Любовь. Бл***тво. Любовь - Юлий Крелин 5 стр.


* * *

Обнял и, несмотря на весь свой прошлый опыт, что делать дальше не знал. Может, знал, а не решался. Растерялся. Весь опыт блядства в, так сказать, судьбоносный момент, как ему чувствовалось, оказался пустым, ублюдочным. Они постояли обнявшись. Илана не поднимала головы, а так и застыла, уткнувшись в грудь. Она тоже не знала, как вести себя. Господи! Ведь не маленькие, а он даже и того больше, а тут растерялись. Может, это любовь? Тогда опыт не имеет никакого значения. Нет воспоминаний. У любви нет прецедента. Ефим Борисович чувствовал, вернее, знал, что он старше и его действия должны быть первыми. Так казалось бы. Но разве бывают в любви старшие и младшие. Ведь вот вошла Илана, и первая сказала главное. Может, в правилах взаимоотношений полов и есть какие-то правила, но какие могут быть правила у любви!

И они стояли.

– Иланочка, ты ведь с работы? Поешь что-нибудь? Или кофе?

– Я ела, Ефим Борисович. А кофе можно. – И она подняла голову и говорила, глядя ему в глаза.

Тут он изловчился… Нет, не то слово. Ловчить не надо было. Это слово, понятие из прошлого опыты, из его жизни с женщинами без любви. А может, была любовь, и ему это сейчас, просто казалось, что пало на него ранее неизведанное чувство. Вообще-то, в каком-то смысле это было и предательством по отношению ко всей… Ну не ко всей, но к части жизни, безусловно. Она подняла голову – он склонился и поцеловал. Она не отклонялась, а потянулась губами навстречу. Но губы её не раскрылись – она целовала чуть шевелящимися, почти сомкнутыми губами. То ли нет опыта, и она не знала, как это делают. То ли от растерянности. То ли… Плотные, тугие, без привкуса губы – плохой прогностический признак. Губы должны быть (должны быть?!) сухими, чуть раскрытыми, мягкими, с каким-нибудь почти неуловимым привкусом. А рядом зубы, язык. Это он знал, но сейчас… Господи! Кто из них в эту минуту думал о будущем? Какой прогноз? Поцеловал. А что дальше? Дальше! Он всегда знал, что надо делать дальше. Как вести себя. Куда вести её. Что говорить. Всё было отработано прошлым полумеханическим опытом, не имеющим никакого отношения к любви.

– Сейчас, Иланочка. Я чайник поставлю. – Но продолжал обнимать и целовать. – Почему у тебя такие напряжённые губы?

– Не знаю. Разве? А как?

– Что как? Сейчас чайник поставлю.

Он ещё крепче обнял. Она совсем зарылась в нём, скрылась где-то к глубине его тела.

– Сейчас чайник налью, включу… – Она шевельнулась, будто хотела вынырнуть из… Из чего? Он ещё крепче её сжал и отпустил.

– Сейчас чайник… А ты садись. Проходи. Что мы стоим здесь? Посмотри. Ты ж не видала комнаты, квартиры. Осмотрись. Ознакомься. Садись, деточка.

Он пошел к спасительному чайнику. Воду налил, включил. Сел рядом. Он всегда знал, что надо делать. Знал! – почему в прошедшем времени? Он ещё, как говорится, ого-го. Нет – именно, что знал. А сейчас… Нет науки о любви. Стихия.

Надо говорить, говорить… Зачем? А он сейчас больше ничего не мог.

– Когда ты пришла, я читал Жозе Сарамаго "Евангелие от Иисуса".

– А разве есть такое Евангелие?

– Да нет, деточка. Это роман. За него Сарамаго получил Нобелевскую премию.

– А я и канонические Евангелия, по правде говоря, не читала.

– Сначала их прочти. А Сарамаго написал как бы жизнь Христа с реалистических позиций. Достанется ему от клириков.

– А мне можно? Дадите?

– Ну, конечно, для чего ж я говорю о ней. А? А ты всё ж почитай канонические. Их всего-то четыре.

– Настолько-то я знаю.

– А всего их было что-то в районе тридцати. Ну, всех их собор не признал. Остались как апокрифы.

Ну, причём тут эти богоспасательные премудрости? Он не знал ничего. Считал, что за разговорами действия сами родятся. Женщины, даже без опыта, особенно, когда любят, решительнее смелее, умнее любимого. А он всё ещё говорил про книги, про апокрифы, по созвучию перешёл на апокрифы Чапека, но даже кофе ещё не сделал. Боялся оторваться от неё. Так и сидел рядом на диване, обняв её одной рукой и неся всю эту несусветицу. Несусветицу в этой ситуации. Она ещё послушала. Но, прервав его на полуслове, развернулась к нему, обняла двумя руками и впилась своими губами в него. Губы были чуть больше раскрыты. Он почувствовал зубы. Но губы, губы оставались тугими, а язык и вовсе где-то был совсем далеко.

Он не вспоминал свой опыт. Губы сами собой работали по давней инерции. Его губы раскрыли её ещё больше. Он мазнул своим языком по губам и чуть увлажнил их. Она оказалась способной, послушной ученицей. Он повернул к себе любимую, уже свою, свою и не в мечтах, а, как бы это сказать, ну… в телесных ощущениях. Голова её лежала у него на чреслах. Диван был в этой ситуации короток. Лёжа на боку, она подвернула ноги…

– Милая! Я, наверное, ждал тебя всю жизнь.

– Я очень люблю вас, Ефим Борисович.

– Да не надо "вы". Короче.

Она стала целовать его. В нос, щеки, глаза, опять в губы.

– У меня пока не получается. Пусть? Можно же?

– Я просто жду, когда у тебя получится. Ты, ты, ты… привыкай, милая.

– Угу. Ой, осторожно. Я так кофту порву.

– Да сними ты её к чёрту.

– Сниму, да не к чёрту.

– И юбку.

Она оторвалась от него. Поднялась и, не больно раздумывая, стала раздеваться. Они не отходили от дивана. Тут же, как он сидел…

* * *

В санаторий его привезли прямо из больницы.

Была большая паника. Молодой. Хирург. В те времена инфаркт в тридцать лет был случаем экстраординарным. Потому и началась, как тогда говорили, прогрессивная паника. Даже иные коллеги, с которыми на работе у него было некое состояние войны, и те поддались всеобщему возбуждению. Однако он быстро пошёл на поправку и сам уже ни на что и ни на кого не жаловался, а все вокруг продолжали бурлить и ахать. Сначала кинулись по инстанциям, чтоб молодому инфарктнику медицинских кровей разрешили и выдали путёвку в загородную больницу для реабилитации. Это сейчас больницы для реабилитации общее место, а тогда само это слово воспринималось лишь, как снятие судимости и всего прочего с большого количества народа, массово возвращавшихся из сталинских лагерей. Такая больница для простых смертных была одна на много миллионов москвичей. Правда, для нужных режиму ведомств обстоятельства поддержки сил и здоровья рычагов государственной машины были не в пример лучше. Но не они же финансировались по какому-то нелепому остаточному принципу, когда бюджет строился из деления ракет с бомбами на танки, умноженные на амбиции державных стариков; а уж остаток – на жизнь людей, не необходимых для войны.

Недолго он там пробыл. Всё только о болезнях. Других разговоров нет. Удрал. Домой. Да разве остановишь панику, которая уже раскрутилась вовсю. И опять из больницы в санаторий. Там, по крайней мере, были его сверстники и моложе. У них были другие болезни. Их не ограничивали, как норовили поступать с молодым инфарктником.

С Варей они сидели за одним столом. Когда они знакомились, она назвала себя Барбарой. Но уже за ужином он её звал в привычном русском варианте. И она его не поправляла. Уже по внешнему виду этой рыжеватой блондинки он заподозрил язву желудка. Потом подтвердила его наблюдение диета. И, наконец, на второй день она стала с ним советоваться, узнав, что он врач.

Они ходили гулять в соседнюю рощицу, на берег речки. Погода становилось тёплой, но места прогулок были пустынны. Кроме санатория вокруг ничего не было. Гуляющих из окрестностей или из города ещё не видно. Числящие себя больными, в основном, были полностью в сетях своих забот о здоровье и боялись выходить за пределы определённых им маршрутов. Он и Варю с трудом уговорил на прогулку. Она боялась за свою язву. Пришлось прибегнуть к мистическому авторитету врача, чтобы убедить её в пользе этого оздоровительного мероприятия. Так он назвал и обосновал своё предложение. Хотя сам он бесцельно гулять не любил. Но в этот раз перед ним маячила определённая цель. Варя была весёлая, хорошенькая. Но несколько запуганная своей язвой и докторами. Пришлось пойти против своих коллег. Доктора и его пытались отвратить от прогулок, но он с помощью полуёрнического демагогического спича сумел прекратить их нудный санпросветский разговор. "Коллеги, я же врач. Не рассказывайте мне очевидности. Я знаю. Спасибо". Чем и завершил разговор.

Возможно, доктору и вписали в какую-нибудь карту лечения о нарушении режима. Ведь если с ним что случится, им отвечать придётся. Надо себя обезопасить. У нас в медицине подстраховаться можно не столько лечением, сколько записью. Поэтому больше, чем за правильным лечением, следят за написанием всяких медицинских документов, приговаривая: мы пишем для прокурора. Эта ужасная фраза висит над медиками, начиная со студенческих дней. Все, вопиющие этот воспитательный слоган, даже и не задумывались об уровне безнравственности его. Хотя прокурору, на самом деле, не эти записи важны. Есть много следственных приёмов, наверное, которыми они должны пользоваться, не делая из карт больного главный козырь обвинения, если что и случилось. Так что призыв к медикам со стороны своих же инстанций говорит лишь об уровне морали их самих, да, пожалуй, и всего нашего общества и воспитывает лишь безнравственность вновь поднимающихся от младенчества к зрелости.

Короче, нарушитель с нарушительницей ходят по лесочку, по бережочку. Что-то он несёт, она лепечет. Нарастающий словесный флирт.

(Нынешнее время рождает новые слова и их некоторое переосмысление. Например, сейчас можно бы флирт назвать вербальным. Или: он задействовал всё свое умение вербально обволакивать партнёршу, озвучив банальные истины, чем озаботил её душу, затуманенную ежедневной вечерней виртуальной жизнью. В то время ещё не были столь зомбированы телевидением, как сейчас.)

На этом пустом уровне, что сейчас записано в скобках, он и вёл свою атаку на душу и тело цветущей язвенницы. Ох, неохота пересказывать пустые слова их трещащего диалога. Солнце всё больше нагревало воздух, землю, утепляло и души их. Трава уже приняла почти летний вид. Плащи, которые зачем-то они надели, были явно лишними. В конце концов, на границе леса и берега, в окружении цветов, он расстелил свой плащ, и они уселись, продолжая что-то верещать. Хотя уже и помедленнее. Какая благодать: солнце, весна, тепло, зелень, на пленере (это из банальностей языка прошлого) ещё пока безлюдье.

Они сидели, потом легли, подставив солнцу свои лица. И говорили совсем мало. Ефим взял Варину руку и положил себе на границу груди и живота. Варя руку не убрала. Уж не знаю, продолжать ли дальше. Всё как всегда. Правда, позволит ли Варя продолжить, не вспомнит ли она о язве? Не понадобится ли Ефиму опять его авторитет врача? Вряд ли должна мешать жизни болезнь, оставляющая человеку хоть какие-то силы. Что касается Ефима, так он своим инфарктом пренебрегал и даже более того, пользовался им как знаменем, помогающим ему в его эротических вожделениях. "Солнце уже почти летнее. А?" "Угу. Тепло. Хорошо". "А тебе, Варь, не жарко в твоей шерстяной кофточке?" "Пока нет. Да её же и не снять всё равно". "Нет, конечно. И не надо её снимать". Он осмотрелся. Вокруг никого. Тишина. Лишь чуть шелестят молодые листочки. Они ещё незрелые, упругие и не очень поддаются воздушным колебаниям. "Солнце прямо в глаза. Зря я не взяла тёмные очки". "А ты закрой глаза. Или я сейчас прикрою тебя". Он приподнялся и склонился над её головой, так что тенью своей прикрыл от солнца лицо". Варя засмеялась: "Так долго не продержишься. Устанешь". И он улыбнулся: "Шея устанет? Ну, и упадёт голова к тебе на грудь". Засмеялись оба. То есть, ни да, ни нет. Вскоре шея и устала. Вообще-то, что с шеей, неизвестно, но голова его на грудь её упала… Легла. Варя ничего не сказала. Он повернулся лицом к ней. Варя молчала. Он приподнял своей рукой её голову и поцеловал в губы. Сначала легонько, чуть прикасаясь. Её губы раскрылись, расслабились. "А может, не надо?" "Что не надо? Целовать?" "Всё не надо". Он повторил. "Давай сначала язву вылечим". "Причём тут язва? Любовь, вполне, оздоровительное мероприятие". "Холодно" – совсем уж не уверено буркнула Варя. "Согрею. И язву тоже". "Слушай. Нет. Дай привыкнуть к тебе". "Привыкай". "Тебе нельзя". На этот раз засмеялся доктор. Он положил свободную руку на её колени. "У меня юбка на резинке". Дальше уже и говорить было нечего. Наконец, заработала и женская рука. Она расстегнула ему ремень, брюки…

На следующий день, в субботу, они повторили свою прогулку, но весна брала своё, нарастающее тепло, выходной день ликвидировали безлюдье и в лесу и на берегу. У Ефима в палате сосед был настолько зациклен на своём инфаркте и диабете, что подкатиться к нему, чтоб он выкатился на срок на волю, заведомо получить предложение катится от него… адреса известны. "Не мытьем, так катаньем". Вот именно: ни мытья, ни катанья. Но, тем не менее, так или иначе, но несколько дней они как-то устраивались.

Ужасна обстановка долечивания людей, полностью ушедших в свои недуги и недомогания. Варя создавала возможность существовать в дурных условиях человеку, возможно и не критичного, но, тем не менее, не ощущающего себя больным. Какой к чёрту инфаркт, когда его вожделения и рядом с болезнями не лежали. Спасибо, Варя…

Вспоминать дальше нет никакого смысла. Сначала его одолевали режимные требования коллег врачей-курортологов. Там не сиди, туда не ходи, здесь не кури, ну и так далее. А вскоре присоединилась и Варя со своими капризами. Так не сиди, быстро не ходи, рядом не кури… Эх! Варя, Варя! Как и реабилитационная больница, санаторий тоже удостоился от Ефима побегом. Санаторий? Вот именно. А Варя, что? Уже не причём?

* * *

А он сидел. Знал же, знал. Но… Вся жизнь… Всё насмарку. Она надвинулась на него. Ох, эти спасительные объятия и поцелуи, которые отвлекают от… Ну… Ну же! Он обнимал, а она расстёгивала ему рубашку. Он целовал и мешал ей. Он продолжал целовать, а руки свободны. Нет – руки-то заняты. Наконец, он перестал обнимать и занялся ремнём, застёжкой на брюках.

Всё! Всё, наконец, сброшено. Всё ненужное, лишнее, мешающее. Он сидел – она надвинулась на него сверху. Он сидел, а она… Перехватило дыхание. Хотел что-то сказать. Только звук какой-то издал. Выдох, выдох без вдоха.

– Да, да! Ой.

– Что? Тебе что-то не так?

– Ох, нет. Так. Так! Ой. Ой – о чём ты сейчас. Да. Да-да-да… Ну. Ага.

– Милая! Губы, губы…Родная. Счастье моё. Ты. Ты. Говори ты.

– Ты… ты… У-у-у-мм-ы.

…………………………….

– Ох. Зачем нам этот марафон?

– Что? Тебе?…

– Да-да!

– Иланочка! Как я люблю тебя.

– А я как вас люблю.

– Опять "вас"? Нужен марафон, чтоб ты не говорила "вы"? У меня на это сил не хватит. – Смеется.

Она сидит рядом, обнимает его. Целует в мочку уха, ниже, ниже, в щёку, шею…

– Пойдём в постель. Ляжем. Может, просто полежим. А?

Илана не ответила, а молча пошла…

Он следил за ней взглядом. "Родная девочка. Она и в постели, как ребёнок. И в постели никакой политики, никаких… ничего, что говорило бы о зрелом сексуальном прошлом. Какая замечательная, какая чистая, искренняя. А бельё… Конечно, она рождена для сексуальной жизни. Такое бельё не для себя надевают. А ведь не знала, что сегодня будет у меня. Или я… Или я просто влюбился, словно "отважный капитан, что объездил много стран и не раз бороздил океан". Или я просто ослеп и "влюбился, как простой мальчуган". Она рождена для полноценного секса, а не только для исполнения физиологических обязанностей. Для украшения жизни. Родная моя… Любимая, будто… Будто много лет любимая".

Они лежали в постели. Со своим человеком, с любимым можно и не говорить. С любимым так хорошо молчать. С любимым всё понятно без слов. С любимым хорошо молчать. Рядом любимое тело, от которого так не хочется оторваться. Так бы до конца жизни лежать и чувствовать родное тепло. Такого тепла он никогда в жизни не знал и не чувствовал. Они лежали рядом и оба смотрели в потолок. Он смотрел. А она, может, тоже. А может, глаза закрыла…. Обнялись и лежали не как мужчина и женщина, а как два отогревающихся человека. А потом они вдруг, враз, как говорится, не сговариваясь, прижались ещё сильнее друг к другу, сплелись… "Скрещенье рук, скрещенье ног, судьбы скрещенье…" Господи, как он жаждал судеб скрещенья! Будет ли? Судьба только начинается. Отогрелись………

Он смотрел через её голову в окно.

– Темно. Там уже темно. А в Австралии сейчас…

– В Австралии лето. Наверное. Светло. Тепло.

– Причём тут Австралия?

– Не знаю. Вы вспомнили. Тепло, тепло.

– Я тебе кофе так и не сделал.

– Ну и не надо. Мне надо ехать.

– Хорошо лежим.

Она прижалась к нему, поцеловала и решительно вскочила с постели.

– Ну чего же ты?

– Дочка.

– Родненькая моя. Иланочка. Надо жизнь строить, исходя из факта, что дети, во всяком случае, взрослые, оперившиеся дети родителей не любят.

– Здрасьте! Что вы? Меня моя дочь любит. Я своих родителей люблю.

– Это не любовь. Это, если хочешь, при хорошем воспитании в достойной семье, плата по векселям за детство…

– Плата… Причём…

– Дослушай, золото моё. Это, и, прежде всего, уважение, поклонение, благодарность, если хочешь, даже преклонение. Конечно, заботливость.

– Ну а что?…

– Родители из другого времени. Из жизни другого поколения. И образ жизни меняется с каждым поколением. Ты вспомни конфликты у твоих каких-нибудь знакомых. Конфликты с тёщей, со свекровью – дети чаще становятся рядом с избранным спутником, а не с родителями. Сами выбирали. Она понятнее.

– Но ведь бывает…

– Бывает, бывает. И есть. Есть любовь лишь родительская. Ведь любят всегда за что-то. Грубо говоря, не в меркантильном смысле, корыстно. То есть за что-то: за красоту, за доброту, за смелость, ум, мужество, честность… Не важно – за что-то. И о родителях говорят, какие они. А детей родители любят ни за что. Какие бы дети не были – родители за них… В общем, – леди Макбет, помнишь? Родительская любовь единственная, мистическая, бескорыстная. И плохих, и хороших…

– Ничего не знаю, кто кого и за что. Я вас люблю очень, Ефим Борисович.

– Господи! Когда же я доживу до "ты"!? Доченька. Я так хочу познакомиться с твоими родителями.

– Нельзя.

– А что? Родители… Из-за дочери? Они что?.. Что мужа у тебя?… – Ну, никак у него не выговаривался вопрос об отце девочки. А знать хотелось. – Знаешь, если думаешь о чести, то стыдиться своими поступками надо не перед предками, а перед потомками. А ты…

– Ну, причём тут? О чём вы? Я не стыжусь. Как вы… Ефим Борисович. Вы меня не понимаете…

– Детка, прости. Это моё дурацкое любопытство, на любви построенное. Я…Ты на порядок выше, тоньше меня.

Назад Дальше