Манефа - Василий Дворцов 7 стр.


Оленьке было тогда пять лет. Жили они - отец, мать, она и только что родившийся братик - на хуторе, отстоявшем от ближайшей деревни километра на два. Да и деревня та, с громким именем Барское, сама насчитывала всего десятка три скученных меж болотистых перелесков стариковских полузабытых всеми дворов, заметаемых в непроглядность и суровую скудость Русского Севера то белым снегом, то сизыми туманными дождями. Временами непроходимая и непроезжая, полевая дорожка подходила к высокому с мезонином и резными ставнями дому, прикрывающему собой стайку, сенник, баню и иные необходимые в самостоятельном хозяйстве постройки. Далее до самого тальникового болота вытянулся огород. Хуторная жизнь была не судьбой, не некой роковой случайностью, а личным выбором, гордой крепостью под флагом непреклонной отцовской воли. Как дед в своё время не поддался на коллективизацию, оттрубив за это в Соловках свои четыре года, так и отец, вернувшись со флота и встав на ноги, не захотел знать мира. Жил самобытно не от жадности, а из-за характера. Чтоб никому не кланяться. Работал он на железнодорожной станции в Сокольском, ходил на работу через лес почти пятнадцать вёрст и не жаловался. Работа была суточной, с трёхдневным перерывом. Мать следила за детьми, управляла немалое хозяйство и во всём всегда соглашалась с мужем. Он, когда-то самый лихой гармонист во всей округе, с годами растерял бойкую весёлость, зачурался любого общества, стал с чужими молчалив до немоты. Но по субботам обязательно расчехлял зелено-перламутровую, с цветными мехами гармонь и, сев около накрытого ужином стола, начинал с "подгорной". Застывала в сковороде чуть отклёванная с краю картошка, чёрнел в эмалированной кружке чаговый чай, а гармонь, вздыхая и эхая, переливалась от "златых гор" к "яблочку". С матерью на пару они пели до глубокой ночи то весёлые, то жалостливые песни, сами себе смеясь и плача. Оленька так и запомнила их: отец склоняет голову к постукивающим пуговкам-клавишам, чёрный чуб закрывает лицо, а за спиной у него стоит мать, положив руки на плечи, и поёт, отстранено глядя куда-то сквозь потолок.

Были они верующие? В церковь не ходили, - да и некуда было, - но икона в углу на полочке стояла всегда, украшенная вологодской вышивкой, не взирая ни на какую правящую идеологию. Да ещё мама всегда точно помнила, какой когда церковный праздник, и готовила то пирог, то кулич, а то и гуся. Но не постилась и молилась редко, по особому случаю. Как прижмёт. Приезжавшая осенью на месяц помогать с новорождённым, бабушка Нюра выучила с Оленькой "Отче наш" и "Богородице Дево", понарассказывала громким шёпотом перед сном про Боженьку и Николу-угодника, попугала страшным судом и мытарствами. Но потом отец разворчался, чтобы ребёнку "голову не морочили", а то в школе комсомольцы умучают, и на этом всё религиозное образование закончилось.

В тот памятный зимний день отец дежурил на станции. Мороз стоял уже с неделю, воздух потерял всякую влажность и в их крытом, по местному обычаю под одну с домом крышу, дворе неожиданно страшно лопались поленья в поленицах. Как бичом кто-то щёлкал. И колодец обмёрз так, что ведро не опускалось, приходилось растапливать для хозяйства уличный снег. Мама почти круглые сутки топила печь, но всё равно в избе было зябко, особенно зло поддувало по полу, так что ходили в валенках. Малыша закутали, положили повыше, привалили тулупом. Оля тоже почти весь день просидела на столе, до темноты играя в две свои облезлые куколки. Скучный был день. Ничем не запомнился. Дело было посленовогоденное, стемнело уже в пять, и они ужинали при лампе. Поев, дети легли на постели рядом, а мать, скрипя налипшим на дверь инеем, долго ещё то и дело выбегала в стайку покормить и подоить корову, перепроверить свиней, овечек и утеплить кур. Уже почти в полночь, в последний раз подкинув в печь пару здоровенных лесин, поплотнее прикрыла подтопок, чтоб они подольше горели, и осторожно прилегла к малышам скраю. Лунный свет на полу и стене перебивался быстрыми бликами от огненных щёлок вокруг печной дверки. Тикали часы…

Оленька уже спала, когда её словно кто подкинул. Она присела на кровати и, ничего не понимая, смотрела, как мама, захватив в шаль тихонько заплакавшего братишку, в одной рубахе мечется по дому, сбивая табуреты и странно постанывая. Лишь когда она, сильно ударившись о стену, замерла, Оля услыхала, как в сенях кто-то чужой сослепу громко шарит по стенам, гремя пустыми вёдрами и чугунками. Кто там? Вор? Разбойник? Мать опять сдавленно застонала. Вот этот "кто-то" нащупал их оббитую снаружи дерматином дверь и стал дёргать за ручку. Маленький, самодельный крючок запрыгал в петле, но держал, не поддавался. Убедившись в надёжности запора, "кто-то" опять начал яро шарить по совершенно тёмным, заставленным хозяйской и скотской посудой и утварью, сеням. И нашарил топор.

Дверь была толстая, а рубить её из-за низкого потолка было несподручно. Мама уже молча сидела на кровати, одной рукой прижимая младшего, второй гладила головку дочери и смотрела, как в верхнем углу двери появилась трещина, затем рядом косо пошла другая. И тут Оленька вывернулась из-под руки, соскользнула на пол и встала на коленочки перед иконой. Страха у неё никакого не было, просто она знала, что "так нужно". Девочка громко и аккуратно, как научила бабушка, стала читать попеременно "Отче наш" и "Богородицу", каждый раз крестясь и кланяясь лицом в пол. Она молилась, повторяя молитву за молитвой, а с той стороны двери удары слабели. И в какой-то момент они с мамой услыхали, как там раздался звук упавшего топора и этот неизвестный "кто-то" вдруг дико, не по-человечески закричал. Он зверино, с надрывом кричал и отчаянно метался по сеням, в кромешной тьме громя всё, что ни попадя, пока с визгом не вылетел на улицу.

Оленька встала с колен, продолжая молиться, подошла к окну, протаяла ладошкой ледок, и они с мамой увидели, что от их дома к далёкому лесу, прямо по глубоко, по пояс заснеженному белому полю бежит чёрный человек. Человек всё время падал, проваливался, оглядываясь и отмахиваясь от чего-то невидимого руками, но крика уже не было слышно. На щедро сияющем под высокой полной луной, переливисто мигающем всеми цветами ледяной радуги, ровном как покрывало поле, он был совершенно чёрным-чёрным. И лицо тоже. От него оставался неровный, глубоко развороченный след. Человек все взмахивал и взмахивал руками, словно его преследовал целый рой озлобленных пчёл, пока не слился с такой же, как сам, чернотой мелкого колючего ельника. Так и остался один след под сияющей в ледяном небе луной.

Теперь уже мама стояла на коленях и молилась. Молилась до утра, иногда поднимаясь, чтобы подойти и мокро-солёно поцеловать детей. А Оленька крепко спала, обнимая и согревая собой братика, подоткнутая со всех сторон толстым перовым одеялом. Она даже не особо испугалась, так и не восприняв произошедшего всерьёз. Да и что могло значить это "всерьёз" для пятилетней девочки? - Разбой? Убийство? - Этого в её возрасте ещё не понять. - Чувство отчаянья? Бессилия перед неотвратимым злом? - Тоже не для детей. - Чего, вообще, было так пугаться?

Просто кто-то чужой ломился в дверь.

Просто бабушка велела, если что такое, молиться.

И Боженька всегда защитит.

НИЩИЕ

Они вошли в пустой полуденный храм, неожиданно сильно хлопнув дверями. Небольшая сельская церковка вся переливалась по пёстро расписанным стенам отражаемыми чистым светлым полом солнечными зайчиками, пропускаемыми высокими окнами сквозь качающиеся кроны близких берёз. Один из зайчиков быстро проскочил по груди вошедшего седого, прямо стоящего священника и радостно сверкнул его серебреным крестом. Спутница, крупная полная женщина средних лет, вся в чёрном, под брови подвязанная красной косынкой, тяжело поставила огромные сумки, быстро трижды перекрестилась: "Ты, отец, погоди, пока я остальное принесу". - "А алтарь там?" - "Там!" - она вышла, уже старательно придерживая новую, ещё тугую пружину.

Священник сделал несколько неуверенных шажков в глубь храма. Постоял, словно прислушиваясь к трепетным метаниям световых бликов, и снова осторожно двинулся к аналою. Он был слеп.

…Свою веру Вера обретала тяжело. Ощупью. Она вообще, пока не закончила школу в своём рабочем посёлке на рудном севере Казахстана, про Бога ничего и не слыхала. Да от кого? - когда у них в округе самому старому жителю было не более пятидесяти. Ни одного пенсионера. Как во втором классе, согласно программе, учительница сказала, что Бога нет, так на том и поставили точку. Пионерия, комсомолия. Поступать в институт Веру отправили в Россию: в Казахстане русским родителям с их рабочей профессией никаких заработков не хватило бы на взятки и подарки даже для вступительных экзаменов.

Девушка училась, почти как все ребята с её родины, в электротехническом, без особых представлений о том, кем она станет после учёбы. Занималась аккуратно, старательно, и, получив диплом, очень удачно распределилась в НИИ работавшем над медицинскими заказами. Вера выросла ни красавицей, ни дурнушкой, а так, просто "непривлекательная". Хотя и неприметной её не назвал бы никто: она была очень крупной, не толстой, а именно крупной. Ещё дома её всегда обзывали "дылдой", и ребята в школе и в институте всегда с удовольствием брали её в свои друзья-товарищи, но влюблялись и женились на других. Поэтому, когда дело уже подходило к тридцати, она без восторгов, но и не раздумывая, сошлась с охранником из их же НИИ. Брак получился коротким, глупым. Муж был страстным каратистом. Все разговоры, все интересы их первичной ячейки общества должны были крутиться только вокруг его питания, режима, энергетических циклов и ещё того, кто кому как "сбил кукушку". Причём страсть эта была явно какой-то односторонней: результатов от его каждодневных занятий, спортивных или педагогических, не наблюдалось. В соревнованиях он не участвовал по возрасту, а места сенсеев в секциях и клубах давно были уже расхватаны разными "козлами". Когда родилась дочка, Вера со своими пелёнками и ваннами ушла от его циновок, палочек и кимоно, особо не расстроив этим всё также занятого своими проблемами "отца".

Когда дочке было полгода, она подхватила воспаление лёгких и скоропостижно умерла. Вера снова попыталась найти хоть чуток тепла у бывшего мужа, но тот заявил, что "она сама во всём виновата, и чтобы его больше не беспокоила".

Что ж, она больше и не беспокоила. Никого. Ни в чём. Одиночество нагло заглядывало в её окно, и она перестала раздёргивать шторы и выключать свет.

К Вере стала захаживать одна медсестра из той больницы, где не смогли спасти её крошку. Вначале она едва терпела эти визиты, но тётка была упорна в своих заботах о впавшей в постоянно знобящую, сонливую апатию Вере, что-то постоянно приносила и уносила, готовила, протирала пыль, штопала, гладила и говорила, говорила, говорила. Медсестра, как ей сразу показалась, была с "прибабахами": всю зиму ходила в лёгком плащике, а в солнечные дни даже и босиком. И повсюду носила с собой книжицу с портретом бородатого и волосатого не то Мельника из "Русалки", не то просто лешего. Постепенно Вера стала привыкать к ней, стала вслушиваться, что-то спрашивать, отвечать. И через полгода уже сама была активным адептом ивановского движения, рекламируя всем знакомым и незнакомым "здоровый образ жизни".

Возле подъезда облупленно-серого пятиэтажного панельного дома, где она имела комнату в малосемейке, во дворе стоял бывший киоск "союзпечати", приспособленный кооператорами под пивную точку. Вере нравилось в какое-нибудь особо морозное, по-городскому удушливо-хмурое утро, выходить на заснеженный, в глубоких кривых тропках, двор с двумя вёдрами холодной воды. Группка с самого ранья трясущихся около ларька мужичков, перекошенных тяжелейшим похмельным недугом, разом замирала в самых различных позах, видя её в одном купальнике и босиком. Когда Вера, мысленно обратясь к Земле и Учителю, выливала на себя первое ведёрко, алкаши синхронно делали глубокий выдох, и, уже в новых позах, не мигая выпученными красными глазами, следили, как по телу здоровенной девахи скатываются в подтаявший грязновато-серый снег парящие капли. Они, затянув кадыки, дружно держали выдох до второго окатывания. А после учащённо хватали раскрытыми ртами воздух, но своими восторгами делились самым тихим шёпотом. На душе у них от увиденного и искренне сопережитого шока явно таяло, ломка отпускала.

Ивановство приоткрыло для Веры щёлочку в мир совершенно до того незнакомых мистических переживаний. Само учение для "деток" было, конечно же, достаточно примитивным, рассчитанным на неграмотных, необразованных людей. Но, ради желанного "здорового образа жизни", на заседания клуба приходило много очень разных, порой очень ярких, неординарных личностей, и приносилось много разной литературы. Вера знакомилась со спортсменами, медиками и экстрасенсами, много и взахлёб читала, посещала полуподпольные кружки релаксационных и энергетических гимнастик. Это не было собственно каким-то настоящим личным мистическим опытом, - хотя она и участвовала в групповых медитациях с обещанием "выхода в астрал", у неё не было ничего такого, что можно было бы назвать "чудом". Да и не этого она искала. Просто ей вдруг открылась целая россыпь неведомых до этого реалий и фактов, легко укладывающихся в любые логические цепочки, объясняющих связи между, внешне вроде бы никак не сопрягаемых, событиями и явлениями человеческой жизни. От интереса приёмами психической саморегуляции, она потянулась к увлечению социальным психоанализом. Из-за этого нового своего серьёзного увлечения, Вера вскоре перешла на работу в институт экспериментальной медицины, так принципиально сменив уважительное отношение коллег к себе как к специалисту по электронным системам, на настороженное восприятие новичка в системах социальных. Конечно же, её, как неудачницу, острее всего влекли проблемы семейного обустройства. Хотелось понять законы межчеловеческих отношений и научиться гарантированно прогнозировать первейшее человеческое счастье. Сгоряча она даже стала соискателем степени "кандидат психологии". Но все сотни перечитанных за два года томов схем и тестов, десятки адаптируемых для России систем не несли никакого ощутимой уверенности в правильности понимания "системы". Так как, в основном это были всё зарубежные авторы, диагностические методики и рекомендации которых оказывались совершенно не применимы в отечественных условиях. Ибо основой западной формулы семьи являлся гражданский договор, в котором само понятие любви полностью отсутствовало. А такое она уже проходила.

В какой-то момент наступила усталость и новая, более глубокая апатия ко всему происходящему вокруг. И, в первую очередь, к самим людям. Раздражала повторяемость их глупостей и ошибок. Где оно, счастье? Вера теперь слишком хорошо всё понимала в чужих конфликтах, слишком просто давала рецепты другим, чтобы самой им следовать. И верить.

Результатом постоянных переохлаждений явилось воспаление надпочечников. Чаще всего у ивановцев, после года-двух обливаний, начинала отказывать печень. И уже не помогали ни диеты, ни чистки, ни голодания: белки глаз у всех желтели, суставы, особенно когда-либо травмированные, гнулись со скрипом и болями, появлялась неугомонная озлобленность. Старшие товарищи страдали и умирали от преждевременных сердечных приступов. А у неё вот не выдержали почки. Скоро отдельные приступы слились в единую пытку. Боль была не переносимой, Вера стонала и каталась по дивану, ища и не находя хоть минутного забытья. И вдруг, словно что-то стукнуло в висок: она на четвереньках подползла к рабочему столу, с криком вырвала верхний ящик и, ничего не видя, нащупала среди рассыпавшихся бумаг карманный календарик. Приставив к спинке перед собой изображение Божией Матери Иверской, она так и простояла перед ним на коленях почти сутки. Облокотившись локтями и грудью на диван, она то в голос молилась наивными, но искренне идущими со слезами словами, то, ощутив какое-то облегчение, дремала. И боль её оставила.

Потом была долгая, тугая депрессия. Весь мир по кругу отгородился от Веры толстым и пыльным стеклом. Словно она оказалась под огромным мутным колпаком, куда с трудом проникали звуки, а краски становились серо-блеклыми, с каким-то едва уловимым фиолетовым оттенком. По ночам мучили удушливые, переливающиеся бесформенным перламутром кошмары, а потом и сами ночи не стали ничем отличаться от таких же пугающе мутных дней. Она даже ложилась теперь только на пол, а на диване её "покачивало". Самым уютным было сидение в углу за столом, без понимания происходящего и в отсутствии всяческих желаний. Кажется, даже вестибулярный аппарат отказывал, словно Вера утеряла под собой всякую опору и мучительно медленно тонула в густой клейстерно-слизистой массе, без всяких понятий право, лево, верх, низ… Психбольницы удалось избежать, и с работы она уволилась сама. В какой-то момент неудержимо сильно потянуло куда-то "домой". К родителям? Или просто в детство.

Тут пришла телеграмма, что умер отец, и Вера поехала на родину в уже отделившийся границей самостийный Казахстан. Ночной пейзаж за окном поезда буквально иллюстрировал её душевную хлорную сухость: чахлая бесконечная лесополоса за волнами провисших проводов, неожиданный ярко освещенный переезд, и снова лесополоса, лесополоса. Да огромный ковш Медведицы в чёрном безлунном небе… А днём старенький "ПАЗ" так же укачивающе тащился по совершенно пустой пропылённой узкой шоссейке с выщербленным асфальтом. Несколько тощих серых пирамидальных тополей обозначили прибытие в детство. Здесь не появилось ничего нового. Почти как было. Только прежнее теперь всё стало каким-то маленьким, убогим, сиротливо покинутым: посёлок третий год населяли безработные. Кто смог, тот уехал, кто не смог - промышлял подсобным хозяйством, извозом или разбоем. После большого города для Веры всё вокруг выглядело каким-то игрушечно не настоящим, не таким, как хранилось в памяти. Ведь даже школа ей помнилась выше, чище, солидней.

Назад Дальше