Бикфордов мир - Андрей Курков 8 стр.


Горыч сосредоточенно пытался найти вопрос, который имело бы смысл задать в этом мраке, но каждый из возможных вопросов вызывал у него горькую усмешку. Ну действительно, о чем их можно спросить: кто? откуда? куда? Или, может быть, который час?

– Послушайте! – заговорил шофер. – Здесь какая-нибудь дорога есть?

Невидимый мужчина громко рассмеялся – даже пламя свечи затрепетало от его смеха, как от ветра.

– Может, вас еще на вокзал отвести и в поезд посадить? – сказал он сквозь смех.

– Давайте поговорим серьезно! – предложил Горыч.

– А мне не видно, кто со мной хочет серьезно разговаривать! – парировал мужчина.

– Я могу подойти к свече, тогда увидите! – предложил Горыч.

– Тогда выстрелю…

– Доверять людям надо, болван! – снова рассердился шофер.

– Доверять в темноте?! Людям?! – вместо насмешки в голосе мужчины уже звучала злость. – Каким людям?!

– А ты не дезертир? – спросил шофер.

– А твое какое дело?! – разозлился мужчина. – Убирайтесь! Если я сейчас не услышу, что вы убираетесь, – буду стрелять. Проверите свою удачу.

– Пойдем! – Горыч дотронулся до руки лежащего рядом шофера.

Они поднялись на ноги и сделали несколько громких шагов назад.

– Давайте, давайте! Не останавливайтесь! – прикрикнул мужчина, и друзья сделали еще несколько шагов.

И вдруг в темноте заплакал грудной ребенок.

– Ой, боже ж! – всхлипнула женщина.

– Корми! – приказал мужчина.

– Сейчас, сейчас… лишь бы молоко не кончилось, – скороговоркой заговорила женщина.

– Я ему кончусь! Смотри у меня…

И огонек свечи снова затрепетал. Потом поднялся над землей метра на полтора и медленно поплыл прочь.

Вслед за огоньком поплыл, затихая, плач ребенка.

– Уходят… – каким-то потерянным голосом проговорил Горыч.

– А что, если барабан повернуть на горизонт и посветить? Это ж не небо – может, что и увидим?! – предложил шофер.

– Можно, – согласился товарищ. – Что осветим, то и увидим…

Они вернулись к машине. Точнее, шофер наткнулся лбом на правый борт. Так ощупью и забрались в кузов. Горыч включил тумблер, и пока разогревалась-разгоралась искорка внутри прожекторного барабана, они повернули его стеклянный глаз набок, чтобы смог он, если загорится, осветить землю. Повернули так, чтобы осветил он путь, уже пройденный машиной. Даже отбросили задний борт.

Свет копился внутри прожектора, пока не стал постепенно превращаться в луч. Осветил землю за машиной и пополз по этой земле дальше. Горыч и шофер смотрели на голую бестравную землю, всю в каких-то бугорках и рытвинах.

– Луна вот тоже такая, наверно, – вздохнув, сказал Горыч.

Шофер щурил глаза, отвыкшие от яркого света.

Его товарищ спрыгнул на освещенную дорожку.

– Давай пройдемся! – повеселевшим голосом предложил он.

Шофер тоже спрыгнул вниз.

Они пошли вслед за лучом, убежавшим по этой земле уже далеко вперед. Шофер оглянулся и тут же закрыл ладонью глаза.

– Так ты и ослепнуть можешь! Пусть в спину светит, – посоветовал Горыч. – Ты помнишь, когда последний раз по какой-нибудь улице гулял?

– Нет, – вздохнул шофер.

– А я помню… – Горыч, глядя на их удлиненные тени, взъерошил свои волосы. – Лучше бы не помнить… Хотя вот видишь, – он указал рукой на их длинные тени, – это мы на проспекте, на очень длинном проспекте, а все это темное, по обе стороны от проспекта, – дома, рестораны, киноклубы… Где-то еще деревья должны быть. И вот мы идем и наверняка кого-то встретим. В это время как раз многие должны прогуливаться. Влюбленные парочки и еще совсем молоденькие девушки, ожидающие большой и светлой любви. Старичок с собачкой, останавливающейся у каждого столба… Пионеры собирают деньги на постройку самого большого в мире аэроплана… Мы наверняка можем встретить и знакомых…

– Стой! – вырвалось у шофера, резко отшатнувшегося назад.

– Что такое? Что с тобой?

– Там что-то проскочило, – шофер показал рукой вперед. – Собака или волк…

– Вот видишь… Собака уже есть, скоро покажется и хозяин или хозяйка… Пошли…

Шофер полуобернулся к прожектору и снова прикрыл глаза ладонью. Горыч подошел к другу.

– Что с тобой?

Шофер молчал. Из-под ладони, закрывавшей глаза, выбралась слеза и, замерев на скуластой щеке, заблестела, пропуская сквозь себя яркий свет прожектора.

– Пойдем! – Горыч дотронулся до плеча шофера. – Пойдем прогуляемся по собственной улице, по собственному проспекту. Давай! Пока есть свет…

– Я не плачу, – выдавил с натугой шофер. – Это глаза болят. Глаза…

– Ну я ж и говорю: не оборачивайся! – сказал Горыч, и сам на мгновение обернулся.

– Ну пойдем, – согласился шофер, и их тени, обгоняя их тела, поплыли вперед в ярком свете искусственного светила.

Яркий свет не способствовал прозрачности воздуха. Он лишь создал разницу между темнотой и ее противоположностью, и создал тени. Горычу на мгновение почудилось, что он идет по бесконечному выкрашенному в белый цвет больничному коридору, который, как многие больничные коридоры, закончится смертью, мраком, выходом в вечность. И пробежали по спине мурашки. Он оглянулся на товарища, но тот, с каменным выражением лица, тяжело ступал вперед. Стало прохладно. Горыч выдохнул воздух, и ему показалось, что выдохнул он паром. Он еще раз набрал как можно больше воздуха в легкие и выдохнул его с силой.

– Ну вот, – заговорил вдруг шофер, – кажется, отпустило… Это ж то, о чем я спрашивал этих, что убежали… Я ведь почему дороги люблю, любые, даже тропинки? Если их не зверь, то уж обязательно человек вытоптал, а значит, что к людям они и приведут, по какой бы ни шел. Может, правда, долго идти придется. И вот здесь, как по дороге, идем. Даже детство вспомнил…

Он замолчал, ожидая продолжения разговора из уст Горыча.

Но тот, оглянувшись на товарища, помолчал, потом остановился.

– Назад пора, – твердо сказал он. – Погуляли, и хватит…

– Почему?! – по-простецки удивился шофер.

– Почему?! – кивнул головой Горыч. – Потому, что по этой дороге мы никуда не придем! Ты по лунной дорожке ходил-плавал? А?

Но шофер, не слушая, опустился на корточки и, к удивлению друга, наклонил свою голову почти к самой земле.

– Что там? – спросил Горыч, с трудом подавив желание еще чуток поговорить о лунных дорожках.

– Грибок! – сказал шофер.

– Что?! – Горыч тоже присел на корточки и увидел настоящий гриб на крепкой ножке с толстой коричневой шапкой.

И замолчали они, очумело глядя на гриб, видно, совсем недавно поднявшийся над поверхностью земли. Горыч потыкал пальцем землю вокруг грибка и перевел взгляд на товарища.

– Здесь, кажется, был дождь! – сказал он шепотом, потом поднялся на ноги. – Пошли назад.

Идти навстречу лучу было очень тяжело. Хоть и закрывали они глаза руками, но слезы все равно скатывались по щекам, опадая соленым дождем на обестравленную землю. Казалось, что идут они не против света, а против ветра, против течения. С каждым шагом чувство усталости усиливалось.

Следом за ними, так же медленно и устало, продвигались их удлиненные низким источником света тени.

9

Путь, ведущий вниз, был легок и приятен. Харитонов шагал легко и широко. За спиной болтался полупустой вещмешок, к лямке которого был привязан конец шнура. Первые недели Харитонов почти каждый час хватался за шнур – проверял, не оторвался ли, – но со временем так привык к крепости узла, что уже и в мыслях не представил бы себе, что вдруг когда-нибудь прервется или нарушится его бикфордова связь с динамитом, оставшимся ждать решения своей судьбы на далеком берегу Японского моря. Шнур не был ношей и никак не затруднял движения одинокого таежного странника, успевшего на своем пути побывать в двойном вражеском окружении и благодаря доброй случайности выйти из этого окружения живым.

Путь, ведущий вниз, был легок и радовал Харитонова учащающимися признаками природной жизни. Быть может, оттого, что склон находился на солнечной стороне, трава здесь была гуще и ярче, из травы торчали шляпки грибов. И уж совсем независимо от солнца к шороху ветра примешивались крики птиц.

Харитонов остановился и прислушался. И обрадовался тому, что шум природы не исчез. Что он помнил из этого шума, из этой бесконечной коллекции звуков, окружающих жизнь?! Крики чаек на море? Автоматные очереди, разрывы гранат, слишком членораздельную, а оттого и непохожую на все остальное, человеческую речь и треск горящих в костре веток? Да, это все, что несла в себе недавняя память, память, очищенная войною от звуковых воспоминаний детства. И вот здесь, на этом склоне, замеревший на время человек заново напитывался великим многообразием звуков, рождаемых самой природой, ее движением и дыханием. Напитывался, чтобы вернуть в себя ее присутствие и таким образом вернуться в нее, снова стать частью великого Всемирного Леса, терпящего под своими сводами и своих разрушителей, и своих защитников.

Он смотрел на траву, на шляпки грибов, поднявшихся, чтобы стать доступными солнечным лучам.

Вдруг один крепкий подберезовик зашатался и повалился, а его шляпка исчезла. Шорох живого существа привлек внимание Харитонова, и он уже следил за этим местом, где кто-то маленький лакомился грибком. Присев на корточки, странник следил за шевелением в траве, ожидая увидеть ежика, но, присмотревшись, заметил глядящую ему в глаза крысу, прижавшую цепкими лапками к земле еще недоеденный подберезовик. Крыса смотрела на него без испуганного напряжения, хотя до нее и было чуть больше двух шагов. Прервав взгляд, она зубами оторвала от грибной ножки полоску белого мяса и снова, подняв мордочку, уставилась на Харитонова. Харитонов, сорвав травинку, щекотал ею свои губы, но взглядом был все еще прикован к наблюдающему за ним зверьку.

Харитонов хорошо помнил последнюю кошмарную ночь на барже, помнил он и о том, как пытался попасть палкой по встреченной в тайге крысе, но сейчас на мирном, прогретом солнцем склоне вся былая враждебность к этому хитрому зубастому зверьку прошла, и подумал он о том, что все звери имеют от природы равное право на жизнь: и люди, и крысы, и птицы, и рыбы, и волки.

А крыса, проворно уничтожив подберезовик, все так же смотрела двумя маленькими глазками на человека.

Человек улыбнулся во все свое веснушчатое лицо и, решив проверить, насколько непуглива эта крыса, решительно шагнул в ее сторону. Крыса даже не отпрыгнула, когда нога Харитонова, сделавшего второй шаг, примяла траву, чуть не наступив на хвост зверька. После третьего шага человек остановился и оглянулся. Крыса быстро пробежала у его ног и снова остановилась впереди, шагах в двух от человека. Он снова прошел мимо нее, чуть не задев ногой, и снова она, подождав, пока он остановится, выбежала вперед, замерев у него на пути.

Странная игра продолжалась. Когда в очередной раз Харитонов остановился, крыса проскочила вперед и исчезла в траве. Харитонов огляделся: прямо перед ним, буквально под ногами, начиналась то ли просека, то ли дорога, ровная и прямая, вырубленная в кедровой тайге. Он стоял в самом ее начале – за спиной высокие стройные деревья образовывали тупик. Трудно было понять, начало это или конец дороги, но простая логика подсказывала, что перед Харитоновым лежало начало, ведь очень часто дороги, тропинки зарождаются в совершенно странных местах, но приводят они всегда к жилищу, к теплу или к другим дорогам.

И направился бодро Харитонов по этой просеке-дороге, первой на своем пути. Шагал и размышлял, в какой стороне от него сейчас бьется о песчано-каменный берег Японское море. Уж очень хотелось ему узнать об этом, чтобы понять, в какую же все-таки сторону он идет. Но в ответ пришла только одна мысль: вот если поджечь бикфордов шнур и подождать, пока он прогорит весь, там, где взметнется над горизонтом огромной силы взрыв, – там и была его баржа. Но Харитонов тут же отбросил эту мысль из-за своего несогласия с ней, ведь в пути он был не один месяц, а следовательно, путь прошел длинный, и неизвестно – взорвись баржа, увидит ли он взрыв, услышит ли грохот. Да и потом, какой смысл и куда ему идти, если где-то далеко не лежит на отмели баржа, полная динамита, и если не связывает его с этой баржей огнепроводная нить? Нет, тот динамит – это все, что есть у Харитонова, и пока он ищет, кому передать его или что с ним сделать, – путь его имеет цель, а стало быть, и смысл.

10

Над таежным зеленым морем, по поверхности которого шнырял ветер, расшатывая кроны и раскачивая ветви, медленно плыл черный дирижабль, наполненный изнутри теплом, благодаря которому полет его был лишен посадок. И был знаменателен его полет не только отсутствием человека на борту, но и вообще отсутствием всякого балласта. Его полет был свободным волеизъявлением ветра, а потому бесконечным. Ведь волеизъявление человека всегда преследует конкретную достижимую цель, и притом, из многообразия целей человеку свойственно выбирать наиболее легко достижимую, ведь живя, он считает прожитое время и отнимает его из своей жизни, уменьшая таким образом ее остаток, а посчитав приблизительный остаток жизни – спешит, чтобы успеть. Ветру спешить некуда – он неумираем, его цель – движение воздуха и всего прочего, способного быть легче этого воздуха: пылинок, бабочек, дирижаблей. Можно подумать, что если отказаться от целей – откроется вечность, состоящая из движения, но, увы, той же природой предопределено назначение каждой составной части Всемирного Леса, и лишь одно существо из этого Леса извечно мучается, не зная смысла своей жизни. Остальные же живут, чтобы выжить, а умирают, чтобы выжило их потомство. И так все движется, неспешно и разумно, овеваемое ветром. А над таежным зеленым морем, по поверхности которого шныряет ветер, расшатывая кроны и раскачивая ветви, медленно плывет черный дирижабль, наполненный изнутри теплом, благодаря которому полет его лишен посадок.

Идя по дороге-просеке, Харитонов почувствовал, как сам собой убыстряется его шаг. "Господи, – думал он, – как я отвык от прямой дороги! Как я отвык от всего, от дней недели, от времени, от усталости…" И впервые за годы он шел, не глядя под ноги, доверяя этому покрытому травой бульвару.

Солнце безудержно поднималось вверх, и громче становилась природа, собирая воедино все звуки окружающего мира, и вот в этом звучании почудилось вдруг Харитонову что-то страшно знакомое, отчего он даже замедлил шаг, чтобы прислушаться. А прислушавшись, остановился, не веря своим ушам: вместе с криками и пением птиц, шорохами листвы и трав во всей этой природной симфонии звучала и настоящая музыка, музыка, которую он слышал в еще недавнем предвоенном детстве. Он пробовал уловить кусочек мелодии, чтобы понять, что же он слышит, но звуки выныривали будто из-под воды и снова более ближние шумы заглушали их. И тогда продолжил свой путь Харитонов, но шел он уже медленнее, весь обращенный в слух.

Спустя час звуки музыки стали более явными, и странник обрадовался, поняв, что эта дорога ведет его к звукам. Он снова ускорил шаг.

Через некоторое время музыка стала более слышимой, чем ветер. Невидимый оркестр радостно выводил "Марш энтузиастов", и ноги Харитонова сами собой подстроились под ритм марша. Харитонов, взволнованный и счастливый, спешил увидеть село или городок, в котором играл оркестр. Спешил увидеть праздник, ведь и в его родном Каргополе каждый праздник, будь то годовщина революции или День рыбака, сопровождался концертом оркестра, начинавшего свою программу разными маршами энтузиастов, а продолжая ее танцевальной музыкой.

И тут впереди замаячил зеленый тупик – конец дороги-просеки, но ни крыш домов, ни разноцветных заборов видно не было. А музыка продолжалась, и была она уже настолько слышимой, что поглотила все остальные звуки. Харитонов приблизился к тупику и внезапно остановился, рассматривая приоткрытые железные ворота, выкрашенные в зеленый цвет, на которых красовался сварной скрипичный ключ с красной звездой в центре. По обе стороны от ворот отходила густо натянутая на столбы колючая проволока, терявшаяся дальше среди кедровых стволов.

Колючая проволока напомнила Харитонову о войне, но скрипичный ключ, хоть он и был украшен красной звездой, выглядел довольно мирно. Помедлив, Харитонов протиснулся в ворота.

От ворот в глубь обнесенной колючей проволокой территории вела хорошо протоптанная тропинка. По ней и пошел странник навстречу невидимому оркестру, уже окончившему играть "Марш энтузиастов" и занявшемуся репетированием чего-то классического. Шел он недолго, пока увиденное не заставило его остановиться. Картина, открывшаяся перед ним, была непонятна: на поляне был выстроен деревянный помост, так похожий на летнюю эстраду, какие обычно располагаются в парках, только был он непокрашенным. На помосте с музыкальными инструментами в руках стояли люди в одинаковой серой одежде. Это и был тот невидимый оркестр, а дирижер стоял на земле лицом к музыкантам, прекратившим играть, и что-то энергично им объяснял. Рядом с дирижером, одеждой не отличавшимся от музыкантов, стоял, держа руки за спиной, высокий кучерявый мужчина в тельняшке и ватных штанах. Он внимательно и строго смотрел на музыкантов, будучи при этом совершенно неподвижным. Дирижер закончил свои объяснения – его рот закрылся, а руки застыли ладонями кверху. После короткой паузы он взмахнул руками, задержал их на мгновение над головой – этого мгновения хватило музыкантам, чтобы поднести трубы к губам, а скрипки к подбородкам – и резким жестом провел руками две невидимые вертикальные линии к земле. Всеобщий аккорд обрушился на летнюю землю, отскочил от нее и взрывной волной покатился по травяной поверхности. Даже у Харитонова загудело в ушах, хоть он и притаился метрах в пятидесяти от помоста.

Харитонов никогда не питал радостных чувств к классической музыке. Он любил бодрые песни, слушая которые можно было легко нарисовать собственное будущее. Вся же остальная музыка, которая не сопровождалась словесными пояснениями или же утверждениями, была для него непонятна. Исключение составляли только танцевальные мелодии, но в них не было ничего серьезного, а стало быть, и задумываться о значении и смысле этих мелодий не стоило. И вот здесь вдруг, присев в непонятном месте, ощутил Харитонов в себе какую-то нервную дрожь и понял, что это дрожит в нем тот самый первый шквальный аккорд оркестра, после которого так независимо и мелодично зазвучала скрипка. И дрожь, возникшая в нем от того аккорда, не вызывала сопротивления разума или кожи. Была она странного свойства и существовала как бы отдельно от человека, так, что в конце концов Харитонову стало ее жаль – может, и не ее, но пробужденная аккордом жалость стала нарастать и заполнять собою настроение человека, и уже не осталось в человеке конкретной жалости к исчезнувшему аккорду или чему-либо еще, а была единая жалость ко всему, включая себя и весь мир.

Назад Дальше