Дорога долгая легка... (сборник) - Борис Носик 27 стр.


Разговаривая с Сапожниковым таким образом, задавая ему вопросы и тут же отвечая на них, рассылая попутно приветствия, поздравления и приглашения, Роберт проводил Сапожникова до самой писательской столовки и здесь сердечно с ним простился, настоятельно повторяя приглашение заходить в гости, запросто, когда вздумается, потому что у него бывают поэты, художники, дамы в соболях, лакеи носят вина и так далее, все по-простецки, по-дачному, без церемоний, все свои, Марсель Марсо и Николь Курсель…

И здесь Сапожников вдруг увидел Глебку. Он был не один: с маленьким синеглазым мальчиком и чужой мамой – знакомая ситуация – и одет, как всегда, с ужасающей бедностью, неряшливостью… Однако он был загорелый, трогательно экспансивный и задумчиво-рассудительный, его мальчик, его и больше ничей, его жизнь. И Сапожников поспешил, почти побежал к нему, ругая себя ругательски на ходу за то, что так давно не видел ребенка, что он уезжает черт-те куда и черт-те на сколько, когда вот оно, рядом, главное впечатление его жизни.

И Глебка увидел его тоже, яростно дернул за рукав чужую тетю, чтобы сказать только:

– Мой папа! Я же говорил!

Потом он бросился навстречу Сапожникову, визжа по-поросячьи:

– Па-а-па! Па-а…

– Да, тут хорошо, – сказала толстая женщина своему мужу, с завистью взглянув на могилу.

Муж снял соломенную шляпу и отер платком лоб. Потом стал пристраиваться для фотографирования.

– А камешков-то сколько! – сказала толстая женщина. – Вот эти два я возьму.

– Это ему приносят, – сказал муж.

– У него тут вон сколько, – сказала женщина. – Хватит с него.

Муж пожал плечами.

"Решил не связываться, – подумал Холодков. – Им не приходит в голову, что ему это может быть уже безразличным – камешки, удобное место захоронения, пейзаж, Коктебель… А может, и впрямь небезразлично…"

Холодков выждал, пока толстая женщина и ее муж отснимутся и начнут спуск. Потом он подозвал Аркашу, и они подошли к могиле.

– А-а-а… Максимилиан Александрович, – сказал Аркаша. – Тот самый, из первого корпуса… Знаю. Я видел его жену. И его профиль видел на горе. А вон, – сказал Аркаша, – гляди, наша столовая…

Холодков посмотрел вниз и увидел набережную у писательской столовой. Он мог разглядеть даже крошечные фигурки людей. Вероятно, люди эти разговаривали, здоровались, передавали друг другу последние новости из жизни таких же, как они сами, крошечных пигмеев, не помнящих вчерашнего дня, не ведающих, что с ними будет завтра, – куча мошкары над теплым морем. Сейчас пробьет неслышный колокол, и они потянутся в столовую насыщаться, не переставая при этом что-то говорить, перемигиваться, интриговать, переживать свои мошкариные драмы. Все это близ огромного, еще не до конца изгаженного ими моря, близ не разобранных еще на хозяйственные нужды тысячелетних гор. Боже, какая ничтожность! Какое ничтожество! Холодков вспомнил, что кто-то из мыслителей это вот самое сознание ничтожности также приписывал величию человека, силе его нетленного разума. Философам было недостаточно горьких откровений Экклезиаста, они множили ламентации, ища лазейки для испорченной обезьяны, для хрупкого (но зато мыслящего) тростника.

На обратном пути Холодков и Аркаша увидели поблекшие фанерные стены испанского монастыря, оставленного в Коктебеле очередной съемочной группой, обживавшей крымский берег. В зрелище этом было что-то тошнотворное и оскорбительное: фальшивые страсти разыгрывались в соответствии с заданиями пропагандистской дидактики в стенах фальшивого монастыря, наспех размалеванного киношными малярами.

– Это строили для кино, – сказал Аркаша. – Наверно, это построено без единого гвоздя… Дядя Сеня однажды строил замок…

– Без гвоздей?

– Во всяком случае, без единого гвоздя, – решительно сказал Аркаша.

* * *

Спиритический сеанс проходил в огромном гараже-сарае, где размещалась мастерская местного художника. Холодков с удивлением обнаружил, что здесь собралось много самого разного народу. Здесь были Марина с мужем-художником, которого Холодков знал еще по Москве, два или три славянофила, Субоцкий, худенький туркменский поэт, малорослый левый критик из Ленинграда, сам Евстафенко и даже многоуважаемый шкаф товарищ Денисов, главный редактор журнала из Москвы. Все уселись полукругом, на чем придется, а крошечный носатый человечек, тот самый психоневролог, о котором говорила блондинка, стал посредине и, сбиваясь от смущения в присутствии столь знатной публики, объяснил, что он хотел бы вызвать духи кое-кого из умерших лиц, обитавших здесь раньше. Потом он стал уговаривать присутствующих, что они засыпают. Как ни странно, Холодков и впрямь почувствовал, что он как будто засыпает. Он уже много лет, как начал тяготиться таким вот сидячим сном, который иногда настигал его в самолете или дальнорейсовом автобусе: у него при этом сводило левую руку, ломило ноги. То же самое произошло с ним и сейчас. Он пытался избавиться от неприятного ощущения, дергался, как лягушка, через которую в высоких научных целях пропускают электрический ток, однако не мог сбросить с себя сонливость и проснуться окончательно. "Неужели я действительно сплю? – думал он. – Нет, тогда бы я не думал о том, сплю я или нет…"

– Вы засыпаете… – повторил носатый психоневролог настойчиво. – Вы чувствуете, как к вам подходит человек. Вот он коснулся вашего плеча… Вы засыпаете… Вы уже уснули. Он вошел. Подошел к вам…

А Евстафенко, засыпая, видел нежную, уже увядающую, мягкую шею Марины, ее дряблую ногу, складочки кожи, пятна… Его трогали женщины, которых коснулось мягкое увядание, они волновали его намеком на пережитые страсти, обещанием особой нежности. Потом он увидел мужа Марины, оглядел его с ленивым удивлением – за что его любить? Впрочем, он не испытал к нему вражды, он просто понял, что Марине нужен не такой мужчина. Потом Евстафенко увидел, как рядом с Марининым мужем и молоденькой блондинкой корчится Холодков. "Вот еще мерзкий тип, – подумал Евстафенко. – Циник. Бездарь. Просто сука по части порядочности… Беспринципный слизняк. Откуда в нашем обществе эти иудушки? Эти гробы повапленные? Люди, которые не могут и не хотят бороться… бороться… Бараться… Откуда взялось это слово? Наверно, тоже древнерусское слово. Были же Боратынский, Барятинский… Тогда тоже умели бороться… бараться…"

Маленький носатый психоневролог вдруг захлопал в ладоши:

– Конец! Конец! Ничего не вышло.

– Но я уже почти ощутила… – сказала юная блондинка. – Он был здесь.

– Кто?

– Не знаю. Но это был он. Кудрявый такой. Толстенький.

Владимир Лурье просиял:

– Да. Правильно… Я знаю – это должно произойти. Здесь очень благоприятная обстановка. Здесь как раз подходящее место: все полно воспоминанием об этих людях. Сама атмосфера наэлектризована медиумизмом, спиритическими сеансами, их поисками в области магии, теософскими рассуждениями… Они вызывали нас, они желали нас видеть. И вот мы зовем их, свое недавнее прошлое…

– Ну а с какой, так сказать, целью? – спросил Денисов.

– Чтобы лучше понять будущее, – быстро ответил Евстафенко. – И постигнуть прошлое.

– Это понятно, – сказал Денисов. – Это правильно. Однако для изучения прошлого у нас в руках есть другой метод. Могучий рычаг познания…

Хрулев хмыкнул презрительно.

– Что вы? – быстро обернулся к нему Денисов.

– Я ничего, – потупился Хрулев. – Я хотел сказать, что не только познать будущее, но и настоящее…

– Ну что мы все о познании! – воскликнула Марина детским голоском, который, по мнению мужа, ей очень шел. – Давайте поговорим о чувствах…

Все засмеялись, инцидент был исчерпан.

"Ей нельзя отказать в ловкости, – подумал Холодков и поглядел с сожалением на непечатавшуюся блондинку, которая упустила столько шансов за сегодняшний вечер. – Конечно, писк, исходящий от кобылы… Впрочем, это, может быть, один из тех голубиных стонов, которые для сексуального возбуждения рекомендует испускать "Камасутра"… Любопытно, что по наблюдениям этнологов брачащиеся самочки животных начинают попискивать как детеныши и всей повадкой подражать сосункам. Так что это древняя, исконная хитрость…"

Холодков с любопытством взглянул на Евстафенко и заметил, что Маринин писк и пришепетывание не показались великому поэту излишними или безвкусными.

– Можете быть уверены, что я не прекращу своих попыток, – сказал психоневролог, и Холодков, стоявший рядом с ним, заметил, что он очень утомлен сеансом.

Они вышли на улицу. Тополя шелестели едва слышно за оградой старого волошинского парка. Кто-то всхлипнул на балконе четвертого корпуса, и Холодкову показалось, что это был мужской плач.

– Неужели мужчина? – Блондинка прислушалась.

– Мужчинам, вероятно, тоже хочется иногда… – сказал Холодков.

– Нет, нет, – сказала блондинка. – Мужчина должен по-мужски переносить горе. – Она вдруг размякла у него под рукой, шепнула: – Можно мы пойдем к тебе?

Холодков крепче сжал ее плечи, подумал: "Можно. Нужно. Куда же еще? И что мы умеем, кроме этого?"

* * *

После ужина Сапожников с семейством собирался поехать на теплоходе. Съев один голубец, он встал из-за стола.

– Доешь за меня, – сказал он Марине. Ему надо было худеть. Кроме того, он знал, что ей всегда не хватает порции, она ведь рослая, большая. Может, даже она растет еще. Он думал о ней с нежностью, сидя на скамеечке у столовой. Вот она вышла, поморщилась. Потерла лоб. Что с ней?

– Так болит голова, – сказала она. – Пойду лягу… Езжайте без меня…

"Бедная девочка, – думал Сапожников. – Она так устала тут с Глебкой. Это недосыпание, эти вечные ее головные боли…"

Он поехал на прогулку вдвоем с сыном. Они сидели, обнявшись, на корме теплоходика, слушая нудный голос, рекламировавший красоты застывшего вулкана.

– Жалко, что он застыл, – сказал Глебка.

– Да, жалко, – согласился Сапожников и вдруг представил себе, как огненная лава стекает по склону Карадага, льется по узкой полосе пляжа, по обнаженным телам, вдоль столовой… – Ну его… – сказал Сапожников. – Что бы там ни было – ну его…

* * *

Марина вышла из парка и увидела, как терпеливо и послушно Евстафенко ждет ее на скамеечке, у самого парапета.

"Понимают ли они тут все, что он ждет меня, только меня? – думала она, озираясь по сторонам. – Человек, свидания с которым ждали министры, киноактрисы, редакторши самых больших издательств мира, не то что какого-нибудь "Детгиза". Посмотрели бы они сейчас. Они, которые помыкали мною, выкидывали строчки из самых любимых моих стихов, даже из "Собаки-абаки", которую хвалил сам Либергалов. А вот он здесь, сидит и ждет меня, большой и неуклюжий, смешной мальчик. У нас все так хорошо, так красиво, так нежно…" Она подумала, не сказать ли ей обо всем Сапожникову – уж он бы смог оценить красоту их отношений, этот напряженный умственный, психический и творческий контакт… Нет, он мог бы не понять – мужья о таких вещах не могут судить объективно. Сапожников вряд ли понял бы, что они ничего не отнимают у него… Конечно, если бы Евстафенко решился… О, тогда она бросилась бы, как в омут, как в семнадцать, нет, рано, как в восемнадцать лет – бросилась в эту значительную, содержательную жизнь, где переплетутся любовь и труд… Это было бы хорошо и для Глебки – разве мало дал бы мальчику контакт с таким человеком, с человеком, который видел свет и которого знает свет…

– Ты пришла, – сказал Евстафенко. – Наконец-то… Душа моя была расколота надвое. Теперь половинки ее слились воедино. Я хочу тебя всей силой своего гения.

– Теплоход уже возвращается… – сказала Марина. – Хорошо. Я подумаю, как нам быть… Попробую отправить его в Москву.

– Я больше не могу ждать, – сказал Евстафенко, и Марина улыбнулась в темноте: какой напор желания, он, право, еще мальчик, смешной, взрослый мальчик. – Завтра, – прошептал Евстафенко. – Только завтра…

С моря долетела надрывная жалоба Сальваторе Адамо.

– Падает снег… – перевел Евстафенко. – Ты не придешь ко мне сегодня. Се суар. Отсюда русское суаре.

– Так вы и французский знаете… – прошептала Марина.

– Не в совершенстве, – скромно сказал Евстафенко.

– Нет, Сапожников должен все понять, – шептала она. – Мы будем дружить… Это так прекрасно – дружить всем. Ты тоже полюбишь его. Он очень добр. И очень талантлив…

– Я умею ценить талант художника, – сказал Евстафенко великодушно. – Тот, кто сам талантлив, тот не завистлив.

Теплоход подходил к пирсу. Адамо пел, что она не придет сегодня вечером, пел с таким надрывом, как будто завтра уже будет поздно. И Евстафенко вдруг со страхом подумал, что она может не прийти завтра. Что ему не удастся это – то, что уже почти удалось… Каждый раз, даже в самых верных случаях, его вдруг охватывал этот страх перед неудачей. "Раз есть этот страх, значит, еще живы чувства, – успокоил он себя. – Вот когда не будет и страха – это апатия, смерть. Я стану как этот слизняк, этот холодный циник Холодков". Строка ложилась сама, старомодная, крепкая, почти пушкинская строка: "Холодный циник Холодков… Холодный циник Холодков…"

* * *

Проходя мимо группы своих вчерашних пациентов, Владимир Лурье раскланялся с подчеркнутой церемонностью. Это были те самые лейб-гусары, что смеялись над ним у столовой. Они и сейчас хохотали над чем-то – он готов был об заклад биться, что это был юмор не самого высокого пошиба, отнюдь не добрая насмешка – слишком уж они все закомплексованы, ущербны, озлобленны. Вчера он аж задохнулся, увидев их вдруг у себя на сеансе. Может, именно поэтому его постигла вчера неудача. Впрочем, не полная неудача, это было ясно всем, а эти, антисемиты, они, вопреки ожиданиям, были послушны как дети, очень, очень внушаемы. Вероятно, они не такие уж реалисты и души их пребывают в смятении. "Это, впрочем, не извиняет их гнусных средневековых предрассудков…" – подумал Лурье и в эту минуту снова услышал взрыв смеха за спиной. Он не сомневался, что они опять смеялись по его поводу – над его гордой и ничтожной фигуркой, над его широкими, потертыми болгарскими джинсами, над его обнаженной волосатой спиной. "Нет, ни в коем случае не извиняет", – подумал он и в это мгновение увидел того самого круторогого, кудрявого незнакомца в странной рубахе до пят. Макс вежливо поклонился ему, а потом, доверительно склонившись к самому его уху, прошептал:

– Извиняет, почему же не извиняет… Ну, скажите, у вас у самого нет никаких предубеждений? А если честно? Скажем, по отношению к неграм? К грузинам? К наркоманам или абстракционистам? К профсоюзным функционерам? К гомосексуалистам, к милиционерам или кинорежиссерам? Ах, все-таки есть… Ну, так простите и этим, хотя бы отчасти, хотя бы немногое… Насколько позволит вам инстинкт самосохранения. Просто объективности ради. И человечности ради. Они всего-навсего люди, у которых вот такой предрассудок. Может, этот род ненависти помогает им оправдаться в собственных глазах, вводит их беды в какую-то удобоваримую систему, в общем, помогает вырваться из хаоса и отчаянья…

– Национальной ненависти извинить не могу, – гордо сказал Владимир Лурье.

– Да. Это мерзко, – сказал Макс соболезнующе. – Но это ведь нынче главное блюдо идеализма. Не только здесь и не только по отношению к евреям. О Боже, французы в этом замешаны, кто б мог ожидать! Национальное, национализм, нация… Только и слышно!

– Вот! Слышно! – сказал Лурье и поднял палец.

Они прислушались. От парапета донесся голос Хрулева:

– Нация не имеет ничего общего с классами! Нация – это мистический организм, и его таинственную жизнь может постигнуть только тот, кто проникает в самую глубину…

– Вот! – сказал Лурье, оборачиваясь к Максу, но Макса уже не было рядом. Он мог ускользнуть в калитку, пока Лурье смотрел на Хрулева. Мог также… Впрочем… Тут только Лурье понял, какая это нелепость – то, что он ищет более или менее реального, правдоподобного объяснения тому, куда исчез Макс; как будто явление такого рода нуждалось в его плоских пространственно-временных обоснованиях. Как будто все остальное, то, что он говорил… То, что он появлялся… Лурье с облегчением рассмеялся, презрительно взглянул через плечо на спорящих лейб-гусаров и углубился в аллею волошинского парка.

– Вот именно что нация… – горячо сказал Валерка. – А тогда как же они могут русскую литературу делать, если они не русской нации. Если для них нация вообще – тьфу…

– Более того, – продолжал Хрулев. – Не всякий писатель русской национальности мог быть истинным выразителем национального духа. Важно, насколько он понимал национальные задачи. Тот же Толстой…

– Какая за ним вина? – невинно спросил Митя Двоеруков. Митя знал, как благоволит к нему Хрулев, как пресмыкаются перед ним Валерка и остальные – он мог задать любой самый нелепый или бестактный вопрос. Этот вопрос, пожалуй, относился именно к таким нелепым и бестактным вопросам, ибо вина Толстого была несомненной и непростительной, что Мите тотчас объяснили хором: Толстой не уважал правительство, империю, подрывал мировой авторитет России и ее могущество (в этом смысле даже Сталин был лучше Толстого, да что там лучше, Сталин вообще немало потрудился для империи). Толстой нападал на церковь, а на что и опереться великой стране, как не на великую, сильную, единую церковь – ох и много понавредил граф Левушка Толстой, великий путаник.

– Фигура, конечно, противоречивая… – неуверенно начал Митя, и тут неизвестно откуда взявшийся незнакомый бородатый человек в пенсне поддержал его мягко и решительно:

– Несомненно. И в чем главная трагедия? В противоречии его неукротимой жажды жертвы и его житейского благополучия.

Хрулев поморщился, разговор уходил в сторону, да и сам человек в длинной до пят рубахе не внушал ему почтения. Впрочем, незнакомец не обратил внимания на оказанный ему прием. Он продолжал учтиво, однако напористо:

– И главный просчет его в одностороннем понимании слов: "Не противься злому". Конечно, если я перестаю противиться злому вне себя, то я создаю только для себя безопасность от внешнего зла. Вместе с тем я как бы замыкаюсь в эгоистическом самосовершенствовании, лишаю себя опыта земной жизни, возможности необходимых слабостей и падений, которые только одни и учат нас прощению, пониманию и принятию мира. Вы ведь помните: "Сберегший душу свою потеряет ее, а потерявший душу ради Меня, сбережет ее…"

– Простите, – сказал Валерка. – Меня жена зовет.

– Так вот, – продолжал незнакомец, – не противясь злу, я как бы хирургически отделяю зло от себя и этим нарушаю глубочайшую истину, разоблаченную Христом: что мы здесь на земле вовсе не для того, чтобы отвергнуть, а для того, чтобы преобразить, просветить, спасти зло.

– Спасти зло? – спросил Митя, мучительно наморщившись.

– Да. А спасти зло мы можем, только принявши его в себя и внутри себя, собою его освятив…

Назад Дальше