Эросипед и другие виньетки - Александр Жолковский 22 стр.


Шла ли речь о проблемах описания русской глагольной связки, о важности семантики и синонимического перифразирования (в пику Хомскому) или о чем-либо еще, было, в конце концов, безразлично. Соль приведенного примера и его разбора состояла, прежде всего, в провокационном поминании имени Божия и тем самым в программной реабилитации богословских и вообще мировых измерений филологии (сам Якобсон, насколько я знаю, не был религиозен). Еще одной сверхзадачей этого эффектного театра одного актера была демонстрация могущества грамматики, в частности - русской, особенно - в руках такого виртуозного мастера ее анализа, как еврей-эмигрант, профессор славянской филологии Гарвардского университета Р. О. Якобсон. Во всяком случае, так это было воспринято мной и другими "нашими".

Поразила нас также ораторская манера Якобсона. Она была именно ораторской, блестящей, величественной уже по своему интонационному рисунку. (Сходное впечатление оставили впервые услышанные в те же годы публичные выступления Шкловского, Кирсанова и некоторых других людей 20-х годов, оттаявших в ходе хрущевской "оттепели".) Удивил - и заставил разнообразно задуматься - и густой, нимало не скрываемый русский акцент в английском языке, что-то вроде: Год из гуд, зеэрфор Хи из. Впоследствии я узнал ходившую в кругах западных филологов шутку о Якобсоне, который "свободно говорит по-русски на семи языках". (В Америке же мне пришлось столкнуться с более или менее единогласным отрицательным мнением носителей языка о стиле его научного письма.)

Этот акцент у "русского американца", да еще и великого лингвиста, тем более - великого фонолога, чья теория акустических дифференциальных признаков была последним словом тогдашнего структурализма, давал обильную пищу для размышлений. (Кстати, когда я после девятилетнего отсутствия, 1979–1988, впервые приехал в Москву из Лос-Анджелеса, моим друзьям-коллегам тоже почему-то очень хотелось, чтобы я оказался говорящим по-английски без акцента.) Отчасти акцент даже возвышал Якобсона, так сказать, не давшего себе труда притворяться американцем, но главным образом, конечно, не то, чтобы снижал, но как бы приближал его, придавал его величию человеческие черты, делая его более доступным для подражания. Как говорится в еврейском анекдоте о сравнительных шансах для христианина и иудея стать богом, "одному из наших это удалось".

Ощущение невероятного и все же осуществившегося контакта с человеком, которого и о котором мы только читали (в частности, у Шкловского в "Zoo" - про то, как в легендарные 20-е годы "Роман, со своими узкими ногами, рыжей и голубоглазой головой, любил Европу"), трудности, чинимые ему в связи с приездами в СССР, удручающие перестраховочные отказы и задержки при издании его трудов (в переводе которых мы участвовали), вплоть до запрета на упоминание его имени в печати (мне лично пришлось столкнуться с этим в журнале "Вопросы философии" в 1970-м году), проработка, которой подвергся Вяч. Вс. Иванов, в частности, за свою связь с ним, - все это придавало его имени дополнительные магически раскрепощающие обертоны. Ходили, впрочем, и менее героические рассказы о том, что будто бы Якобсон закидывал удочку насчет возвращения на родину - при условии, что его изберут в Академию и назначат директором Института Языкознания, но что советское начальство на это не пошло.

Неофициальное влияние Якобсона, его имени, идей и работ было уже тогда бесспорным. Когда в 1959 году формировалась Лаборатория Машинного Перевода при МГПИИЯ во главе с В. Ю. Розенцвейгом, одно время шли переговоры о поступлении туда старшим научным сотрудником (с собственной ставкой от Министерства Высшего Образования) некоего влиятельного молодого доктора наук - слепого. Помню, как он пришел знакомиться с нами, непочтительной и, в большинстве своем, неостепененной гольтепой, и желая одновременно и себя показать, и к нам подольститься, спросил эдаким свойским тоном: "Вы, ребята, под кого работаете? Под Якобсона?" Мы действительно работали немного под Якобсона, немного под Сепира, немного под Трира, немного под Карнапа, немного под Маргарет Мастермен (из Cambridge Language Research Unit), но ощущали мы себя молодыми гениями и дали ему понять, что такая ограничительная научная прописка, объявленная, к тому же, полуофициальным-полублатным тоном, нас не устраивает. У него оказалось достаточно проницательности, чтобы больше к нам не заявляться.

Еще раз Якобсон приезжал, вместе с женой, Кристиной Поморской, в 1964 году, на Международный Съезд Антропологов. Я об этом не помню ничего, но история с тайным от него походом Кристины к Шкловскому, которого она в это время переводила, и с переданным через нее, а затем демонстративно отвергнутым Якобсоном подарком (книгой Шкловского "Лев Толстой", 1963) прекрасно описана и проанализирована Омри Роненом в недавней статье ("Новое литературное обзрение", No. 23).

Следующий визит состоялся в 1966 году, причем опять по приглашению не какой-либо советской языковедческой инстанции, а Международной Психологической Ассоциации, которая избрала местом проведения своего очередного конгресса Москву, так что вопрос об участии Якобсона был опять вне компетенции советских властей. В том же году в Тарту проходила Вторая Летняя школа по Вторичным моделирующим системам, и Лотману удалось "пробить" поездку Якобсона в Тарту, которая и состоялась под "наблюдением" приставленного к нему… Вяч. Вс. Иванова. А в промежутке Кома решил устроить Якобсону и Кристине встречу с цветом молодой московской лингвистики, и возложил на меня почетную роль хозяина этого приема.

Летним днем - дата в принципе установима, но я ее не помню - у меня на Метростроевской улице (ныне опять Остоженке), 41, кв. 3, собрались Вяч. Вс. Иванов, В. Ю. Розецвейг, И. И. Ревзин, А. А. Зализняк, Е. В. Падучева, И. А. Мельчук, Л. Н. Иорданская, Б. А. Успенский, В. А. Успенский, В. М. Иллич-Свитыч (вскоре погибший), В. А. Дыбо, Г. Чикоидзе и другие, всего человек двадцать. Встреча была очень оживленная.

Те из наших лингвистов, которые за три года до этого побывали на Международном Конгрессе лингвистов в Софии, вспоминали о встречах там. В частности, Мельчук, который до свержения Хрущева, дела Синявского и Даниэля и "подписантства" еще был "выездным", описывал, как они с Кристиной отправились осматривать какой-то монастырь, за что ему в дальнейшем и влетело от руководителя делегации и институтского начальства как за нежелательную связь (!) с женой Якобсона и тем самым с империалистической агентурой. Мельчука даже вызывали в КГБ и допытывались, почему Якобсон выдвигал его кандидатуру в председательствующие одного из заседаний и пригласил на ужин с американской делегацией.

Якобсон рассказывал о событиях большей (а впрочем, всего лишь двадцатисемилетней) давности - о своем бегстве через Данию, Норвегию и Швецию из оккупированной Гитлером Европы. Что-то совершенно экзотическое, особенно для живших за железным занавесом, он сообщил о том, как болезненно он переносит частые поездки с лекциями из одного конца света в другой - из-за разного набора микробов в пище, воде и воздухе разных континентов. Это было опять нечто великое - непрерывный globe-trotting, но в то же время сугубо человеческое - болезнь. Не ручаюсь за свою память, но, кажется, тут же (или на банкете в "Арагви", который ему в тот же день устроили грузины - Тамаз Гамкрелидзе, Гурам Рамишвили и другие) он продемонстрировал, как пьется "матросский тост": водка наливается в узкую рюмку, рюмка захватывается губами, голова запрокидывается, рюмка осушается и тем же манером - без рук - возвращается на стол.

Так я, наконец, познакомился с недосягаемым кумиром и даже получил в подарок два оттиска с надписями: "Новейшую русскую поэзию"(1921) со словами: "…на память о детском труде посвящает автор", и "Поэзию грамматики и грамматику поэзии" (1961) - "на память о московских встречах". Якобсон, которого я теперь мог разглядеть вблизи, был более или менее лыс и сед, но рыжина проглядывала в цвете лица и глаз. Он запомнился своей необычайной для семидесятилетнего человека энергией. Роста он был чуть выше среднего, с большой головой, большим носом, крупными, слегка навыкате глазами (один косил) и огромным лбом. Он был элегантно одет и держался то слегка согбенно, то неестественно прямо - кажется, ему приходилось носить корсет. (Снова посмотрев недавно фильм Годара "Презрение", 1963, с Фрицем Лангом в роли самого себя, я отметил их поразительное сходство; Ланг, 1890–1976, еврей по матери, родился в Вене, бежал в Париж в 1933 году и переехал в Штаты в 1935-м.)

В августе 1968 года я правдами и неправдами оказался в Варшаве (Польша тогда была нашим окном в Европу) и на полуптичьих, с советской точки зрения, правах участвовал в очередном Симпозиуме по Семиотике. На него съехались многие звезды семиотического и лингвистического небосклона - Эмиль Бенвенист, Умберто Эко, Юлия Кристева, Кристиан Метц, Освальд Дюкро, Ферруччо Росси-Ланди, Калверт Уоткинс и другие. Среди гостеприимных хозяев выделялись Стефан Жулкевский, Мария-Рената Майенова, Ежи Курилович, Анна Вежбицка.

Ждали Якобсона. Кристина, будучи полькой, воспользовалась случаем и приехала "домой" заранее. Он же должен был со дня на день прибыть из Чехословакии, где читал лекции.

Людям, знающим - а тем более пережившим - историю тех лет, слов "август 1968" и "Чехословакия" достаточно, чтобы понять на сколь роковые минуты пришлось открытие симпозиума, назначенное на 24-е августа. Р. О. позвонил Кристине из Праги и сказал, что не едет. Выглянув утром 22-го из окна гостиницы и увидев на улицах танки, он испытал чувство гротескного deja vu: повторилось случившееся тридцатью годами раньше - с той небольшой разницей, что тогда танки были немецкие. "С меня хватит, - сказал он. - Буду ждать тебя в Париже". Следущий звонок был уже оттуда.

В течение полутора десятков лет после встречи в Москве мое знакомство с Якобсоном было заочным и косвенным. Для сборника статей по лингвистической типологии (1972) я перевел давно боготворимую в структурных кругах статью Якобсона о шифтерах, причем отстоял именно такой перевод английского термина (shifters), тем самым причастившись роли нарицателя имен. Переводы работ Якобсона пробивались в печать с трудом; большим энтузиастом этого дела была Муза Александровна Оборина, редактор из "Прогресса". Отдельные статьи появлялись - благодаря ее помощи и усилиям Иванова, Мельчука и других - то там, то сям, но до основательных сборников ("Избранные работы", 1985; "Работы по поэтике", 1987) было еще далеко. Целый сборник (подготовленный и отредактированный Мельчуком) был загроблен в 1970-м году Н. С. Чемодановым и М. М. Гухман; Якобсону был выплачен договорный гонорар в сумме 840 рублей (примерно равной трем месячным зарплатам старшего научного сотрудника со степенью). И это при том, что на Западе в издательстве Mouton тем временем выходили его семитомные "Selected Writings".

Якобсон очень дорожил каждой публикацией на родине. Однажды он передал, что хотел бы получить экземпляр сборника "Структурализм: "за" и "против" (1975), где, наконец, была напечатана в России (в переводе Мельчука) программная статья Якобсона "Лингвистика и поэтика", а в заглавии сборника слышался отзвук его полемики со Шкловским. Помню, как счастливы мы с Мельчуком были послать ему в подарок "что-то, чего - редкий случай! - у Вас нет, а у нас есть". В ответ он прислал изданный им и его учениками том писем Трубецкого.

Работы Якобсона в области как лингвистики, так и поэтики оказали на меня сильнейшее действие. В частности - идея (усвоенная мной через призму мельчуковской интерпретации), что наборы значащих грамматических категорий, различные в разных языках, образуют сетки значений, обязательных к выражению независимо от интенций носителей этих языков. Этот принцип я взял на вооружение как лингвистический аналог концепции поэтического мира (разрабатывавшейся мной совместно с Ю. К. Щегловым), согласно которой поэтический мир есть система идиосинкратических для автора инвариантных мотивов, реализующая его центральный инвариант - единую тему его творчества. С запозданием прочитав классическую ныне статью Якобсона о пушкинском мотиве статуи, я обнаружил там многие из "своих" идей чеканно сформулированными еще в год моего рождения: статья была впервые опубликована по-чешски в юбилейном пушкинском 1937 году и лишь в 1970-е годы вышла во французском и английском переводе; русского издания ей пришлось ждать до 1987 г.! Этот удар со стороны классика был - к моему стыду, смешанному с некоторой долей гордости, - в моей жизни не единственным.

Особенно захватила меня задача осмыслить с точки зрения инвариантов подаренный мне разбор пушкинского "Я вас любил" Пушкина, знаменитый своим вызывающим формальным ригоризмом, рассмотрев его, в частности, на фоне полемического контрразбора Шкловского (1969). Один из черновых вариантов своей работы я послал в Гарвард К. Ф. Тарановскому, с просьбой, если можно, показать Якобсону. Тарановскому статья не понравилась, о чем он со свойственной ему прямотой мне и написал (отметив, что хороши в ней главным образом цитаты из Пушкина, "перечитать которого всегда приятно"); о Якобсоне же упомянул как-то глухо.

В 1976 году Тарановский проводил свой саббатикал и отметил свое 60-летие в Москве. Он регулярно участвовал в Семинаре по поэтике, собиравшемся у меня дома, а всего через четыре года, осенью 1980-го, я в качестве новоиспеченного эмигранта оказался его гостем в Арлингтоне (рядом с Кембриджем, где расположен Гарвардский университет). Тарановский организовал мое выступление в Гарварде, и среди слушателей своей лекции - о поэтическом мире Пастернака, обильно уснащенной ссылками на Якобсона, - я с радостью, переходящей в смятение, увидел Р. О. и Кристину. Надо сказать, что их присутствие не являлось само собой разумеющимся (к этому времени Якобсон был уже на пенсии и находился в сложных отношениях со своей бывшей кафедрой, Кристина же вообще работала не в Гарварде, а в MIT) и потому было особенно лестным. А после доклада, имевшего скорее смешанный успех (не исключаю, что отчасти из-за его проякобсоновского направления) Кристина пригласила меня, вместе с Тарановским, к ним на ланч в один из ближайших дней.

Тарановский реагировал на приглашение с какой-то преувеличенной радостью и смущением. В ответ на мои расспросы он в конце концов признался, что он этого не ожидал и что, значит, Якобсон меня "простил". Я был изумлен, ибо не знал за собой ни малейшей вины. Тарановский сказал, что теперь, наверно, он вправе открыть мне, что Р. О. был крайне сердит на меня за попытку совместить в моей статье о "Я вас любил…" положения его анализа с конъюнктурными возражениями Шкловского. Как я понял, к этому времени само имя Шкловского стало в якобсоновском окружении своего рода табу, а уж упоминание о нем и о Якобсоне в одной и той же фразе было совершеннейшим кощунством. Тем драгоценнее становилось каким-то образом (благодаря эмиграции? добрым отзывам Иванова, Мельчука и Тарановского? установкам доклада?) заслуженное мною прощение.

Когда в назначенное время, к 12-ти часам дня, мы приехали на 8 Scott Street в Кэмбридже, нас встретила Кристина. Р. О. дома не было - рано утром он уехал выступать на какую-то конференцию (кажется, по проблемам языка, мозга и афазии) в одном из многочисленных соседних университетов. Вскоре он появился, веселый, восьмидесятичетырехлетний. За столом я стеснялся и помалкивал, а они с Тарановским перебрасывались полушутливыми-полусерьезными обвинениями в том, кто более повинен в присуждении докторской степени и, значит, выдаче путевки в жизнь, одному из их общих учеников (nomina sunt odiosa), оказавшемуся большим - и очень занудным - якобсонианцем, чем сам Якобсон.

Постепенно осмелев (хотя дискуссия, свидетелем которой я только что оказался, должна была бы послужить мне предупреждением), я спросил Р. О., почему он более или менее по отдельности разрабатывает идею смысловых инвариантов, например, в статье о статуе, и идею грамматики поэзии, например, в статье о "Я вас любил…", но не сводит их в единую теорию инвариантных мотивов, предметных и стилистических. Он по-авгурски ответил в том смысле, что не все же делать самому, надо что-то оставить и другим. Я молча кивал, но про себя всерьез принял это как своего рода завещание. В дальнейшем я попытался развить соответствующую аргументацию в статье о пастернаковском "Ветре", писавшуюся с посвящением Якобсону, а вышедшую в 1983 году с посвящением памяти обоих - поэта и одного из его проницательнейших исследователей.

Больше я Якобсона не видел, но перед смертью он меня "благословил". Как мне рассказывали, его закулисный положительный отзыв ("Надеюсь, в Корнелле на этот раз не упустят удачной возможности", по-видимому, с намеком на неудачу со взятием туда Мельчука тремя годами раньше) сыграл свою роль в получении мною заветной tenure.

Закончу одним эпизодом слегка вне хронологии, относящимся, впрочем, к собственно американской жизни Якобсона и к посмертной судьбе его наследия. В 1975-м году в Америке вышла книга молодого тогда постструктуралиста Дж. Каллера - вдумчивый и требовательный критический обзор основных идей, направлений и фигур структурной поэтики (Jonathan Culler, "Structuralist Poetics", Cornell UP). Якобсону в ней была отведена целая глава, в которой сначала излагались, а затем подвергались деконструкции важнейшие положения его литературоведческой концепции. Главная мысль Каллера состояла в том, что научность якобсоновской теории, - как и всякой гуманитарной модели, претендующей на объективную истину по естественно-научному образцу, - остается проблематичной. Налицо якобы жесткая схема, подкрепляемая, однако, не доказательствами, а силой все той же интуиции, то убедительной, а то и не очень.

Аспирантка из Корнелла, привезшая мне в подарок книгу Каллера, рассказала свежую академическую сплетню. Будто бы Якобсон позвонил Каллеру по междугородному телефону и целый час раздраженно выговаривал ему за непонимание его работ и некорректность аргументации. Меня в этой истории - при всех поправках на неизбежный шум в канале многократной изустной передачи - поразило, что великому Якобсону, находившемуся в зените международной славы, оказалось столь важным мнение малоизвестного оппонента.

Телефон и впрямь оказался испорченным довольно сильно. Запрошенный по электронной почте, Каллер только что сообщил мне, что история со звонком - апокриф. По его мнению, она явилась искаженным отражением уязвленно-язвительной полемики Якобсона с рядом его критиков-постструктуралистов, в том числе с ранним, журнальным вариантом его, Каллера, главы (1971 г.). В 20-страничном Postscriptum’е к французскому изданию своих работ по поэтике (Questions de Poetique, Paris, 1973, под ред. Цветана Тодорова) Якобсон обрушился на своих оппонентов, обвиняя их в эстетической глухоте, но ни одного их них не удостоил называния по имени. (Кстати, в те годы Questions… были единственным хоть как-то доступным серьезным сборником по якобсоновской поэтике, содержавшим, в частности, и статью о статуе; я добыл ее, упросив Кристиана Метца, с которым пятью годами раньше познакомился в Варшаве, прислать ее мне из Парижа.)

Назад Дальше