Манефа - Василий Дворцов 8 стр.


Мама, милая мама, какой же она стала старушкой! Хотя старалась, красила брови и губы, но от этого выглядела ещё более жалкой. Свежая могилка отца в череде таких же, абсолютно одинаковых могилок на лысом кладбище, младший брат, всеми правдами и неправдами старающийся прокормить своих троих птенцов, сноха-немка, говорящая только о том, как хорошо её родственникам в Германии. Встретили Веру дружно, ещё раз быстро-быстро убедились, что она неудачница, что пользы от неё никому не будет, и тут же дружно забыли. Она даже с радостью целыми днями сидела в пустой маминой двухкомнатной квартире, не желая встречаться ни с обабившимися семейными одноклассницами, ни с новой, собирающей чемоданы на "историческую родину" роднёй. Не хотела и всё. Слишком тяжела была их откровенная к ней назидательная жалость: вот, мол, возраст стуканул, а ни мужа, ни детей. Где-то там училась, трудилась, а теперь сюда приковыляла с одной сумкой через плечо. Зачем же она "там" жила? И теперь приехала, поди, делить с братом наследство… Эта тупая, убого провинциальная, рачительная жалость даже не обижала, а просто давила. Ну их! Вот ещё немного посидит, отметит сорок дней и вернётся туда, где до неё нет никому никакого дела.

В один такой безликий и безымянный день в дверь позвонила и ворвалась тётя Лиля, соседка по лестничной площадке. Привычно ещё по детству, она с порога заклокотала, затараторила, с ходу врезав: "Ты всё равно бездельничаешь. А ко мне брат приехал. Ну, ты его помнишь, должна помнить: он художник".

Как же было не помнить: Вера пошла в школу, когда он, высокий худой студент, приехал из своего Московского института на каникулы. Она впервые увидела тогда молодого человека с бородой, с чёрной массивной трубкой в зубах и со странной плоской деревянной коробкой с членистыми выдвижными ножками. Название этой коробки она так и не смогла запомнить. Тётя Лиля успела сделать вихревой круг по их комнатам и вернулась в прихожую, продолжая трещать:

- Так вот брат приехал. Ты только не пугайся, - он теперь священник. Но попал год назад в автокатастрофу, потерял жену и сына, а теперь ещё и слепнет. Ты же всё равно бездельничаешь, так и помоги ему! Пошли, чего ещё ждёшь?

Полная недоумения относительно своих возможностей в чём-либо помочь, Вера обречёно пошла за соседкой. Квартира у той представляла собой настоящую мастерскую, но совершенно непонятного рода ремесла. Всюду стояли и лежали узкие фанерные ящики, пустые и залитые до краёв гипсом. Да этот гипс был везде: в полиэтиленовых мешочках, чашках, тазиках, просто кучками на полу. И ещё повсюду валялись большие и маленькие клочки золотой и серебряной фольги, скручено пустые тюбики клея "Момент" и самые различные щепочки, досточки и брусочки. Посреди всего этого нарядно блестевшего и белевшего хаоса стоял Виктор. Встреть его Вера на улице, она ни за что не узнала бы в этом чуть располневшем, длиннобородом и очень усталом мужчине того, запомнившегося в детстве, кажется даже черноволосого, парня с важным, надменным выражением лица. Сейчас Виктор был совершенно седым, на глазах какие-то безобразные блестящие очки, из-под которых на лоб криво убегал белый шрам. Ах, да, - это же катастрофа! Одет он был в большую клетчатую незаправленную рубаху, джинсы и босиком. Разве священники так ходят?

- Кто там? - строго спросил Виктор, не поворачивая лица.

- А Вера это, соседка, что напротив. Она согласилась, а я побегу. Опаздываю, совсем опаздываю! - выпалила тётя Лиля и исчезла. Вера растерянно улыбнулась, теперь ей бы хотелось только узнать, - на что же всё-таки "она согласилась"?

…Виктор, после окончания Суриковского, как "нацкадр" вернулся в Казахстан по распределению, получив для семьи из жены и только что родившегося сына квартиру и мастерскую в Чимкенте. Работал в местном худфонде по керамике, копил зачётные выставки для вступления в союз художников. Всё шло благополучно: заказы были всегда на год вперёд, и, значит, в свою очередь выкуплены кооператив и машина. Без проблем доставались творческие дачи и командировки. Здоровья было много, друзей тоже хватало. Весёлой командой отдыхали в горах, ели шашлыки, пили водочку, покуривали анашу. Даже от предложения перебраться в Алма-Ату он отказался: зачем журавель в столице, если уже есть хорошая сытая синица в провинции?

И вдруг всё рухнуло. Выяснилось, что старший двенадцатилетний сын стал токсикоманом. Только что беззаботно светило солнце, жизнь становилась всё лучше и лучше. И вот, рухнуло… Они с женой стремительно покатились по сужающимся к неминуемому кругам ада: бесконечные детские комнаты милиции, несколько курсов принудительного лечения, поочерёдные дежурства возле дверей, чтобы сын не сбежал к "приятелям". Перебрали всё: от самых дипломированных психотерапевтов до лам-китайцев. Чтобы оторвать его от плохой компании, решили переехать куда подальше. Но и в Перми сын быстро нашёл "своих", стал воровать. Опять безрезультатное лечение, дурдом… Идиотизм развивался стремительно, замкнувшийся в безвременьи сын, при любых попытках выйти с ним на контакт, мгновенно становился агрессивным. Его уже ничего не интересовало, кроме того, чтобы хоть на минуту сбежать из-под родительского надзора. Виктор всё чаще ловил себя на том, что он с ужасом смотрит на рост младшей дочери, всё чаще ругая и наказывая её за то, что она не совершала. Пока ещё не совершала…

Там, в Перми, Виктор с женой стали посещать храм. Сначала просто заходили на вечерние богослужения немного постоять, молча и тайком от всех и друг друга помолиться. Да какой там помолиться! - поплакать и пожаловаться незнаемому ещё ими Богу на свою безутешную усталость. Старинный храм переливался огоньками множества свечей, запах горящих лампад и ладана щекотал горло, вызывая сдавленное рыдание. Они, не понимая даже слов звучащего хора, стояли каждый в своём углу тёмной широкой церкви и в то же время вместе чувствовали, как со слезами душу по каплям оставляет тяжесть безысходности их горя. Постепенно на освобождающееся место затекала необыкновенная сердечная теплота, - словно после долгих скитаний по злой и жестокой чужбине они возвращались домой. Домой - к ещё неведомым, но своим, извечно родным, - к России, к Православной Церкви.

На одном из таких вечерних богослужений, Виктор совершенно неожиданно для себя встроился в группу верующих, стоявших отдельно на общей исповеди. Вслушавшись в проповедь, он так же вместе со всеми стал громко каяться в перечисляемых грехах. Отпускать на помощь молодому священнику мелко шаркающей походкой вышел из алтаря совершенно до скелета иссушённый, какой-то серебристый старец. От него явственно, упруго лучилась вокруг некая ласковая, умильно утешающая, но при том и твёрдо защищающая отеческая сила. И Виктор последним, подражая тем, кто стоял в очереди до него, упал перед старцем на колени и склонил к нему голову. Тот покрыл затылок епитрахилью, прижал сухонькой, лёгкой, и - через толстую с подкладом ткань! - горячей рукой:

- Ну, - и?

- Батюшка, не могу больше. От жизни устал. Устал. Хоть руки на себя накладывай.

Ладонь вместе с епитрахилью сползла с его головы. И, нагнувшись, в упор, глаза в глаза восьмидесятилетний взглянул на сорокалетнего:

- А ты о Боге думай! Всё время, каждую минуточку. Слыхал же: "Без Бога не до порога". Вот так и живи.

И резко, неожиданно звонко:

- Имя?! Отпускаются грехи рабу Божьему…

Это было как молния. Что особого могло содержаться в этих самых простых, самых бесхитростных словах? Дело было не в них. Просто встретились, соединились два сосуда: один пустой, мёртвый, другой переполненный, истекающий благодатной живительный силой. Произошло замыкание. И всё вокруг озарилось: "Без Бога ни до порога".

Через два года Виктор был рукоположен в диаконы, ещё через год стал священником.

А вскоре потерял жену и сына.

В результате аварии он стал стремительно слепнуть. Уволенный по увечью за штат, он списался с сестрой, и, вместе с дочкой, решил приехать к ней в посёлок.

Слепота облепляла постепенно, но неотступно, не оставляя никаких надежд на выздоровление. Сначала пропала резкость, затем вместе с цветом стал меркнуть и сам свет. Но у него, как профессионального скульптора-керамиста были очень чуткие, умные и образованные руки. Ими можно было продолжать работать. Работать по памяти. Пусть православие не признаёт в своём богослужебном обиходе объёмную скульптуру, но барельеф! Это же как раз то, чем он и занимался в миру. Да, барельеф. И это ведь не только поздние барокканские околокатолические вкрапления восседающих над иконостасами "Бого-Отцов" и купидончатых "ангелочков", привнесённые вместе с присоединением крепко ополяченной иезуитами Киевской Украины, но и древнейшие, истинно русские, резанные по камню и дереву, а затем и литые из меди и латуни иконы и складни. А оклады, наши русские оклады!

Но на мелкую пластику уже нечего было и замахиваться. Виктору оставались киоты и одеяния престолов. Вообще, канонично и исторически, престолы поверх нижней полотняной катасарки (похоронной пелены Иисуса) одеваются в парчовые индитии, символизирующие славу Бога. Но ему довелось видеть, особенно в больших и богатых соборах, престолы, на которые поверх белых нижних рубашек-катасарок надевались и крепились плоские золочёные барельефные украшения с евангельскими сюжетами на все четыре стороны, закрытыми стеклянным коробом в витых столбиках-рамках. Естественно, они очень заинтересовали его тогда профессионально. Внимательно изучив принцип изготовления и систему крепления, Виктор поприставал к старшим священникам насчёт каноничности такого украшения алтаря. Но даже трудно было установить время, с которого стало практиковаться такое украшательство. Понятно, что после Никона. А православно ли? Да точно также можно было бы тогда сомневаться и по поводу запрестольного семисвечника, тоже когда-то привнесённого вместе с "богословием" Петра Могилы, но ныне уже неотделимого от других атрибутов православного богослужения.

Ребята из Подмосковья поделились с ним всем, чем могли, лично сделали и упаковали в дальнюю дорогу формы-матрицы и самих сюжетов, и рамочных и узловых орнаментов оформления и крепежа. Объяснили тонкости технологий и последования сборки. Для первых работ даже оторвали от сердца по рулону эластичной тончайшей фольги под "серебро" и "золото", под страшным секретом воруемой с закрытого военного производства. Использование золотозаменителя давало возможность украшать престолы даже в бедных храмах. Когда, прощаясь, они обнимались, Виктор ощутил на своей щеке чужие слёзы.

Одежду первого престола отлил, оклеил и собрал он практически сам. Но на втором дело застопорилось, - правый глаз совсем ослеп. Попробовал нанять помощником пьяницу художника-оформителя из местного клуба. Мужичок был мастеровой, работал быстро, в общем-то качественно. Но как долго можно было вытерпеть, когда рядом с утра до вечера из табачно-перегарного горла неперекрываемым потоком выливалась беснующаяся матерная грязь? Все шутливые и не очень монологи этого круто исписанного наколками Санчо Пансы велись на одну волнующую его тему: мол, бедные старушонки несут в церковь последние копеечки, а попы ездят на "волгах" и закапывают под яблоньки кубышки. Разве можно было даже попытаться объяснить этому человеку, что Виктор работает бесплатно? Он рассчитался с ним из своей и сестринской пенсий, но тот ещё долго ещё заходил за какими-то мифическими недоплатами, стучал и орал под дверью, требуя и угрожая то судом, то ножичком. Нет, лучше уж непрофессионал, но человек должен быть чистый. А, если бы верующий, то это уж совсем роскошно!

…Вера как могла аккуратно оклеивала фольгой узоры. И молчала. Отец Виктор (она наконец-то стала привыкать к тому, что он - отец) своими быстрыми пальцами успевал перепроверить её работу, строго замечая то, чего не замечала она, зрячая! Одновременно успевал он прощупывать и отмечать малейшие дефекты, раковины и наплывы из только что вынутой из матрицы отливки большого барельефа с Христом, на коленях молящимся перед висящей в облаке чашей. Ангел с большими крыльями, стоя за плечами Спасителя, грустно склонил голову. Отец Виктор быстро пробежался по кудрявому облаку, по тонкому согнутому дереву, большому камню, и задержался на сцепленных пальцами руках Иисуса. Что-то подчистил крохотной деревянной лопаточкой. Вера, глядя на его труд, не могла поверить, что он уже совсем слеп. Украдкой поглядывая на его плотно закрытые тёмными веками глаза, серо-седую прядь, выбившуюся из схваченной на затылке резинкой косички, играющие желваки, она не понимала: как можно на ощупь так точно помнить - что и где должно на панно располагаться. Точно до миллиметра. И, при этом, думать, рассуждать вслух о чём-то отвлёчённом. О чём?

Речь отца Виктора была ровная, плавная, без напряжения. Он говорил и говорил, не ожидая ответа, и, кажется, не требуя даже внимания. Так, словно в никуда:

- "Не убий, не укради". Эти ветхозаветные заповеди никто не отменял. Но в нашем с тобой случае это немного не то. Это для людей активных, для тех, кто всегда готов натворить что-либо, может быть губительное для себя, для своей души. А когда твоя душа даже не то, чтобы больна, а словно бы в коме, тогда нам с тобой к Нагорной проповеди надо прежде всего обратиться. К заповедям Нового завета.

Чуть глуховатый голос звучал отстранёно, без нажима, но Вера вслушивалась всё внимательней и чувствовала, как внутри её растёт чего-то ждущее напряжение. За этим успокаивающим журчанием было что-то знакомое. Да! - точно также, давным-давно, когда она, ещё студенткой, на институтских соревнованиях прыгая в длину, вывихнула ногу, то врач, такими же отвлечённо круговыми поглаживаниями около горящей болью лодыжки долго и терпеливо перебирал косточки и связки распухших суставов.

- Эта лестница, на которой не прыгнешь через ступеньку. Тут только шаг за шагом. И вот самая первая ступень духовного восхождения от чего-то всегда является преткновением для всех, абсолютно всех религий, пародирующих христианство. И для коммунистов в том числе. Все они, так или иначе, приемлют и чистое сердце, и миротворчество. А как обожают, особенно сектанты, "гонимость". Всё, кажется, проходят. Но на первом, на нищете духа, падают. Никак этого не могут принять. А ведь так, кажется, просто выбрать между Христом и Варравой, Царством небесным и… этой вот демократией.

Отец Виктор вдруг встал. Тщательно, палец за пальцем, вытер руки чистым вафельным полотенцем.

- Кто такие "нищие духом"? Ну, "нищий" - это, прежде всего, "не ищущий", не жаждущий в этом мире ничего. То есть, не только не имеющий, но и не желающий иметь мирских благ - "искать" их. И второе значение: "нищий" - это "ничей". Никому и ничему сам здесь не принадлежащий. Ты вот сама чья?

"Чья"? - Это было как тот неожиданный рывок, вставивший вывихнутый сустав на место. Боль ударила в голову, сжала сердце. Чья? Чья она? Тридцать пять лет корове. Ни кола, ни двора. Ни вчера, ни завтра. Муж, без любви пришедший и ушедший. Могилка дочери, которую поласкать даже толком не успела. И отец уже умер. Недоделанная диссертация. Мать, живущая братовыми внуками. Сам брат? Жалеет, но тоже тяготится её абсолютной бессмысленностью. Чья?

- Ничья. Ни-чья! Никому я не нужная! Ни на Земле, ни на Небе. Никому!

- Вот глупости. Глупости. И ложь. Если бы это было для тебя правдой, ты говорила бы это с гордостью. Со злобой, даже со счастливой ненавистью ко всему. А тут у тебя такая тоска звучит. Значит, не уверенна, сама свою ложь чувствуешь.

- Я?! Не уверенна?! Да кому я нужна? "Нищая". Да! точно "нищая". Ничья. И не ищущая. А кого мне искать? И… где? Где? Кого?

- Слава Богу, вот и вопрос! Давай, давай, просыпайся, прозревай. Слава Богу, слава Богу за всё. - Отец Виктор крестился сам и крестил её:

- Ты спрашивай, спрашивай. Обо всём, обо всём. Слава Богу, слава за всё. Спрашивай.

ПЕТРОВНА

В эту ночь Петровна глаз так и не сомкнула. С вечера после правила вычитала все каноны, последования ко причастию, и легла, уже казалось без задних ног, - ан нет. Вертелась, вертелась. Пыталась творить Иисусову молитву, но всё сбивалась, мысли метались, а сердце хватало так, что к утру волокардин кончился. Да ещё кот, зараза, устроил побоище с соседом прямо в палисаднике. Петровна с горячих и вдруг неудобных подушек только завистливо косила на тихо похрапывающую на крутом диванчике свою гостью, старую толстую монахиню Павлу. Вот ведь как раззадорила, завела все пружины, и сопит теперь себе в райском блаженстве. Конечно, ей-то что, она завтра не хозяйка, не староста прихода, в который заедет по дороге в Барнаул митрополит. Господи, помилуй, что-то ещё будет. Ох, Павла, Павла! Надо же, насоветовала, и спит. А ещё и подарок привезла. Петровна нежно посмотрела на свежеокрашенный жёлтой половой эмалью, самодельный одежный шкафчик, в котором с уже давно отложенной белой рубахой, двумя апостольниками и подштопанным, но вполне хорошим подрясником, теперь лежал и новенький, пахучий, плохо ещё гнущийся монашеский пояс. Ничего себе, подарочек.

Конечно, все знали, что монахиня Павла приезжала за полторы сотни километров от своего кафедрального собора не по доброй воле. Не то, чтобы ей не нравилось, как её здесь принимали, - беседы у них с Петровной, ровесниц и почти землячек, всегда шли самые задушевные. И с пустыми руками её в город не отпускали. Но, стала бы она свой волей так мучаться в дороге со своими жутко пухнущими, трудно переставляемыми ногами, которые с утра и обуть-то было проблемой. Понятно, это было послушание от владыки: приход их был первогодным, люди собрались разные, каждый с биографией, да и батюшку прислали непростого. Нужно было послеживать. Петровну саму, как старосту, религиозно уполномоченный так сразу и предупредил: "Нам такой поп не нужен. Если заметишь что антигосударственное, - сразу знаешь что делать. Чем скорее сообщишь, тем лучше. Понимаешь: тебе лучше!"… Ишь, ты, нашёл Иуду! Да за такого батюшку, как их, они всем своим старушачьим коллективом под нож пойдут. Он же каждый день литургию служит, каждый день! Господи помилуй, для тех, кто понимает.

А Павла-то сопит. Да, раззадорила. Бросайся, мол, завтра владыконьке в ноженьки, подавай прошение на монашество. Ты, мол, во всём достойная. Вот и думай теперь, "достойная"! Грехов-то по самую крышу. Один характер её взрывной, что от родной маменьки достался, чего стоит, только из-за него в аду сгоришь, а ещё и помыслы мытарят… А с другой стороны, - постриг, он, как и крещение, всё смывает… А смыть есть чего…

Назад Дальше