сказала ей, где подносы, они где-то рядом с плитой, а то хлебцы скользят по тарелке, как резвые ребятишки по льду. Даже когда тарелка прижата к моим изувеченным сиськам, я все никак не могу поймать хлебец. Дердра сидит в синем кресле и явно притворяется, что читает свои пометки, сделанные ночью. О, Боже! С каким удовольствием я бы сейчас куснула ее, но это время прошло, я прекрасно понимала это еще до того, как остренький край хлебца впился мне в десну, под нижним протезом, и поранил до крови. Кровь на еде.

Хедли. Он-то еще жив. В прошлом году он прислал мне шахматы, хотя знает, что я не играю. Но у него шахматный магазин в Гринич-Виллидж, и дом у него всегда был дешевый. Чертовски дешевый. И у него до сих пор нет машины - она ему не нужна. Он идет пешком из особнячка, который его мошенник-папаша оставил ему в пятидесятых, в полосатом костюме и соломенной шляпе, спускается вниз по Бродвею, всю дорогу до Виллиджа, где торгует своими шахматами и досками для шашек. Работа не пыльная, и он спокойно может заниматься единственными проблемами, которые признает, - шахматными. Хедли, последний мужчина, касавшийся моего обнаженного тела - если не считать доктора Стила, но доктор почти и не человек. Скорее, одушевленный скальпель.

Назад Дальше