Хедли. Мы лежали с ним в бруклинской квартире, которую мне пришлось выкупить у Эстер ("Дорогая, арендная плата фиксирована, поэтому сдавать квартиру глупо!"), обнаженные, на кровати, как две фигурные скобки, заключающие в себе язык страсти, секса. Конечно, он никогда не оставил бы свою жену. Свою инвалидку-жену. Я хочу сказать, он оставлял ее - чтобы прийти ко мне, но всегда возвращался. Возвращался, чтобы посадить ее в инвалидное кресло (что же у нее было? - ах да, диабет), или вытащить из инвалидного кресла, или сделать укол. Я как-то спросила, почему, при том, что у него куча денег в банке, он не может обеспечить ей пересадку почки. Он был смущен - больше, чем когда-либо, буквально ошеломлен - сильнее, чем при оргазме. Стал объяснять что-то про типы тканей, отторжение, невозможность достать нужный орган, его непригодность - но я не поверила. Я же говорю, дом был дешевый. И, более того, думаю, на самом деле он хотел, чтобы она была прикована к дому, хотел, чтобы она всегда была там, когда бы он ни пришел. Идиот. Ну и скатертью дорога.
Восемь часов, за окном чирикают птички. Слышно, как со скрипом трогаются с места машины, как безостановочно кашляют грузовики на Кентиш-Таун-роуд. Трудно поверить, когда я лежу, слушая программу "Тудей", что шесть недель меня здесь не было. Итальянцы называют такой вид рака "ураган", он налетает и отсеивает людей, как мякину. Он развеял весь мой драгоценный распорядок, череду моих забот, мою сдержанную общительность, мои маленькие поездки - все это пропало. И с ними вместе - люди.
Больше не нужно видеться со Сьюзи Плендер - хотя она, естественно, звонила. Не нужно видеться и с Эммой Гоулд, выслушивать рассказы о ее последних попытках заманить в ловушку мужчину. Какая-то блудливая коза, а не женщина за пятьдесят. Не нужно видеться с Джеком Хармсуортом, моим другом-библиофилом, алкоголиком, хотя Джека мне выносить легче всего. Как и Нэтти. Я думаю, люди с вредными привычками успокоительно действуют на умирающих, ведь их временная перспектива, как и наша, невелика. И не нужно звонить мистеру Вейнтробу. Нет, на самом деле мне нужно позвонить Вейнтробу, или пусть позвонит Шарлотта. Я должна разобраться с этими налоговыми делами, прежде… прежде… ну, скажем просто, это надо сделать. Не нужно видеться с Тимом, моим боссом, хотя он - как мило - приходил навестить меня в больницу на прошлой неделе. Он чувствовал себя очень неловко, а его жена, испанка Лола, бросала вокруг косые взгляды, будто могла увидеть то, что недоступно нам. Просто кошмар.
Нет-нет, никого из них не нужно. Хедли - это история. Йос умер. Каплан - что ж, от Каплана остались одни воспоминания. В любом случае, я не жду от него весточки, о нет. Теперь со мной останутся только Нэтги, Шарлотта, Стил и Дердра. Однако Дердра здесь не надолго, пока я предаюсь размышлениям, мне слышно, как она за дверью передает эстафету своих обязанностей.
- Вот мой табель, миссис Элверс. Ваша мать провела ночь на редкость спокойно.
- Да?
Моей высокомерной дочери чужда непринужденность.
- Да, спокойно, но на самом деле, должна сказать, что она… она…
- Быстро угасает?
- Я… Мне не хотелось бы… это…
- Пожалуйста, миссис Мерфи, прошу вас, не бойтесь высказать свое мнение.
- Такое впечатление, что она тает на глазах. Это случается довольно часто, когда… умирающие оказываются дома.
- Понятно. Ваша коллега уже здесь?
- Нет…
- Б-е-э-э-э!
А вот и она, медлит, прежде чем войти, хотя нет:
- Привет.
Это Наташа, наверное, пришла за подкреплением, - я ведь ей обещала.
- Б-е-э-э-э!
В этот раз чуть менее настойчиво - это, наверное, сменщица Мерфи, еще некая женщина в некоем возрасте в скользком профессиональном халате смерти. В доме Отца их много обителей, и они намерены вытереть пыль во всех прихожих.
Из большой комнаты доносятся обрывки разговора, приплывают куски фраз. Снова блеет домофон, и для уборки прибывает Молли, служанка Элверсов. Боже! Прямо-таки сцена во дворце из "Ночи в Опере" братьев Маркс. Интересно, позабавит ли это меня теперь. Интересно, осталась ли хоть частичка веселья в этом разлагающемся теле. Возможно, если начать вибрировать с нужной частотой, черви оставят меня, как крысы, потоком устремившиеся из Гаммельна. В действительности, я никогда не считала братьев Маркс такими уж забавными. Гручо я всегда отождествляла с Гитлером, видела в нем Гитлера, с его фальшивыми маскарадными усами, зажигательными речами, сводящей с ума демагогией. Он похож на Гитлера и на моего отца. Отец… его большие руки, покрытое шрамами лицо, его зажим для денег, украшенный головой индейца, его болтовня всезнайки: "Да это и пятилетнему ребенку ясно. Пошлите кого-нибудь за пятилетним ребенком". Чтобы ставить жестокие эксперименты, сдирая с него кожу для абажура. Да, ничего хорошего по поводу Гручо, явная ложь о семитских корнях самого Гитлера, - конечно, только еврей может ненавидеть своих сородичей с такой силой, чтобы всеми правдами и неправдами извлекать скрытого в еврее жида? Я вышла замуж за Дейва Каплана, как потом поняла, из-за его собственного - вскоре давшего о себе знать - еврейского антисемитизма. "Знаете, ведь Каплан не настоящая моя фамилия, - любил он говорить, - я сменил ее, чтобы казаться евреем. Настоящая моя фамилия Картер". И в устах человека, в котором были сплавлены самые разные черты - это звучало неотразимо.
Забавник Дейв, он именовал себя "клоуном-фаталистом или даже "жидом-весельчаком". Думаю, он вел себя вызывающе из-за моей внешности - в то время у меня были очень светлые волосы, а сама я была как тростинка. В сороковых годах такой брак - между евреем и якобы гойкой - очень ценился в Штатах. К тому времени как все поняли, что я тоже еврейка, было уже поздно, мы переехали, - несомненно, оставив о себе дурную память. Переехали. В конце сороковых - начале пятидесятых Каплан то и дело менял одну жалкую должность на другую, так как из-за своих коммунистических симпатий не мог преподавать политику сколько-нибудь искренне. Поэтому он стал работать администратором, так мы в конце концов оказались в Вермонте в 1955-м, вот тогда-то Дейв-младший и отправился на свидание с крылом автомобиля.
Это сломало жизнь водителю - то, что он сбил моего мальчика. Сломало. Он сошел с ума, вернее, у него было нервное расстройство, а в те времена и в тех местах, если оно было достаточно тяжелым, тебя погружали в инсулиновую кому и лечили током. Я жалела его, даже когда кружилась в этом отвратительном танце шока - пять па до места, где Дейв играл со своими приятелями. Жалела, потому что всегда считала виноватой себя, даже себе во вред. Я в два прыжка оказалась рядом с Дейвом, схватила за светлый вихор, ударила по лицу - раз, другой, третий. Тогда он побежал от меня, узкая попка вымазана в грязи, выбежал из заднего двора, через палисадник, а потом - БАЦ! Искореженный кусок плоти на асфальте. Удар был так силен, что голова мальчика раскололась надвое. Надвое. Лицо повисло, как скомканная тряпка, - а кругом кровь и что-то серое. Мыс Капланом продержались после этого год. Вряд ли он потом когда-нибудь называл себя "клоуном-фаталистом". Вряд ли после того, как я отыгралась на нем за всю свою вину и уничтожила всю любовь, которую мы когда-то испытывали друг к другу; сожгла ее в горниле своего добела раскаленного гнева и расколотила вдребезги все хреновые воспоминания.
- Муму.
Вот она, чистенькая, в джинсах, кроссовках и футболке, черные волосы собраны в конский хвост. Сегодня какая - то очень американская.
- Нэтти. - Меня пугает мое собственное хрипение, получилось какое-то "Н-н-рр".
- Муму!
Она бросается ко мне со слезами. Думаю, эта дрянь вышла из ее организма, и в нее просочилась хоть капля реальности. Она покрывает поцелуями мою облезлую голову.
- Муму, Эстер прилетела.
Эстер. Вот уж не ждала.
- Где она?
- По-моему, в "Ритце". - Ну разумеется, хотя это мог бы с таким же успехом быть "Ройял гарден", или "Савой", или "Браунз". - Она звонила, она хочет приехать прямо сейчас.
- Не хочу, чтобы она приезжала.
- Что?
- Не хочу, чтобы она приезжала. - Только приезд старшей сестры мог гальванизировать меня до такой степени.
- Что ты имеешь в виду?
Ее умытый вид смазывается - у корней волос выступают капельки пота.
- Мы встретимся с ней где угодно, в любом другом месте. - В это утро мне приходится продираться не только сквозь тошноту, но еще и сквозь собственное безразличие. Мне ясно - передали на специальной частоте Британской широкотрупной трупорации, - что я больше не имею никакого значения. Разумеется, я даю повод для напряженного эндшпиля, для довольно драматического финала, а потом? Меня забудут через несколько месяцев, максимум через несколько лет. Уж в этом я совершенно уверена. О, я не сомневаюсь, что девочки будут помнить меня какое-то время, но ни на одном сборище мое имя не оживит разговора, и, наоборот, ни одна оживленная беседа меня не воскресит. Нет, я знаю, что нет. Той Лили Блум, которая привлекала внимание, уже нет, если не считать этой финальной суматохи, этого вызывающего поведения Эстер. - Я не хочу, чтобы она приходила сюда - она жуткая снобка.
- О муму, разве сейчас это важно?
- Важней, чем когда-либо.
- Миссис Блум?
Вот еще одна пришла выносить горшки, и она черная - так-так.
- Привет.
- Меня зовут Дорин Мэтьюз. Мне поручено дневное дежурство, я хотела вам представиться.
- Очень приятно.
Она поразительно хороша, этакая кофейная Нефертити с ласковыми миндалевидными глазами. Я могла бы смотреть на нее весь день. Женщины, несомненно, красивее мужчин - так же, как евреи умнее гоев.
- Как вы себя чувствуете, миссис Блум?
Да она, оказывается, церемонная.
- Прошу вас, зовите меня Лили. Мне получше, раз уж вы об этом спрашиваете.
- Тогда, может, вам это не понадобится? - Она принесла с собой весь ассортимент: обезболивающие, успокаивающие, противорвотные. Их нужно было бы держать в маленькой конфетной коробочке с приложенной книжкой-инструкцией. Нэтти жадно смотрит, того и гляди, кинется на ладонь Дорин и схватит таблетки как хищник - впрочем, она и есть хищник.
- Да нет, понадобятся… никогда не знаешь…
Итак, таблетки сначала в рот, потом в ладонь, слюни текут, сиделка столбенеет, а таблетки переходят к затаившейся дочери-наркоманке. Шарлотта моментально все понимает про Эстер и идет ей звонить - мы встретимся в Кенвуде, в Старом Каретном сарае. Масса переживаний по поводу того, как вытащить меня, мешок костей, в Хит, но все же - могу сказать всем и каждому - это меня не убьет. Меня убьет рак, но, надеюсь, до тех пор я еще успею похудеть.
- Ты абсолютно уверена, что так надо, мама? - Шарли сегодня в другом костюме, новеньком, от "Уиггинс Тип" или "Рид Интернэшнл". Расклешенная юбка не в ее стиле, для этого у Шарли слишком большой зад и толстые ноги. Но скроена необыкновенно хорошо. Если у тебя размер больше четырнадцатого, единственно, на что можно уповать, это хороший крой - цвет не должен бросаться в глаза.
- Ты же ее знаешь, Шарли, странно, что она вообще прилетела.
- Она в самом деле очень расстроена, она плакала в трубку.
- Прекрасно.
Эстер собирается жить вечно, она в жизни ничем не болела. Ей семьдесят, она курит так, что, кажется, в доме пожар, а пьет - словно хочет его погасить. Она тратит денег больше, чем правительство Колумбии, а зарабатывает больше, чем мсдельинский картель. Моя сестра - это просто кошмар.
Покинуть квартиру оказывается трудным делом, я ступаю медленно и нетвердо, на мне обычный наряд, пальто, плед, меня поддерживают дочери и слуги. Я чувствую себя неким Лиром - и не удивилась бы, если бы Нэтти стала называть меня "дядюшкой". Шарли сегодня на "мерседесе", значит, Элверсу пришлось идти пешком в штаб-квартиру своих "Бумажных обрезков". Он из тех, кто любит говорить "Да, я всегда хожу пешком". Как будто прошлым летом пересек Антарктику с Рейнголдом Месснером, а не двадцать минут прошел по Риджентс-парку от своей квартиры в Нэштеррас до своей конторы на Терри-Фаррел. Засранец.
Мы поднимаемся по Кентиш-Таун-роуд, затем по Хайгейт-роуд к Госпел-оук. Яблони и вишни в цвету, небольшие заводские корпуса, вдоль улицы ряд "окультуренных" домиков девятнадцатого века, множество машин. Это Лондон. Я читала в каком-то журнале - не в "Вуманз релм", - что мозг человека распознает не столько отдельные элементы, сколько сложные комбинации, и, вероятно, поэтому знаю, что это Лондон, а не Нью - Йорк, Чикаго или Рим, ведь для меня это больше не имеет значения. Я закрыла все выходы, а на внутренней поверхности моих век горят пошлые надписи: "ПОЛНАЯ РАСПРОДАЖА В СВЯЗИ С ЛИКВИДАЦИЕЙ - ВСЕ ВОСПОМИНАНИЯ ДОЛЖНЫ РАЗОЙТИСЬ!"
Воспоминания о моем отце и его коллекции сальных шуток, о его вечно пустом перламутровом зажиме для купюр с головой индейца. Во времена Депрессии он брался за любую работу. Эстер говорила, что какое - то время он был сутенером, и я вполне в это верю. Он не был слишком сексуален, но оставлял какое-то непристойное ощущение, ощущение грязного еврея. Могу себе представить, что у него был длинный сутенерский пенис. А лучше всего я помню, как он занимался ликвидацией универмагов. Он был словно создан для этой работы - увольнять персонал, устраивать распродажи со скидкой, продавать помещения. Во время Депрессии он был занят больше, чем когда-либо до или после. Он был в полной мере человеком двадцатого века, мой отец. Работничек "бума-спада". Велосипедист-эквилибрист.
Мы катим вверх по крутому склону Хайгейт-Вест - хилл, по сторонам богатые особняки. Затем по Гроув к вершине, мимо внушительного дома Иегуди Менухина. Терпеть не могу Менухина. Я посылала Нэтти на прослушивание в его школу, когда ей было восемь. Она неплохо играла на пианино - впрочем, я не слишком в этом разбираюсь. Но ненавижу я его не поэтому - я ненавижу его, потому что он ни разу не перешел дорогу сам, пока ему не исполнилось двадцать пять лет, по крайней мере, так говорят. Что за причуда! Избалованный до последней степени еврей-музыкант - и это должно производить впечатление? Избалованность на национальный лад. Гадость. Он будет жить вечно - в этом у меня нет никаких сомнений. Жить вечно в позолоченной клетке звуков, в плетенке из золотых струн арфы. Двойная мятная гадость с шоколадной крошкой. Тридцать два варианта вкуса лучшей блевотины от Баскин Робине.
Я знаю, он добрался до моей печени, этот рак. Я ощущаю его, пока мы спускаемся и поворачиваем на Хэмпстед-лейн. Чувствую, как эта гадость раздувается внутри, каждое покачивание автомобиля давит на печень, так что из нее сочатся яды, как из грязной губки. Устройство для очистки телесных масел само загрязнено, захвачено обезумевшими ферментами. Этот мошенник Стил сделал мне два долбан ых удаления опухоли молочной железы. Он орудовал, как бармен черпаком в кафе Баскин Робине. Может быть, мне хочется мороженого, поэтому я все время думаю о нем.
- Нэтти.
- Муму? - Она снова сидит на заднем сиденье рядом со мной. Она смуглее меня, кожа у нее тоньше, длинный узкий нос, чуть расширяющиеся скулы, фиалковые глаза. Сучка. Девочкой она обгорала на солнце докрасна, но если она будет загорать сейчас, кожа у нее станет приятно оливковой. Но цвет лица землистый. Под одеждой школьницы - болячки, краснота, прыщи, содранные зазубренными ногтями. И как это Майлс к ней прикасается?
- Я вот думаю, как это Майлс прикасается к тебе.
- Что?!
- Я хочу пломбир. Нет, пожалуй, эскимо.
- О'кей, в Кенвуде есть и то и другое. - Она слышала меня. Ну и не станем "поднимать волну".
Если бы я умерла вовремя, скажем, в конце шестидесятых, когда мне казалось, голова вот-вот лопнет от немыслимых страданий, как только их отец открывал свой толстогубый рот, я думала, что убью его, тогда - тогда мне надо было написать девочкам нежные письма, рассказать им о своей печали, о том, как я их люблю и как мне жаль их покидать. Слишком поздно. И вот они здесь, они выросли, они сущее дерьмо.
Поэтому мы так и будем переругиваться до полного беспамятства.
Наверное, я задремала или отключилась, потому что, когда я снова пришла в себя, оказалось, что мы ковыляем к Кенвуд-Хаус, неясных очертаний грязно-белому палладианскому зданию, которое покачивалось - удивительно для такого массивного строения. Девочки вели меня под руки, и я сказала им:
- Не забывайте, пессимисту вроде меня умирать гораздо легче, чем человеку, который чего-то ждет от жизни, который на что-то надеется.
- Да, мама.
- Я хочу сказать, я всегда была в полной готовности на старте, дожидаясь только пистолетного выстрела, чтобы ринуться к очередной ужасной пакости.
- Тебе ужасненько этого хотелось, - сказала инфантильная Нэтти, сюсюкая.
- Да, да, правда. - Я крепче зажала ее руку под мышкой, и она, конечно, решила, что с любовью, хотя это было не так.
Кенвуд. Так и знала, что приплетусь на встречу сюда умирать. Когда я только приехала в Лондон, это был мой любимый парк. Я приходила сюда, сидела и читала или завязывала разговоры со старушками или с нищими. В Штатах я никогда не была такой общительной, никогда. Это все пресловутая английская анонимность заставляла меня раскрывать свои карты, помахивать ручонкой: "Ах, как интересно, пожалуйста, расскажите мне еще". И они рассказывали, Боже мой, еще как рассказывали. Эта их драгоценная сдержанность, как выясняется, просто самый тонкий из всех замшелых покровов, под которым скрыта настоящая лавина чопорного бреда. Англичанам нет равных в бессвязной болтовне, надеюсь, они заговорят друг друга до смерти. "Сегодня прекрасная погода!"
В шестидесятых это место было более чопорным, более приличным. Коляски совершенно такие же, как в девятнадцатом веке - большие, черные, их толкали няньки и мамки, лицом напоминавшие пудинг, в пальто, перетянутых поясом, в шляпках и даже в перчатках. Сейчас весна, и, надев теплые спортивные костюмы, те, кто заменяет родителей недавно проклюнувшимся тепличным росткам, катят их по аллеям в колясках от Макларена. Педерасты поигрывают мускулами на подстриженной травке. Йос любил ходить сюда каждый уик-энд перед воскресным обедом и заставлял девочек сопровождать его. Йос когда-то, в университете, играл в лакросс. Я серьезно. И ему казалось, что будет мило, если девочки потренируются вместе с ним. Мило для кого? Не для меня. Я торчала в Хендоне и, как положено, готовила воскресный обед. Разумеется, мне приходилось этим заниматься, а как же иначе? Сам Йос, как известно, мог неделями сидеть на куске хлеба с оксфордским мармеладом Фрэнка Купера. Сука. Подумать только, я стирала его нижнее белье. Дважды сука. Двойная сука с шоколадной крошкой.