Плод молочая - Михаил Белозёров 17 стр.


Было крайне интересно, потому что мне подсунули пример циничности, вернее - тот момент, когда циничность созрела, как гнойный нарыв, и ее распирало от беловато-розовой жидкости.

Но об этом я догадался чуть позднее, а пока рассматривал фотографию.

Справа у микрофона стоял человек в глухом френче с закругленными уголками воротника, в фуражке с мягкой тульей и бумажкой в руке. Он готовился продолжать речь. Взгляд его хранил выражение пережевывания написанного. Далее следовал человек в макинтоше, чем-то однозначно смахивающий на соседа, ибо стиль одежды с глухим верхом и замершее лицо были одинаковы. Третьим стоял улыбающийся человек в костюме, белой рубашке и галстуке с перекинутым через руку плащом. Он смотрел, чуть наклонившись вперед, на оратора. Потом стоял мой отец и еще трое, и эти трое были как с агитационного плаката, - в новеньких отглаженных робах и с ленточками ударников через плечо. Фоном трибуне служили уже знакомые очертания сопок по ту сторону залива.

- Поди сюда, - позвал я Уклейку. - Знаешь, кто это?

- Это?.. - Она наклонилась и прочитала: - "Тов. Славский, директор комбината с 1950 по 1956 год, Антонов, парторг, Крымов, первый секретарь горкома партии, рабочие - Серов, Игнатов и Москвин на открытии первой очереди".

- А вот этот? - спросил я еще раз и ткнул пальцем в того, неназванного.

Человек был в свитере и пиджаке, и волосы на высоком лбу были зачесаны назад.

- Этот? Не знаю... подождите... - Она низко, исподлобья, посмотрела на меня, сравнивая изображение под стеклом с оригиналом, и глазки ее под школьной челкой были более чем серьезны. - Мне кажется... - сказала она и кивнула головой, - мне кажется, он... похож... на вас... да? - и неуверенно улыбнулась.

- Да! - сказал я, - это мой отец, - но слова не проскребли горло и не застряли где-то там, словно вы давитесь горелой коркой, потому что наступила адаптация ко лжи и я уже ничему не удивлялся, более того, я чувствовал, что обнаружу еще что-нибудь кроме фотографии и лицемерной подписи под ней, еще что-то, что подтвердит процветание в этом мире всего чего угодно, но только не здравого смысла и не честности, даже не той большой мужской честности, о которой писал Хемингуэй, а самой рядовой, простой, логической, заложенной в нас природой и искаженной теми, у власти, до того, что даже подпись под фотографией должна быть фальшивой - навсегда, навечно!

- Вот оно что... - протянула эта серьезная девочка, наивно верящая в добро и справедливость.

Боже, подумал я, ну почему мы не всеобъемлющи, почему дуракам легче.

- Я хочу знать о нем все, - сказал я.

- Тогда вам надо сюда, - сказала она опять очень серьезно и открыла еще одну дверь в комнату-аппендикс, без окон, с голой лампочкой под потолком и шкафами, забитыми папками и просто перевязанными шпагатом пачками бумаг. В углу у стены стоял пыльный канцелярский стол с лампой и даже имелся расшатанный стул.

- Не возражаешь, я посижу здесь? - спросил я.

- Разумеется... - ответила она, - сидите... - И ушла, и даже выключила в музейной комнате свет, а я сел и принялся за шкафы.

Часть документов была разложена по годам с соответствующими пометками, сделанными выцветшими чернилами или карандашом, и бумага хранила еще вмятины от пера. Иногда года вообще не было, и только по датам отдельных листочков можно было определить, к какой эпохе они относятся. Я искал, конечно же, бумаги, относящиеся ко времени работы отца. Но попутно почерпнул кое-что интересное. Капитан Сиротин направлял сроком на три месяца группу расконвоированных из пятидесяти двух человек на восьмой участок, и следовал поименный список и номер учреждения ЯП-51/9-2 и год - 1948; или докладная, где с чиновничьей простотой сообщалось, что в результате оползня и прорыва плотины семеро заключенных погибли и еще пятеро отправлены в лазарет. И эти бумажки что-то уж очень плохо сочетались с кумачовой трибуной и показным энтузиазмом.

Вначале я копался безрезультатно, но потом замелькали знакомые фамилии: Славский и Антонов. Я перерыл десятка два папок, но кроме производственных документов с подписью отца ничего не обнаружил. Это было более чем странно, потому что предыдущие годы просто изобиловали всякого рода канцелярщиной от отчетов кладовщиков до реляций высоких комиссий.

Потом в комнату, тихонько скрипнув дверью, заглянула Уклейка, и, взглянув на часы, я обнаружил, что время полночное и пора выбираться.

Мы выключили свет, закрыли все двери и вышли на свежий воздух в отголоски белых ночей. Серые сумерки висели над спящим городом, и даже истребители, взмывающие над нашими головами в слоистое, как новогодний пирог, небо, ревели не так натужно на вираже. После того как они улетали, снова наступала тишина, и откуда-то сверху оседала морось, и асфальт на площади перед гостиницей чернел чернее сажи, а сопки вокруг замыкались в полукольцо, которое было разорвано на севере, и были символом этой пустынности.

- Почему ты мне помогаешь? - спросил я.

- Не знаю... - ответила она, открывая зонтик, - разве вам не нравится? Вы же просили.

- Просил, - сознался я.

- Идите сюда, я вас возьму под руку...

Она держала меня, как хорошо воспитанная девочка держит родного дядю во время дождя, чтобы только уберечь его правое плечо от капель, оставаясь там, в своем вчерашнем школьном мире, как за каменной стеной.

- Мне нравится помогать, - добавила она через минуту сосредоточенного вышагивания, - ну, просто так... - Отнюдь не проясняя картины. - Придет кто-нибудь еще, и я помогу. Разве это неправильно?

Против такого возражать было бессмысленно - она говорила почти то же самое, что и моя рыжая сестра.

- Правильно, - согласился я.

- Ничего не правильно, - сказала она, - знал бы Пал Федорович...

- А это уже необязательно, - сказал я.

После площади мы свернули на улицу, и кусты на газонах стали задевать брюки, а асфальт по-прежнему чернел от влаги, и чернели окна в стандартных домах без балконов. И за этими окнами люди спали, любили, плакали, смеялись, смотрели ночную программу, страдали и сердились - и были все разные. И единственное, что их объединяло, это надежда на завтрашний день.

- Приходите завтра, может, что-нибудь найдете, - сказала Уклейка, остановившись возле кирпичной пятиэтажки.

Между домами блестел залив. И от этой сонной вялости и застывшей тишины было что-то древнее, необъяснимое, смотрящее на деяния наши.

- Спокойной ночи, - пожелал я.

- Спокойной ночи, - ответила она и, дойдя до подъезда, махнула мне оттуда рукой.

Но спать я не пошел, а приподнял воротник и спустился к заливу, где покидал камешки в холодную темную воду, полюбовался на острова, свернул на какую-то тропинку и шел берегом, где комары злобствовали вовсю, а березы застыли в оцепенении, и с листьев в полном безмолвии стекали блестящие капли.

Должно быть, когда-то и отец бродил вот так летними ночами. О чем он думал? Ясно, не о той трибуне, где чувствовал себя неуютно. Я догадался, как он попал на стенд, - снимок был сделан один-единственный, а отец стоял так, что загораживал первого секретаря и крайнего из рабочих, и монтаж сделать было затруднительно. Поэтому поступили проще. Кто будет сравнивать число людей на фотографии и надпись под ней. Разве что какой-нибудь дотошный экскурсант.

Я бродил до трех часов.

Наверное, это была бессонница.

Следующий день выдался теплым. Небо было исчеркано перистыми облаками, и под солнцем сопки и залив приобрели свои первокраски.

Я едва дождался вечера и пошел с бьющимся сердцем, как на свидание.

Уклейка была одета в белую блузку, и челка была мило расчесана, а две кудряшки - следы ночных мучений на бигуди - свисали над розовыми ушками.

Она взглянула на меня как на старого знакомого и улыбнулась, как улыбаются издали, но сама улыбка имеет отношение к вам, как, скажем, солнечный день или прохладная вода в жаркий полдень, пока вы надеваете гидрокостюм (паритесь в нем), ласты, маску, щелкаете пряжкой грузового ремня, - ибо улыбка, солнечный день и прохлада воды есть суть предвкушения, в которое невозможно вникнуть до корней, ибо предвкушение - понятие временное, а вы воспринимаете де-факто событий. В общем, улыбка реально не относилась ко мне. Она имела отношение к завтрашнему дню, к голубому небу в перьях облаков, стихам, что хранились под девичьей подушкой, тому парню, что служит, и которому она обещала верно и преданно ждать. Просто она должна так улыбаться - все равно кому, хотя бы вам.

Пес со всем этим, подумал я, какая разница, ведь кроме Анны я ни с кем другим не существую.

И вот пока я копался в бумагах и медленно доходил от духоты, вдруг раздались шаги совсем не моей сподвижницы и вошел мужчина среднего роста, из тех, кто одышливо шествует по тротуару, занимая ровно половину пространства, отведенного пешеходам, разводя при этом руками в стороны, словно медведь в буераке, потому что толщина тела не позволяет соединять их на животе, с лицом, кожа на котором была похожа на кусок голландского сыра, в роскошном брыле, как будто бы события разворачивались в какой-нибудь украинской хате и по замыслу режиссера новое лицо долженствовало подчеркнуть национальный факт. Не хватало лишь малого - казацких вислых усов и люльки.

- Ну!.. здравствуй, Савельев! - сказал он и протянул руку, - здравствуй, Роман! - и прижал к себе.

- ...

(Вершина кульминации, которая герою даже и не снилась!)

От неожиданности он замолчал, как болван, не зная, последовать ли примеру и похлопать по широкой мягкой спине.

Все же похлопал - из вежливости и осторожности, ибо еще чуть-чуть и ему бы просто сдвинули позвонки.

А незнакомец отстранился, не выпуская его из рук, мышцы которых под габардиновой тканью зеленоватого пиджака были такой же толщины, как и торс, и совсем уже по-свойски запечатлел на его щеке поцелуй.

- Сколько лет... сколько лет... Эх! совершенный Сашка! Как чувствовал... как чувствовал... Светка вчера нащебетала непонятного. Ну, думаю, не может быть! - столько лет... А вдруг? Шел - все боялся... Думаю, ошибся... Ведь не бывает так, не бывает, а с другой стороны - чтобы никого ничего не интересовало? Все должно повториться - руку на отсечение. И Светка моя тоже говорит - повторится. А? Эх!.. - и разжал руки, которыми тряс меня (я почувствовал, как на лице моем разъезжается улыбка), скинул на стол шляпу залихватским движением ковбоя, и сразу стало ясно, от кого Уклейка взяла льняные волосы, и произнес: - Знаешь, парень, сколько я ждал?! Нет! не знаешь! Ведь не может все пропасть без следа, не может! - даже через сто лет! - Он улыбнулся, и морщины на рябом, пористом лице побежали от уголков рта по скулам, а брови, кустистые и лохматые, точно такие же, как и у Уклейки, съехались на переносице. - Эх! Сашка, Сашка... черт тебя дери!

- Роман... - напомнил я.

- Эх!.. - сказал он еще раз и обернулся в другую комнату: - Светка, собирайся! Пойдем домой.

- Все возвращается на круги своя, - сказал он, обернувшись.

- Наверное, - согласился я.

- Сегодня у меня праздник! - сказал он.

- Да, праздник, - снова согласился я.

- Наш праздник, - уточнил он.

- Наш, - сказал я, невольно улыбаясь.

- И мы его никому не подарим!

- Не подарим, - кивнул я.

- Черта-с два!!! - воскликнул он.

- Черта-с два! - добавился я.

- Эх-х-х!..

- Да!.. - подтвердил я.

- А здесь ничего нет, - сказал он, кивая на шкафы. - Что потеряно, что забрали в связи с нашим делом, но кое-что осталось. Я тебе покажу. Я сразу понял, что ты за этим приехал, как только Светка о фотографии поведала, сразу...

- Я не мог не приехать, - еще раз согласился я.

Он молчал и не сводил с меня глаз.

- Все верно, сыновья должны возвращаться, - сказал он через минуту почти что приторным тоном, как разжалобленный старик, у которого болит колено и на старости лет открылась истина, хотя старостью здесь и не попахивало, больной печенью и загнанным сердцем - да, пожалуй, но не старостью. И я отвернулся, потому что не всякому дано выдержать чужую слабость.

- Этому архиву цены нет, - сказал он через некоторое время. - Кто-то из управления не доглядел. А почему? Потому что здесь все население раз десять поменялось, потому что все пришлые, без роду и племени, потому и забыли. Может, только я и помнил один. Просто мне повезло.

И я молча кивнул головой. А потом он хлопнул ладонью по столу, нацепил свой желтый, как цыпленок, брыль, и мы повторили вчерашний путь до пятиэтажки, а он все не мог успокоиться. И хотя здорово пыхтел и держал руки, как старый раздобревший штангист, и от этого уставал не меньше, чем от самой ходьбы, рассказывал, похлопывая меня широкой крестьянской ладонью по плечу:

- Мы с твоим отцом проходили по одному делу. Он мне как брат был. Знаешь, сколько породы перекидали, и все обушком, обушком. Он здоров был, почти как ты, и лопатка у него с полвагонетки. Это у меня поменьше... Да... Эх... Самое страшное - уходить из жизни неудовлетворенным внутри себя. Мне вначале страшно было, а потом, когда уже всего насмотрелся, понял, что это обыденная вещь для нашего брата, это там быстро выбивают. Я тебе сразу скажу, то, что он задумал, - вещь полезная, современная, даже по нашим временам, однако не учитывающая политического момента. Если бы она исходила сверху, тогда - пожалуйста, а от нас - крамола. Но твой отец своего почти добился, - добавил он тоном человека, который все давным-давно пережил и сообщает только факты и хочет, чтобы вы сами во всем разобрались.

- Неужели ему все удалось? - спросил я, когда мы уже сидели в малогабаритной квартире и я называл его Илья Лукич.

- Почти. Казалось, чуть-чуть - и все завертится по-нашему. Сашка здорово увлекать умел. Было две комиссии, положительные решения. Но потом что-то там случилось. Ясно - политика. Славский наш был. Это он ведь Сашку к себе перетащил, вроде дружка у него был. Обещал полную поддержку. Да, видно, только на словах - выжидал. О той договоренности отец твой на следствии ничего не сказал, верил ему полностью. Считал, что просто не повезло. Понимаешь - не повезло! Да... Хорошо еще, что групповое не припаяли, а то бы я с тобой сейчас не разговаривал. Сам я шел за производственную халатность, за то, что вовремя не сообщил куда надо.

Уклейка принесла жареных грибов и села с нами за уголок стола.

- Смотри, замуж не выйдешь, - пошутил я.

- Я когда вернулся, решил разузнать, как это все случилось, - продолжал Илья Лукич. - Мы, еще до того как твой отец погиб, часто разговаривали о нашем деле. Что-то в нем не сходилось, не совпадало, даже странно было, как это нас так быстро закрутило. Добрался я до этого архива на свой страх и риск и нашел одну папочку, а в папочке... Ну, увидишь сам и поймешь! - Он приподнялся, пропыхтел к серванту, покопался там и положил на стол передо мной еще теплые внутренности, вывернутые наружу, то, что отец Анны должен был беречь пуще глаза, а Пятак отстаивать с пеной у рта - ключик к их душевному благополучию, потому что, заложив этот ключик, они получали пожизненную индульгенцию своим грехам - прошлым и настоящим.

Я открыл папочку и прочитал докладную записку (судя по тону, далеко не первую и не последнюю) на имя первого секретаря горкома партии Крымова. В ней значилось: "Сообщаю, что 10.11.1951 года главный инженер комбината тов. Савельев А.Г., пользуясь служебным положением, вел в обеденный перерыв среди рабочих пропагандистскую работу, направленную на дискредитацию советской науки, технических специалистов комбината, ставил под сомнение их профессиональные качества, всячески превозносил западную технологию и призывал к прекращению работ на третьем блоке". И подпись: Славский А.В. А во второй - краткий отчет о производственном собрании комбината, где выступление главного инженера оценивалось как "проникнутое духом троцкистско-зиновьевского толка".

Конкретно ничего не называлось, а только эта строчка "троцкистско-зиновьевского..."

- Как это называется? - спросил Илья Лукич и сам же ответил: - Политической борьбой, спасением собственной шкуры или просто подсиживанием. Ясно одно - твой отец мешал. Мешал всему - делать карьеру, быть хозяином. И учти, при таких мозгах - явный конкурент. По наивности я еще верил в партию, начал писать письма о роли Славского, так сказать, о нравственном портрете, о том, что наше дело высосано из пальца.

- И что же? - спросил я, хотя спрашивать было не обязательно, потому что ответ и так был ясен, он мог разниться в деталях, но не более.

- Ни-че-го... - И он вздохнул, словно выпустил воздух из мехов старой гармошки. - Он теперь так высоко, что его именем подписывают некрологи. Так - где-то в третьем десятке, но подписывают. Понял?

- Понял, - ответил я, ничему не удивляясь.

- А как-то Васька, сосед, который бегал с соплями на губах, приходит и спрашивает, что это вы, дядя Илья, гараж свой - на законных основаниях поставили? А тебе какое дело, спрашиваю. Да, говорят, в отделение пришел запрос по поводу вас. А гаражи эти, почитай, у всей округи бесплатные - берег большой, всем лодку иметь хочется. Штраф слупили, за землю заплатил да за гараж, как за материал, который взят у государства. А я этот лом на свалке нашел. Понял я тогда, что дело дрянь. Числится за мной лагерь, не реабилитирован, да и времена смутные, не до справедливости. Писать бросил, все равно без толку. А тебе эти листочки отдаю. Может, и наступит время, когда честность больше иуд цениться будет, тогда ты его и своротишь за отца. Не может быть, чтобы не наступило то время. Наступит.

Он замолчал. А Уклейка поглядывала на нас своими жеребячьими глазками и наматывала на ус.

- Светке вот еще учиться надо, - сказал Илья Лукич. - Конечно, все это ерунда, а вдруг?..

И она, повернув подбородок на ручке и изогнув шейку, на правах любимицы посмотрела на деда умиленно-кокетливыми глазами, в которых незнание жизни помножено на домашнее воспитание и которым суждено видеть лишь беспросветную работу на комбинате, пеленки, кухню, которых ждет преждевременная старость, когда в сорок чувствуешь себя духовно обкраденным, а в пятьдесят - глубоким стариком.

- Найди-ка мои папиросы, - попросил Илья Лукич, а после того, как Уклейка вышла из комнаты, как-то странно посмотрел на меня, хмыкнул в рыхлый кулак, неуклюже повернувшись, включил приемник и собрался было что-то произнести, но вдруг из приемника зазвучала музыка, и он, замерев, превратился в слух (и танго "Скажите, почему" терзало нас обоих, и я не мог понять, что нас с ним в этом больше объединяет), а потом, помолчав мгновение, когда последний аккорд смолк, сказал: - Не хотел при ней... Но тебе надо знать, хотя дело давнишнее. Знаю, сыну такое нельзя, но тебе скажу - рано она от него отреклась, рано. Ждать надо было. Ждать!

- Кто? - спросил я с холодком в сердце.

- Мать твоя... - И замолчал, выжидательно уставившись в мое лицо.

Вот тогда-то я и понял, что скрывалось за недосказанностью матери и тарусскими родственников.

- А листочки забери, они тебе пригодятся, - сказал Илья Лукич.

- Хорошо, - согласился я, - заберу...

Потом я подумал, что истина где-то посередине.

Назад Дальше