- ... всю жизнь битым на работе, пока не выбился наверх... сколько это стоило маме, кто знает... их тихие разговоры на кухне, подальше от детей... самое страшное, что он и меня научил никому не верить - ни ему, ни матери, ни самой себе, ни школе (и я едва не спросил: "А мне?", но было достаточно и одного раза), - все время было ощущение будущего, но в другом мире, понимаешь? безо лжи... Теперь-то я понимаю, не дано ему было, не дано. Не умел он делать ничего - ни плохого, ни хорошего.
Я промолчал. Я едва не согласился - уж очень приятное объяснение, подходящее для моей картинки, от которой и так тошнит.
Мы дошли до сада, купили билеты и присоединились к какой-то группе, и я старательно прятал за спину бутылку, чтобы не сбивать женщину-экскурсовода с объяснений на ботаническую тему.
Мы спускались все ниже и ниже, с одной террасы на другую, и панорама за ветвями елей, пятнистых раскидистых платанов, рыхлоствольных секвой, зарослей слоновьей травы, пальм, тополей почти не менялась.
- Молодые люди... - Кто-то тронул меня за рукав, и я, обернувшись, увидел давешнюю старушку в белой шали (но теперь платок покоился на плечах, потому что солнце к полудню припекало вовсю): внимательные глаза, необычайно сухие под седыми кустистыми бровями и тонкий пробор в седых волос. Она разглядывала нас с неменьшим интересом, чем слона в посудной лавке.
Экскурсия кончилась, и мы остались одни на тенистой аллее - я, Анна и эта старушка.
Старушка обвела нас с Анной долгим взглядом и сказала после некоторой паузы, во время которой я успел бросить на Анну взгляд и обнаружил, что она смотрит на старушку с почти дочерней нежностью.
- Такие молодые, интересные люди... и так трогательно ладят... как приятно смотреть... - Она замолчала, вдруг уступив в своем решении неизвестно кому или устыдившись наших лиц, впрочем, последнее, вероятно, имело отношение лишь ко мне, но только не к Анне.
Анна улыбнулась вначале мне (улыбка было более чем мягка), а потом - ей и, наклонившись, поцеловала старушку в щеку:
- Спасибо...
Старушка сразу приободрилась.
- Я хочу сказать, что вы редкая пара... такого сейчас уже не встретишь...
- Надолго ли... - тихо прошептала Анна, и шея, и гладкий чистый висок, где след расчески в черных волосах запечатлелся, как мазок кисти художника, на мгновение принял твердость прохладного мрамора.
- Я хочу подарить вашей жене вот это, - старушка перевела на меня свои сухие глаза, - только осторожнее, может внезапно заболеть голова. У вас не болит голова? - Впрочем, вопрос носил чисто условный характер, ибо Анна не обратила на предупреждение ни капли внимания, а приняла веточку, усыпанную желтовато-белыми цветами, как час назад принимала от меня букет - так, словно это букет роз, присланный из парижского цветочного салона.
- Спасибо... - сказала Анна. - А это вам, - и отдала мои цветы.
Старушка вдруг заволновалась, восхищенно погрузилась в цвет розового облака, а мы пошли и оглянулись, когда уже оказались за воротами, и увидели, что она так и стоит с этим букетом.
Мы решили не ехать автобусом, а спуститься к морю и уехать в город на катере. По расписанию у нас еще был почти час времени до следующего рейса.
Мы спускались по каменным лестницам к далекому морю. Иногда дорожка разветвлялась, и мы выбирали путь наугад под сенью жимолости и маслин, и опавшие листья под ноги наводили на мысль, что этой дорогой давно никто не пользуется. И когда уже вышли на пустынный пляж, где ветер рвал гребешки волн и швырял пену на ржавые опоры двух причалов, догадались, что катера отсюда не ходят.
Мы нашли себе место за белой стеной заброшенного кафе, где по углам была набросана бурая листва и где ветер почти не ощущался.
Шумел прибой, и деревья, там, откуда мы спустились, казались волнисто-пышным ковром с белесыми пятнами в тех местах, где в глубине прятались дома и отдельные скалы.
Анна села за столик, а я решил приготовить горячее вино. Нашел банку из-под маслин, набрал воду и возился в углу, сооружая из пары кирпичей что-то вроде очага.
Она вдруг как-то съежилась там, за столиком, под моим накинутым пальто, и по вздрагивающим плечам я понял, что она плачет.
Я смочил водой платок и подал ей. Она смяла его в кулаке, и слезы скатывались прямо на куртку.
Я даже не пытался успокаивать. Я знал эти слезы - без причины, сиюминутные, женские. Но потом, когда она отняла руки, понял, что ошибся.
- Господи, как я устала! - сказала она, - как я от всего устала...
Она уже не плакала. Это было гораздо серьезнее, потому что в ее голосе появились нотки, которые предвещали былую сцену на вокзале.
- Анна... - сказал я, - ну к чему это все... - и почувствовал, что говорю не то.
- Всему приходит конец, - сказала она.
- Нет... - воспротивился я.
Она улыбнулась одними уголками рта и покачала головой, даже не глядя на меня.
- Нет! - не поверил я.
- Тебе надо быть осторожным, - сказала она, - очень осторожным. Стоит один раз попасться им, они тебя сомнут.
- Нет! - сказал я еще раз. - Я не хочу!
- Бедный ты мой, бедный...
- Нечего меня жалеть, - сказал я.
- А я и не жалею, с чего ты взял?
- Ну тогда не делай из меня дурака, - сказал я.
По сути, все было решено раньше, дома, в номере, пока мы ехали, слушали экскурсовода, шли, разбрасывая листву по ноздреватым камням, - теперь мы добрались к тому, к чему должны были добраться.
- Ты не знаешь, какая это сила...
- Не хочу ничего знать! - выпалил я.
- Узнаю своего Романа...
Она еще раз улыбнулась из-под моего пальто и груды растрепанных волос.
- Давай поговорим спокойно... Тебе надо быть осторожным.
- Догадываюсь, - криво усмехнулся я. - Это так же стыдно, как забыть застегнуть ширинку.
- Нет, не догадываешься, - сказала она, - совсем не догадываешься, уж поверь мне! - и глаза у нее выглядели совсем больными. - Они лишены тех предрассудков, которыми живем мы. Может быть, когда Сеня твердо станет на ноги, у нас будет все...
- Я подожду, - согласился я, чувствуя, как холодок поселяется в животе. - Я подожду... только ты могла бы этот вопрос решить гораздо раньше, например, сразу после нашего приезда.
- Нет, - сказала она. - В той касте, где я живу, этого не прощают... - И замолчала на полуслове, и я понял, что она подумала о сыне.
- Через год он женится и уйдет от тебя, - сказал я.
- Ты не знаешь его, - возразила Анна.
- Возможно, - согласился я, - и дай бог... Но это правда, они все уходят, рано или поздно.
Мне совсем не хотелось говорить так, но я чувствовал, что это необходимо. Это было необходимо хотя бы для того, чтобы заставить ее подумать и о нас обоих.
- Я тебе не верю, - сказала она, - ты его не знаешь, совсем не знаешь, - повторила она, уходя в себя, и разговор повис, как нож гильотины, как эхо в гулкой долине.
- У тебя передо мной нет никаких обязательств... - начала она.
- Поди ты со своими обязательствами! - оборвал я ее. - О чем ты говоришь?! Ну о чем!
- Ты не понял, - сказала она на тон выше и очень внятно. - Нам нельзя встречаться... по крайней мере, некоторое время... Какой отец дурак! Какой дурак! Господи! - воскликнула она, - если "там" что-то есть, душа его никогда не найдет покоя!.. Я тебя умоляю, не связывайся с ними, это стена.
- Не свяжусь, - сказал я, - буду, как барсук, ждать в своей норе, пока мы оба не состаримся и нам на все будет наплевать.
- Другого выхода нет, - сказала Анна.
- Есть! - сказал я.
- Это равносильно самоубийству! - воскликнула она.
- Так жить нельзя!
- Меня это не особенно волнует, - ответила Анна. - Я давно живу по инерции.
Нет - она не нуждалась ни в чьих слезах и утешениях тоже.
Я вернулся к костру. Вино было почти готово.
Я подождал еще немного - быть может, от того хаоса, что царил в голове, и от злости тоже.
Ветер задувал через стену, раскачивая над головой дерево с большими зелеными плодами, и в свитере было заметно прохладно.
Я подошел к ней и сказал:
- Почти горячее, будешь?
Она сделала пару глотков, поставила бутылку на стол и прижала ладони к пылающим щекам.
- Если бы кто-то сказал мне, что в середине жизни я буду сидеть на берегу моря и пить вино с тобой, я бы не поверила.
- Я тоже не поверил бы, - сознался я и отпил.
Вино было горячее и обжигало желудок.
- Этот мир не создан для нас, - сказала она.
- Ты просто устала, - сказал я.
Она улыбнулась.
- Знаешь, о чем я мечтаю? - спросила она, грея руки на бутылке.
- Догадываюсь, - ответил я, ибо почти читал ее мысли.
- Я мечтаю о том дне, когда смогу сказать им все, что о них думаю.
- Это будет ложь... для них, - сказал я.
- Пускай!
- Это только укрепит их, - сказал я, - во лжи.
- Но все равно, я не теряю надежды однажды сообщить им эту запретную, как священная корова, новость.
- Не поверят, - сказал я.
- Ну и пусть, - сказала она, - плевать, это уже не будет иметь никакого значения.
- Все едино, - сказал я.
- Все, да не все, - сказала она. - Однажды, когда я была маленькой, бабушка подарила мне шарик, на одной стороне которого был изображен вождь мирового пролетариата, а на другой - земной глобус, но за это время что-то же должно измениться? А?
Я не ответил. Зачем отвечать, когда все уже перетолочено двадцать раз.
Мы допили вино. Ветер по-прежнему шумел в деревьях и разгонял крутую волну, и что-то там внутри меня отлегло свинцом с души, и наступило полное безразличие.
Потом мы поднялись на дорогу и пошли по нагретому серпантину, и Анна сняла куртку, потому что от ходьбы стало жарко, и здесь я спросил, совершенно не к месту, помнит ли она тот наш школьный роман. Она помнила. Хорошо помнила. Настолько хорошо, что когда рассказывала, у меня снова поднималась злость неизвестно к кому.
Она и сейчас идет там, в моей памяти, женщина с поступью богини. Перед нею лежит широкая лента шоссе, а выше и ниже и по поворотам - купы деревьев в непривычно-пышной не по-зимнему зелени, дальше блестит море и серебристый берег бухты, а уже совсем вдали - небо.
Через два дня мы вернулись домой.
Я уезжаю из этого города. Мне нечего здесь делать и ничего не держит. Ибо разве можно требовать от человека сверх его сил. Ибо Создателю угодно распределить роли именно таким образом. Ибо в Писании сказано: "Пей воду из твоего водоема и текущую из твоего водоема". Ибо: "Ожидание праведников - радость..." Ибо мне не нравится этот мир и его порядки.
Я уезжаю туда, где холодные стремительные ручьи гремят на перекатах, где соленый ветер заставляет кипеть кровь, где я буду тропить свою тропу по первоснегу, а цепочка следов всегда будет бежать за мной.
Я уезжаю туда, где были счастливы мои родители; где однажды снег таял на прелых бревнах и камни маслянисто выступали из тумана, а рука отца, лежащая на моем плече, слегка подтолкнула и голос, который я слышу до сих пор, сказал: "Пошли...", и мы пошли, и спустились в железное чрево, и заняли каюту, и поплыли неизвестно куда; где однажды мы сидели с ним у костра, и коричневые сумерки оседали на коричневый мир, и чай в котелке пах брусничным листом и дымом стланика и где я однажды потерял его.
Теперь я знаю, что палачи допустили ошибку - они дали его сыну вырасти и докопаться до сути, той сути, которая в конце концов должна погубить их самих.
Глава двенадцатая
Ночью задул ветер.
Он прилетал с океана, норовистый, как взнузданный жеребец. Переваливал через спины сопок и, завывая, срывался в долину.
Провода на столбах уныло звенели.
Дом стонал и подрагивал. Металлическая мачта, на которой была укреплена антенна, беспрестанно раскачивалась, сотрясала крышу, и было слышно, как то одна, то другая оттяжка провисает, а потом рывками натягивается и вибрирует от напряжения, добавляя к симфонии шорохов, скрипов, ударов дребезжания стекла, не закрепленного в коридорчике, визга, скрежета, бормотания, оханья, стенания - всему этому молитвенно-заунывному экстазу непогоды - высокие всплески: "Дзз-з-знь! дзз-з-знь! дзз-з-знь!", словно кто-то невидимый вплетал для упорядочения какофонии недостающие звуки, прислушивался к замирающему верещанию, а потом снова дергал за оттяжки и подыгрывал себе на оконных рамах.
Дом сопротивлялся с отменным упорством. Каждый раз, когда направление ветра менялось и наступало временное затишье, он затаивался, как судно во впадине волн, потом взлетал кверху и принимал очередной удар. Тогда в невидимые щели, как вода сквозь изношенные шпангоуты, просачивались бесчисленные струйки сквозняка и комната наполнялась холодом, хотя заслонки печи были закрыты всего час назад.
Всю ночь кручусь с боку на бок. Подоткнул одеяло, набросил сверху овчинный полушубок, доставшийся мне как неотъемлемый дух дома, дух добра и бескорыстия.
Рекс просыпается и, цокая когтями по полу, перекочевывает из коридора на свой коврик к теплому печному боку.
Наконец, не выдерживая, я встаю, одеваюсь и иду ставить чайник.
Снаружи кромешный ад. Темнота ревет и злобствует, и время тянется бесконечно долго.
Утро наступает хмурое, как будто весь мир в одну ночь разбух и насупился. Пока готовлю завтрак, из окна кухни видны стремительно несущиеся вдоль залива свинцовые тучи и рваный шлейф завихрений, отрывающийся от их подбрюшья. Сам залив едва различим. Сопки по ту сторону залива, в ясную погоду так похожие на стадо плывущих китов, - в непроглядной молочной кисее.
Часам к десяти ветер заметно меняет направление и паузы между рывками увеличиваются. Из туч, застрявших на вершинах, просыпается дождь. Как и все в этом мире, где все предметы или слишком велики, или, напротив, - миниатюрны, как листья березы-копеечницы, он мелок и сеет, как из невидимого сита - безостановочно, основательно, с добросовестностью трудяги покрывает весь мир блестящей пленкой.
После завтрака накидываю куртку и выхожу на улицу. Крыльцо влажно и залеплено желто-багряными листьями. Воздух наполнен тревожным запахом осени и непогоды. Низина, в одночасье потерявшая большую часть листвы, теперь до самого залива не отличима от окружающего пространства. Воздух студен настолько, что кажется - вот-вот пойдет снег. Но в хаосе темных туч нет-нет да и проглядывают светлые разрывы.
На крыльцо, облизываясь, выскакивает Рекс, обследует двор, проверяет углы сарая и по-деловому исчезает в кустах за колодцем. На мгновение вижу, как в березняке мелькает его тень. Рыжие подпалины на боках делают его почти незаметным на осеннем фоне.
Если присутствие души должно подтверждаться каким-либо физическим проявлением, то у Рекса, вне всякого сомнения, душа есть. Сам я склонен думать, что она проявляется у него через ворчание. Обычно это случается, когда я возвращаюсь из тех прогулок, в которые его не беру. Услышав мои шаги, он поднимает уши, подчеркнуто-выдержанно встает, вытягивает сухие точеные лапы до хруста - сначала одну, потом другую, встряхивается, отчего шерсть на загривке перекатывается упругими волнами, и зевает. Завершив эту важную часть ритуала и проснувшись окончательно, подходит, глядя куда-то в сторону. Сижу на ступеньках и жду. Спина его натянута, как хорошая тетива. Тыкается в плечо. Даже сквозь рубашку чувствуешь, какой у него холодный нос. По-прежнему не смотрит в глаза, и вообще говоря, в течение всего священнодействия его взгляд блуждает где угодно, но только не на моем лице. Замирает - весь в своем удовольствии, и вдруг (сколько бы ни готовился - никогда не среагируешь) короткий стремительный бросок языком в губы, - и я получаю поцелуй. После этого он начинает урчать. Он урчит на все лады под моими руками, как избалованный домашний кот, любимец семьи, при этом не теряя ни капли собачьего достоинства - весь в своем наслаждении. И так же, полный сдержанности, удаляется, воздав хозяину с лихвой.
Но все же чаще я беру его с собой на рыбалку к верхним озерам, где вода среди торфяных берегов - кофейного цвета, а никлые, покатые сопки едва защищают от пронизывающего ветра, или же в низину, где комары слетаются со всей округи на наши грешные спины, а нагретый воздух стелется слоями над черничником. Но если клева и здесь нет, мы отправляемся еще ниже, к заливу, на старый почерневший пирс, где еще сохранился запах солярки и где я когда-то стоял с отцом и из промозглого, липкого тумана проявлялись надстройки парохода, а вода маслянисто поблескивала под сваями. Здесь по-прежнему отлично берет пикша и треска и зеленоватая вода отражает блеклое небо (под пирсом, когда я туда спускаюсь по разбухшим бревнам, она прозрачна настолько, что видно дно и какого цвета актинии, сидящие на перекладинах; наверху нервно поскуливает Рекс, привязанный к тумбе, и если рыбалка затягивается и меня выгоняет только начавшийся прилив, нахожу его обиженно свернувшимся клубком и сунувшим нос в пушистый хвост); но мир изменился, и то место, где когда-то стояла изба, приспособленная под зал ожидания (в углу за стойкой продавали билеты, а обитая жестью печь давала ровно столько тепла, сколько было необходимо билетерше для выполнения своих обязанностей), осталась незарастающая проплешина, усыпанная мелкими камнями. И я еще не нашел этому объяснения, оно, конечно же, существовало, но на уровне алогичности, потому что только так можно объяснить, что происходило и происходит со всеми нами.
Мир изменился и внутри, ибо от того мальчика, который стоял на пирсе рядом с отцом, ничего не осталось. Жизнь - это не сплошная цепочка событий, приводящих к определенным результатам, - как такового, последнего мазка не существует, процесс безостановочен, и я подозреваю, что он безостановочен и потом, после смерти.
За эти годы залив сильно обмелел, и пароходы больше не ходят, дорога заросла травой (к комбинату подвели "железку" с другой стороны), кое-где ручьи промыли в ней ложбины с мелкими камнями на дне.
Раз в неделю, а то и реже, мы ходим в городок за хлебом и почтой. Иногда заглядываем к Уклейке. Она теперь учится на заочном и очень занята. Мы покупаем ей коробку пирожных, Илье Лукичу пива к его семге и отправляемся в гости.
Дела его идут хорошо, и здоровье еще крепкое.
- Тяну омаленьку, - отдувается он после второго стакана, отирая пену с верхней губы, - что нам, пенсионерам...
Но о тех двух листочках ничего не спрашивает. Может, он знает, что это бесполезно, и зря не треплет тему. Правда, иногда, когда он глядит особенно хитро, прищурив зеленые глаза, мне кажется, что в глубине души он меня укоряет.
Интересно, думаю я, как бы поступил отец. Кинулся бы очертя голову в драку или же к этому времени стал бы осмотрительнее. Не ждет ли Илья Лукич и от меня такой же безоглядной храбрости. В самом деле - а почему бы и нет? Почему бы не подергать судьбу за хвост? Объявить, что владею компроматом на важную особу. А? Впрочем, в настоящее время моральная чистота мало кого волнует.
Потом мы играем в нарды - лучший способ отключиться и не забивать голову мировыми проблемами.
- Два куша подряд! куда я лезу?! - мучается Илья Лукич.
- Будем коксовать, - предупреждаю я.
- Валяй... - соглашается он, - не привыкать.