То, что Гэмо в сновидениях работал в газете в Колосово, верстал, правил и даже печатал районное издание, могло объясняться и так: когда Гэмо учился в педагогическом училище в Анадыре, он некоторое время переводил заметки для чукотской страницы окружной газеты, часто заходил не только в редакцию, но и в типографию, где Иван Давыдкин, наборщик и печатник, превращал тяжелую форму с зеркально перевернутыми буквами в чудо газетного листа с запечатленными на нем словами, не только русскими, но, случалось, и чукотскими.
Он долго лежал с открытыми глазами и думал о том, что, может быть, его сны не просто воспоминания о давнем опыте, переживания, а отблеск его жизни в ином времени? Почему не быть такому, если материалисты твердят о множественности миров? Если миров множество, то и способов их существования должно быть, во всяком случае, не меньше этого множества. Но все-таки неуютно чувствовать себя исключением из обыденности, человеком, прикоснувшимся к тайне. Как-то тревожно и странно, вроде того ощущения, когда очень долго смотришь в зеркало и вдруг в какое-то мгновение чувствуешь себя отрешенным от собственной сущности. Гэмо пережил это еще в юности, в яранге дяди Кмоля, когда прильнул надолго к только что купленному довольно большому зеркалу, в котором отразилась вся немудреная обстановка мехового полога с каменными жировыми светильниками, нерпичьими ластами, подвешенными в теплых углах для доведения до нужной кондиции, и большим портретом маршала Ворошилова, за которым прятались домашние жертвенники и амулеты.
Валентина пошевелилась и полусонным голосом спросила:
- Опять снилась твоя деревня?
- Да…
- Почему именно это тебе снится? Одно и то же, одно и то же. Сколько лет мы вместе, а тебе снится все то же. Почему?
Гэмо ответил не сразу.
- Может быть, это от свойства моего ума? Знаешь, даже в детстве я любил играть в одиночестве. Строил целые стойбища из глины, щепочек и звериных костей на берегу лагуны, подальше от яранг, населял их людьми. Они у меня общались друг с другом, разговаривали. Там действовали целые семейства, и среди них были даже русские. Когда я подрос, научился мастерить игрушечные лодки, я путешествовал в дальние страны, посещал даже тропические джунгли - такая высокая трава росла у впадения нашего ручья в лагуну. Я мысленно уменьшал себя и входил в зеленые сумерки зарослей в поисках хищных зверей, тигров, львов и леопардов. Когда они попадались мне, я их убивал…
- Кого ты убивал? - недоверчиво спросила Валентина.
- Ну, это были полярные мышки-лемминги…
- Наверное, твои сны - от избытка воображения…
- Может быть, - согласился Гэмо. - Но я чувствую, что за этим повторяющимся сном о сотруднике газеты в Колосово кроется какая-то тайна, загадка… Иногда мне трудно заснуть, потому что заранее ожидаю, что приснится именно он, то есть я в облике Георгия Незнамова…
- Ты даже имя знаешь?
- Да..
Гэмо вдруг сел на постели, заставив вздрогнуть жену.
- Послушай, Валя! Ведь Незнамов - это же значит по-чукотски Гэмо! Понимаешь, Гэмо по-чукотски - "не знаю".
- А Георгий то же самое, что Юрий, - добавила Валентина.
Подумав, Гэмо произнес:
- Это какая-то мистика… Или я схожу с ума.
- Ты не похож на сумасшедшего, - утешила Валентина и предложила: - Давай лучше поспим. До утра еще далеко.
Полное отсутствие следов существования писателя Юрия Гэмо нисколько не повлияло ни на литературу, ни тем более на жизнь, которая текла своим чередом в этом большом, красивом городе, к которому Незнамов уже стал привыкать. Его излюбленными местами прогулок стали Университетская набережная, Набережная Макарова, называвшаяся во времена молодости Гэмо Тучковой, весь Васильевский остров. Он шел с конца Малого проспекта вдоль Невы, закованной в гранитную набережную, мимо особняков, дворцов, жилых домов, и ему часто грезилась совсем другая картина - деревянная набережная, низко осевшие в воде баржи, доверху нагруженные дровами. Послевоенный Ленинград еще долго топился дровами. И не только жилые дома, но даже и такие большие учреждения, как университет, академические институты. Двор филологического факультета был загроможден сырыми поленницами, между ними хоронились влюбленные парочки.
Незнамов входил под университетскую аркаду и шел длинным путем к набережной. Иногда входил в здание и проходил всю длину знаменитого коридора до самого конца и обратно, мимо бесконечных окон, в простенках которых висели портреты знаменитых ученых, мимо светлых ясеневых шкафов, заполненных книгами.
Он совсем запутался в своих размышлениях: если Юрий Гэмо существовал и существует в параллельном мире, значит, в том мире полностью, с самыми мельчайшими подробностями существует и весь Ленинград, и Васильевский остров, и этот длинный коридор, и каждая книга за стеклянными дверцами.
Чуден мир! И пока даже всему совокупному гению человечества не воссоздать ничего подобного! Даже такую, казалось бы, ерунду, как простая муха с помощью всей мощи современной науки и техники не сделать! Чего уж тут удивляться существованию собственной души в ином обличье? Такую возможность, наверное, можно описать с помощью особой математической формулы. В части созидания Тот, которого не признают материалисты и коммунисты, превзошел все возможное, доступное человеческому разумению. И вот что интересно: если усомниться в силе Его созидательной функции, то окружающий и любой запредельный мир уже предстают ущербными. Человек пытается догнать Его в созидании, но далеко отстает. Зато двуногое и обладающее мозгом создание по части изобретения разрушительных: сил и способов уничтожения себе подобных превзошло любое иное земное существо, любую природную стихию! И как утверждают сами создатели этих разрушительных сил, они теперь могут вообще стереть с лица планеты Земля любой живой след.
Теперь Незнамов уже не так трепетно воспринимал факт своего перевоплощения. Он даже мысленно спорил с индусами, утверждавшими, что душа может воплощаться в других животных и в растениях. Скорее всего это происходит внутри одного вида.
Иногда Незнамов шел не по Дворцовому мосту, а поворачивал от Университетской набережной налево, пересекал мост Строителей, ступал на Мытнинскую набережную, на которую углом выходило студенческое общежитие. Берегом Кронверкской набережной, мимо кирпичной красной стены Артиллерийского музея он достигал Петропавловской крепости, чувствуя особое волнение, подозревая, что Юрий Гэмо ступал и по этим отполированным временем и солдатскими сапогами камням.
Одиночество больше не тяготило Незнамова, хотя нельзя сказать, что он был уж очень склонен к уединению. Просто ему было приятно порой посидеть с Зайкиным в баре гостиницы, но так как там они довольно часто подвергались атакам местных проституток и недовольным взглядам постоянных посетителей, плечистых, затянутых, в кожу молодых парней, чьих-то сутенеров или охранников, новые друзья чаще всего устраивались в номере Незнамова и пили пиво или же джин с тоником, который обоим пришелся по вкусу. Незнамову Зайкин был нужен больше как слушатель, которому он, однако, так и не решится открыть свою тайну. Ему казалось, что если он ее откроет, то случится нечто ужасное, что-то рухнет, нарушится… Может, что-то случится с ним самим, а может…
Разговор теперь шел о росте религиозности в России, особенно среди нового начальства, начиная от самого президента и кончая руководителями администраций, членов Государственной Думы, особенно откровенно и публично демонстрирующих свое крайнее приближение к Богу.
- На месте Бога, - заметил Зайкин, - я бы сделал какой-нибудь знак, что бы им знать, что их вера кощунственна.
- Вера без покаяния, - согласился Незнамов, - ничего не стоит. Это самое натуральное приспособленчество.
- Когда я слушаю их речи, клятвы, бесконечные обещания, взаимные упреки, бесконечную государственную ложь, мне становится противно и мое рабочее место в туалете кажется мне более чистым, нежели трибуна Государственной Думы или телевизионный экран, - продолжал Зайкин.
От волнения лысина его краснела и покрывалась капельками пота.
Незнамов соглашался с ним, но часто переводил разговор на далекие от современности темы, рассуждал о переселении душ, о возможностях человеческой психики, превращениях энергии, о возможных действиях Тех сил на жизнь современного простого человека. Он даже попытался доказать, что атеизм, с одной стороны, и вера в Бога, с другой, как ни парадоксально, и есть самое убедительное и бесспорное подтверждение Неограниченного Всемогущества Бога.
- Честно сказать, - молвил слегка захмелевший Зайкин, - лично для меня Он ничего не сделал. А мог! Когда я служил в армии и замерзая под Мурманском и уже простился с жизнью, с Тонечкой, которая ждала меня здесь, в одной из огромных квартир этого домища, меня откопали ненцы и привезли на оленях в часть. Скажите, мог ли Бог воспользоваться услугами язычников, исповедующих шаманство? Как-то странно это. Почему не послал товарищей из части на вездеходе, а именно диких оленеводов?
- Я читал, - сказал Незнамов, - что ненцы были крещены еще в восемнадцатом столетии.
- Когда я отогревался в их дымном чуме, я этого не заметит… Вот спирт они пили здорово. В меня они влили стакан чистого и заставили для начала закусить снегом… Так что сомнения у меня относительно Его могущества есть.
- А в другую жизнь вы верите? - спросил Незнамов.
Зайкин положил в оставшуюся жидкость на дне стакана дольку лимона и вздохнул:
- Хотелось бы…
Обстановка в университете стала напряженной, преподаватели ходили как-то бочком, разговаривали тихо. Год назад на страницах газеты "Правда" прошла научная дискуссия о языкознании, в которой принял участие и великий вождь Иосиф Виссарионович Сталин. Он раскритиковал академика Мещанинова, и теперь тот читал курс "Сталинское учение о языке". Институт, в котором работал Петр Яковлевич Скорик, больше не назывался именем Марра, а у аспирантов-лингвистов появилось выражение "вымаррывать" диссертацию, что означало очищение ее от ссылок на Марра и освобождение от цитат из его работ.
И вот новая напасть: центральные газеты опубликовали сообщение о разоблачении врачей-вредителей, в основном евреев.
С еврейским вопросом Гэмо впервые столкнулся еще в школьные годы. В ярангу дяди Кмоля шумно вошел сосед Кукы и громко сообщил:
- Оказывается, Наум-то Соломонович не русский!
Наум Соломонович Дунаевский преподавал математику. Небольшого роста, рыжий, в веснушках, он смешно картавил и уверял, что именно таким манером разговаривал вождь мирового пролетариата Владимир Ильич Ленин. Он беспрестанно курил трубку, почти не вынимая ее изо рта, любил общение со стариками Уэлена и даже порой выходил на вельботе на моржовую охоту.
Дядя Кмоль удивленно посмотрел на Кукы и спросил:
- А кто же он?
- Еврейского племени человек!
- Так с виду он совсем русский, - возразил дядя.
- С виду - да, - знающе заметил Кукы, - но по внутренней сущности - чистокровный еврей!
- Как же ты это выяснил?
- Это мне сказал заведующий складом Жуков, - сообщил Кукы. - Он еще сказал, что евреев также называют жидами, но это слово обидное для них, и посоветовал не произносить его в присутствии Наума Соломоновича.
- Интересно, - задумчиво произнес Кмоль. - Как же тангитаны отличают себя друг от друга?
Кукы огляделся, приглушил голос:
- Евреи укорачивают свое мужское достоинство…
Кмоль недоверчиво посмотрел на Кукы.
- Зачем?
- Жуков тоже не знает зачем, хотя я его спрашивал.
После этого разговора Гэмо стал пристально вглядываться в учителя математики, но ничего такого особенного не нашел. Правда, Наум Соломонович прекрасно знал свой предмет, лучше всех играл в шахматы, побеждая даже глухонемого Умлы, признанного чемпиона Уэлена, отличался веселым нравом, общительностью. Ничего такого, что указывало бы на существенную разницу между ним и другими, такую, как, скажем, между чукчами и тангитанами, не обнаруживалось. Зато Гэмо почувствовал, что русские новоприезжие относились к еврею с какой-то тайной недоброжелательностью.
В разгар слухов о еврейских врачах-вредителях у Гэмо разболелся зуб, и он отправился в университетскую поликлинику. Его поразила необыкновенная пустота и тишина в коридорах и явная радость врача-стоматолога при появлении единственного посетителя.
Какая-то напряженная студеность сдерживала приход весны пятьдесят третьего года.
7
Казалось, эта зима никогда не кончится. Случались настоящие пурги, как на Чукотке, и Гэмо с трудом находил дорогу к своему домику, часто ориентируясь только по светящемуся пятну окошка. Углы в комнатах покрылись инеем, напоминая студеные зимы, проведенные в общежитии Анадырского педагогического училища, расположенного в старых солдатских казармах у подножия горы Верблюжьей.
Сын не снимал теплую одежду. В валенках он тихо сидел на кровати, словно понимая, как трудно ныне родителям. Хуже всего приходилось Валентине, так как Гэмо почти не вылезал из ресторана Союза писателей, в одночасье став довольно известным и желанным среди завсегдатаев этого шумного заведения. Он познакомился со многими писателями, в основном людьми крепко пьющими. Когда бы Гэмо ни пришел в писательский дом, он всегда заставал литераторов Пеньковских. Родные братья, они внешне совершенно не походили друг на друга. Один был чернявый, довольно худощавый, с острым лицом и злыми глазами, хрипловатым голосом. Другой - весь кругленький, круглолицый, розовощекий, всегда веселый и улыбчивый. Старший сократил фамилию и подписывался - Пень. Это подходило к его произведениям, острым, сатирическим, не лишенным блеска миниатюрам, которые печатались в журналах, но чаще всего в газетах "Смена" и "Ленинградская правда". Обоих писателей знали все - от буфетчицы до руководства Союза, секретарей, которые порой снисходили до ресторана и демократически пили с остальными писателями. Получилось так, что Гэмо чаще всего сидел с младшим Пеньковским. Тот и завел как-то разговор о национальности, утверждая, что он еврей, однако считает себя совершенно русским писателем, и вообще для него несущественно, какой национальности человек.
- Поэтому, - поучал он Гэмо, - ты должен научиться писать так, чтобы не было понятно, какой ты национальности. Конечно, на первых порах то, что ты чукча, будет тебе страшно помогать. Как же! Представитель первобытного народа - и стал писателем! Будут утверждать, что такое возможно только при Советской власти, и только она позволила сыну кочевника-оленевода стать интеллигентом…
- Но я не кочевник и не оленевод, - перебил Гэмо.
- А кто же ты? - удивился Пеньковский. - Разве ты не чукча?
- Чукчи бывают береговые, морские охотники, и оленные, те, кто живет и пасет стада в тундре… Вот я - приморский чукча.
- Разницы большой нет, - заметил Пеньковский, - суть в том, что тебя сделают достижением Советской власти.
Гэмо не очень представлял себе: хорошо это или нет быть достижением Советской власти. Но ему было приятно и лестно сидеть с писателем, с которым здоровались все. Он был благодарен ему за то, что тот знакомил его с разными людьми и даже представил Кучерову.
- Александр Иванович! Вот вам новый автор, молодой чукотский писатель Юрий Гэмо!
Кучеров поначалу не узнал его, но, приглядевшись, заметил:
- Если бы вы принесли те рассказы, которые напечатаны в "Новом мире", мы бы взяли их.
- А это те же самые рассказы, - простодушно ответил Гэмо.
Кучеров замялся и быстро отошел в сторону. Оказывается, эти тангитаны еще как умели врать прямо в глаза и при этом даже не краснеть! Гэмо еще многое предстояло узнать в этом ресторане, обшитом темными дубовыми панелями со странным орнаментом, напоминающим кобелиные яйца перед тем, как дядя Кмоль вырезал их из мехового мешочка под истошный вой и визг зажатой и связанной собаки.
Аркадий Пеньковский умел красиво пить и закусывать, и его молодой собутыльник старался не отставать от него в этом.
Но в беседах с ним и с другими литераторами выяснялось нечто обидное: любопытство даже не к тому, что написано Гэмо, а к нему самому, к его способности написать так, как, с их точки зрения, не мог выходец из дальнего, полярного племени. Пеньковский даже как-то проговорился, что есть подозрение, будто рассказы написаны не самим Гэмо, а кем-то искушенным в этом ремесле, или же отредактированы из непригодного сырья. Услышать это было мучительно и горько. Пеньковский сильно хлопнул Гэмо по плечу и ободряюще произнес:
- Не обращай на это внимания! Чем больше у тебя будет литературного успеха, тем больше будут придумывать про тебя гадостей!
Гэмо пьянел и проникался теплым чувством к своему новоявленному другу, который, как казалось ему, понимал его даже больше и тоньше, чем остававшаяся в стылом и холодном домике в Озерках жена Валентина.
- Знаешь, - сказал он, обнимая Пеньковского на трамвайной остановке, - ты мне все больше и больше кажешься не каким-то евреем, а настоящим чукчей!
- Ну уж ты слишком! - усмехнулся Пеньковский, и Гэмо сразу протрезвел, поняв, что никогда и ни при каких обстоятельствах даже такой, в общем-то не бог весть какой, писатель не признает его ровней себе, и он навсегда останется для него и для всех в лучшем случае любопытным литературным явлением.
Он ехал в пустом промороженном вагоне, стискивая зубы, подавляя обиду в себе и приходя к пониманию своего будущего одиночества на многие годы вперед.
После этого памятного разговора с Пеньковским Гэмо с удвоенной энергией взялся за работу, готовя к изданию сборник рассказов для издательства "Молодая гвардия".
Денег хронически не хватало. Они уходили с невероятной быстротой, хотя Гэмо казалось, что никаких таких больших грат он не совершал, не покупал дорогой одежды, не шиковал в ресторанах, как "Восточный", не разъезжал в такси. Ему посоветовали обратиться к директору издательства "Молодая гвардия" Александру Хорошилову, попросить аванс.
- Не будет ли это слишком нахальным? - высказал сомнение Гэмо.
- В самом первом письме Толстого к редактору журнала "Современник" Некрасову, - нравоучительно заметил Пеньковский, - главным содержанием была просьба о деньгах. И вообще почитай писательские письма наших классиков - Тургенева, Достоевского, Чехова: сплошь мольбы о деньгах… Исключение составляют только письма Чехова к своей жене Книппер-Чеховой да Маяковского к Лиле Брик…
Однажды утром Валентина сказала мужу:
- У нас сегодня даже на хлеб нет. Есть поллитра молока и стакан манной крупы для Сережи. Больше ничего.
Издательство "Молодая гвардия" помещалось на шестом этаже того же Зингеровского дома на Невском проспекте, что и редакция северных учебников. Гэмо медленно поднялся на самый верх, стараясь не глядеть на свое отражение в огромных, мутных зеркалах: ему было жгуче стыдно за утренний разговор с женой. Она никогда ни в чем не упрекала его, даже когда он приезжал домой далеко за полночь не совсем трезвый. Случалось, и ночевать оставался у какого-нибудь собутыльника. Но по чукотским обычаям мужчина, неспособный добыть пропитание для семьи, не пользовался уважением в Уэлене.