Плод молочая - Михаил Белозёров 21 стр.


- ... всю жизнь битым на работе, пока не выбился наверх... сколько это стоило маме, кто знает... их тихие разговоры на кухне, подальше от детей... самое страшное, что он и меня научил никому не верить - ни ему, ни матери, ни самой себе, ни школе (и я едва не спросил: "А мне?", но было достаточно и одного раза), - все время было ощущение будущего, но в другом мире, понимаешь? безо лжи... Теперь-то я понимаю, не дано ему было, не дано. Не умел он делать ничего - ни плохого, ни хорошего.

Я промолчал. Я едва не согласился - уж очень приятное объяснение, подходящее для моей картинки, от которой и так тошнит.

Мы дошли до сада, купили билеты и присоединились к какой-то группе, и я старательно прятал за спину бутылку, чтобы не сбивать женщину-экскурсовода с объяснений на ботаническую тему.

Мы спускались все ниже и ниже, с одной террасы на другую, и панорама за ветвями елей, пятнистых раскидистых платанов, рыхлоствольных секвой, зарослей слоновьей травы, пальм, тополей почти не менялась.

- Молодые люди... - Кто-то тронул меня за рукав, и я, обернувшись, увидел давешнюю старушку в белой шали (но теперь платок покоился на плечах, потому что солнце к полудню припекало вовсю): внимательные глаза, необычайно сухие под седыми кустистыми бровями и тонкий пробор в седых волос. Она разглядывала нас с неменьшим интересом, чем слона в посудной лавке.

Экскурсия кончилась, и мы остались одни на тенистой аллее - я, Анна и эта старушка.

Старушка обвела нас с Анной долгим взглядом и сказала после некоторой паузы, во время которой я успел бросить на Анну взгляд и обнаружил, что она смотрит на старушку с почти дочерней нежностью.

- Такие молодые, интересные люди... и так трогательно ладят... как приятно смотреть... - Она замолчала, вдруг уступив в своем решении неизвестно кому или устыдившись наших лиц, впрочем, последнее, вероятно, имело отношение лишь ко мне, но только не к Анне.

Анна улыбнулась вначале мне (улыбка было более чем мягка), а потом - ей и, наклонившись, поцеловала старушку в щеку:

- Спасибо...

Старушка сразу приободрилась.

- Я хочу сказать, что вы редкая пара... такого сейчас уже не встретишь...

- Надолго ли... - тихо прошептала Анна, и шея, и гладкий чистый висок, где след расчески в черных волосах запечатлелся, как мазок кисти художника, на мгновение принял твердость прохладного мрамора.

- Я хочу подарить вашей жене вот это, - старушка перевела на меня свои сухие глаза, - только осторожнее, может внезапно заболеть голова. У вас не болит голова? - Впрочем, вопрос носил чисто условный характер, ибо Анна не обратила на предупреждение ни капли внимания, а приняла веточку, усыпанную желтовато-белыми цветами, как час назад принимала от меня букет - так, словно это букет роз, присланный из парижского цветочного салона.

- Спасибо... - сказала Анна. - А это вам, - и отдала мои цветы.

Старушка вдруг заволновалась, восхищенно погрузилась в цвет розового облака, а мы пошли и оглянулись, когда уже оказались за воротами, и увидели, что она так и стоит с этим букетом.

Мы решили не ехать автобусом, а спуститься к морю и уехать в город на катере. По расписанию у нас еще был почти час времени до следующего рейса.

Мы спускались по каменным лестницам к далекому морю. Иногда дорожка разветвлялась, и мы выбирали путь наугад под сенью жимолости и маслин, и опавшие листья под ноги наводили на мысль, что этой дорогой давно никто не пользуется. И когда уже вышли на пустынный пляж, где ветер рвал гребешки волн и швырял пену на ржавые опоры двух причалов, догадались, что катера отсюда не ходят.

Мы нашли себе место за белой стеной заброшенного кафе, где по углам была набросана бурая листва и где ветер почти не ощущался.

Шумел прибой, и деревья, там, откуда мы спустились, казались волнисто-пышным ковром с белесыми пятнами в тех местах, где в глубине прятались дома и отдельные скалы.

Анна села за столик, а я решил приготовить горячее вино. Нашел банку из-под маслин, набрал воду и возился в углу, сооружая из пары кирпичей что-то вроде очага.

Она вдруг как-то съежилась там, за столиком, под моим накинутым пальто, и по вздрагивающим плечам я понял, что она плачет.

Я смочил водой платок и подал ей. Она смяла его в кулаке, и слезы скатывались прямо на куртку.

Я даже не пытался успокаивать. Я знал эти слезы - без причины, сиюминутные, женские. Но потом, когда она отняла руки, понял, что ошибся.

- Господи, как я устала! - сказала она, - как я от всего устала...

Она уже не плакала. Это было гораздо серьезнее, потому что в ее голосе появились нотки, которые предвещали былую сцену на вокзале.

- Анна... - сказал я, - ну к чему это все... - и почувствовал, что говорю не то.

- Всему приходит конец, - сказала она.

- Нет... - воспротивился я.

Она улыбнулась одними уголками рта и покачала головой, даже не глядя на меня.

- Нет! - не поверил я.

- Тебе надо быть осторожным, - сказала она, - очень осторожным. Стоит один раз попасться им, они тебя сомнут.

- Нет! - сказал я еще раз. - Я не хочу!

- Бедный ты мой, бедный...

- Нечего меня жалеть, - сказал я.

- А я и не жалею, с чего ты взял?

- Ну тогда не делай из меня дурака, - сказал я.

По сути, все было решено раньше, дома, в номере, пока мы ехали, слушали экскурсовода, шли, разбрасывая листву по ноздреватым камням, - теперь мы добрались к тому, к чему должны были добраться.

- Ты не знаешь, какая это сила...

- Не хочу ничего знать! - выпалил я.

- Узнаю своего Романа...

Она еще раз улыбнулась из-под моего пальто и груды растрепанных волос.

- Давай поговорим спокойно... Тебе надо быть осторожным.

- Догадываюсь, - криво усмехнулся я. - Это так же стыдно, как забыть застегнуть ширинку.

- Нет, не догадываешься, - сказала она, - совсем не догадываешься, уж поверь мне! - и глаза у нее выглядели совсем больными. - Они лишены тех предрассудков, которыми живем мы. Может быть, когда Сеня твердо станет на ноги, у нас будет все...

- Я подожду, - согласился я, чувствуя, как холодок поселяется в животе. - Я подожду... только ты могла бы этот вопрос решить гораздо раньше, например, сразу после нашего приезда.

- Нет, - сказала она. - В той касте, где я живу, этого не прощают... - И замолчала на полуслове, и я понял, что она подумала о сыне.

- Через год он женится и уйдет от тебя, - сказал я.

- Ты не знаешь его, - возразила Анна.

- Возможно, - согласился я, - и дай бог... Но это правда, они все уходят, рано или поздно.

Мне совсем не хотелось говорить так, но я чувствовал, что это необходимо. Это было необходимо хотя бы для того, чтобы заставить ее подумать и о нас обоих.

- Я тебе не верю, - сказала она, - ты его не знаешь, совсем не знаешь, - повторила она, уходя в себя, и разговор повис, как нож гильотины, как эхо в гулкой долине.

- У тебя передо мной нет никаких обязательств... - начала она.

- Поди ты со своими обязательствами! - оборвал я ее. - О чем ты говоришь?! Ну о чем!

- Ты не понял, - сказала она на тон выше и очень внятно. - Нам нельзя встречаться... по крайней мере, некоторое время... Какой отец дурак! Какой дурак! Господи! - воскликнула она, - если "там" что-то есть, душа его никогда не найдет покоя!.. Я тебя умоляю, не связывайся с ними, это стена.

- Не свяжусь, - сказал я, - буду, как барсук, ждать в своей норе, пока мы оба не состаримся и нам на все будет наплевать.

- Другого выхода нет, - сказала Анна.

- Есть! - сказал я.

- Это равносильно самоубийству! - воскликнула она.

- Так жить нельзя!

- Меня это не особенно волнует, - ответила Анна. - Я давно живу по инерции.

Нет - она не нуждалась ни в чьих слезах и утешениях тоже.

Я вернулся к костру. Вино было почти готово.

Я подождал еще немного - быть может, от того хаоса, что царил в голове, и от злости тоже.

Ветер задувал через стену, раскачивая над головой дерево с большими зелеными плодами, и в свитере было заметно прохладно.

Я подошел к ней и сказал:

- Почти горячее, будешь?

Она сделала пару глотков, поставила бутылку на стол и прижала ладони к пылающим щекам.

- Если бы кто-то сказал мне, что в середине жизни я буду сидеть на берегу моря и пить вино с тобой, я бы не поверила.

- Я тоже не поверил бы, - сознался я и отпил.

Вино было горячее и обжигало желудок.

- Этот мир не создан для нас, - сказала она.

- Ты просто устала, - сказал я.

Она улыбнулась.

- Знаешь, о чем я мечтаю? - спросила она, грея руки на бутылке.

- Догадываюсь, - ответил я, ибо почти читал ее мысли.

- Я мечтаю о том дне, когда смогу сказать им все, что о них думаю.

- Это будет ложь... для них, - сказал я.

- Пускай!

- Это только укрепит их, - сказал я, - во лжи.

- Но все равно, я не теряю надежды однажды сообщить им эту запретную, как священная корова, новость.

- Не поверят, - сказал я.

- Ну и пусть, - сказала она, - плевать, это уже не будет иметь никакого значения.

- Все едино, - сказал я.

- Все, да не все, - сказала она. - Однажды, когда я была маленькой, бабушка подарила мне шарик, на одной стороне которого был изображен вождь мирового пролетариата, а на другой - земной глобус, но за это время что-то же должно измениться? А?

Я не ответил. Зачем отвечать, когда все уже перетолочено двадцать раз.

Мы допили вино. Ветер по-прежнему шумел в деревьях и разгонял крутую волну, и что-то там внутри меня отлегло свинцом с души, и наступило полное безразличие.

Потом мы поднялись на дорогу и пошли по нагретому серпантину, и Анна сняла куртку, потому что от ходьбы стало жарко, и здесь я спросил, совершенно не к месту, помнит ли она тот наш школьный роман. Она помнила. Хорошо помнила. Настолько хорошо, что когда рассказывала, у меня снова поднималась злость неизвестно к кому.

Она и сейчас идет там, в моей памяти, женщина с поступью богини. Перед нею лежит широкая лента шоссе, а выше и ниже и по поворотам - купы деревьев в непривычно-пышной не по-зимнему зелени, дальше блестит море и серебристый берег бухты, а уже совсем вдали - небо.

Через два дня мы вернулись домой.

Я уезжаю из этого города. Мне нечего здесь делать и ничего не держит. Ибо разве можно требовать от человека сверх его сил. Ибо Создателю угодно распределить роли именно таким образом. Ибо в Писании сказано: "Пей воду из твоего водоема и текущую из твоего водоема". Ибо: "Ожидание праведников - радость..." Ибо мне не нравится этот мир и его порядки.

Я уезжаю туда, где холодные стремительные ручьи гремят на перекатах, где соленый ветер заставляет кипеть кровь, где я буду тропить свою тропу по первоснегу, а цепочка следов всегда будет бежать за мной.

Я уезжаю туда, где были счастливы мои родители; где однажды снег таял на прелых бревнах и камни маслянисто выступали из тумана, а рука отца, лежащая на моем плече, слегка подтолкнула и голос, который я слышу до сих пор, сказал: "Пошли...", и мы пошли, и спустились в железное чрево, и заняли каюту, и поплыли неизвестно куда; где однажды мы сидели с ним у костра, и коричневые сумерки оседали на коричневый мир, и чай в котелке пах брусничным листом и дымом стланика и где я однажды потерял его.

Теперь я знаю, что палачи допустили ошибку - они дали его сыну вырасти и докопаться до сути, той сути, которая в конце концов должна погубить их самих.

Глава двенадцатая

Ночью задул ветер.

Он прилетал с океана, норовистый, как взнузданный жеребец. Переваливал через спины сопок и, завывая, срывался в долину.

Провода на столбах уныло звенели.

Дом стонал и подрагивал. Металлическая мачта, на которой была укреплена антенна, беспрестанно раскачивалась, сотрясала крышу, и было слышно, как то одна, то другая оттяжка провисает, а потом рывками натягивается и вибрирует от напряжения, добавляя к симфонии шорохов, скрипов, ударов дребезжания стекла, не закрепленного в коридорчике, визга, скрежета, бормотания, оханья, стенания - всему этому молитвенно-заунывному экстазу непогоды - высокие всплески: "Дзз-з-знь! дзз-з-знь! дзз-з-знь!", словно кто-то невидимый вплетал для упорядочения какофонии недостающие звуки, прислушивался к замирающему верещанию, а потом снова дергал за оттяжки и подыгрывал себе на оконных рамах.

Дом сопротивлялся с отменным упорством. Каждый раз, когда направление ветра менялось и наступало временное затишье, он затаивался, как судно во впадине волн, потом взлетал кверху и принимал очередной удар. Тогда в невидимые щели, как вода сквозь изношенные шпангоуты, просачивались бесчисленные струйки сквозняка и комната наполнялась холодом, хотя заслонки печи были закрыты всего час назад.

Всю ночь кручусь с боку на бок. Подоткнул одеяло, набросил сверху овчинный полушубок, доставшийся мне как неотъемлемый дух дома, дух добра и бескорыстия.

Рекс просыпается и, цокая когтями по полу, перекочевывает из коридора на свой коврик к теплому печному боку.

Наконец, не выдерживая, я встаю, одеваюсь и иду ставить чайник.

Снаружи кромешный ад. Темнота ревет и злобствует, и время тянется бесконечно долго.

Утро наступает хмурое, как будто весь мир в одну ночь разбух и насупился. Пока готовлю завтрак, из окна кухни видны стремительно несущиеся вдоль залива свинцовые тучи и рваный шлейф завихрений, отрывающийся от их подбрюшья. Сам залив едва различим. Сопки по ту сторону залива, в ясную погоду так похожие на стадо плывущих китов, - в непроглядной молочной кисее.

Часам к десяти ветер заметно меняет направление и паузы между рывками увеличиваются. Из туч, застрявших на вершинах, просыпается дождь. Как и все в этом мире, где все предметы или слишком велики, или, напротив, - миниатюрны, как листья березы-копеечницы, он мелок и сеет, как из невидимого сита - безостановочно, основательно, с добросовестностью трудяги покрывает весь мир блестящей пленкой.

После завтрака накидываю куртку и выхожу на улицу. Крыльцо влажно и залеплено желто-багряными листьями. Воздух наполнен тревожным запахом осени и непогоды. Низина, в одночасье потерявшая большую часть листвы, теперь до самого залива не отличима от окружающего пространства. Воздух студен настолько, что кажется - вот-вот пойдет снег. Но в хаосе темных туч нет-нет да и проглядывают светлые разрывы.

На крыльцо, облизываясь, выскакивает Рекс, обследует двор, проверяет углы сарая и по-деловому исчезает в кустах за колодцем. На мгновение вижу, как в березняке мелькает его тень. Рыжие подпалины на боках делают его почти незаметным на осеннем фоне.

Если присутствие души должно подтверждаться каким-либо физическим проявлением, то у Рекса, вне всякого сомнения, душа есть. Сам я склонен думать, что она проявляется у него через ворчание. Обычно это случается, когда я возвращаюсь из тех прогулок, в которые его не беру. Услышав мои шаги, он поднимает уши, подчеркнуто-выдержанно встает, вытягивает сухие точеные лапы до хруста - сначала одну, потом другую, встряхивается, отчего шерсть на загривке перекатывается упругими волнами, и зевает. Завершив эту важную часть ритуала и проснувшись окончательно, подходит, глядя куда-то в сторону. Сижу на ступеньках и жду. Спина его натянута, как хорошая тетива. Тыкается в плечо. Даже сквозь рубашку чувствуешь, какой у него холодный нос. По-прежнему не смотрит в глаза, и вообще говоря, в течение всего священнодействия его взгляд блуждает где угодно, но только не на моем лице. Замирает - весь в своем удовольствии, и вдруг (сколько бы ни готовился - никогда не среагируешь) короткий стремительный бросок языком в губы, - и я получаю поцелуй. После этого он начинает урчать. Он урчит на все лады под моими руками, как избалованный домашний кот, любимец семьи, при этом не теряя ни капли собачьего достоинства - весь в своем наслаждении. И так же, полный сдержанности, удаляется, воздав хозяину с лихвой.

Но все же чаще я беру его с собой на рыбалку к верхним озерам, где вода среди торфяных берегов - кофейного цвета, а никлые, покатые сопки едва защищают от пронизывающего ветра, или же в низину, где комары слетаются со всей округи на наши грешные спины, а нагретый воздух стелется слоями над черничником. Но если клева и здесь нет, мы отправляемся еще ниже, к заливу, на старый почерневший пирс, где еще сохранился запах солярки и где я когда-то стоял с отцом и из промозглого, липкого тумана проявлялись надстройки парохода, а вода маслянисто поблескивала под сваями. Здесь по-прежнему отлично берет пикша и треска и зеленоватая вода отражает блеклое небо (под пирсом, когда я туда спускаюсь по разбухшим бревнам, она прозрачна настолько, что видно дно и какого цвета актинии, сидящие на перекладинах; наверху нервно поскуливает Рекс, привязанный к тумбе, и если рыбалка затягивается и меня выгоняет только начавшийся прилив, нахожу его обиженно свернувшимся клубком и сунувшим нос в пушистый хвост); но мир изменился, и то место, где когда-то стояла изба, приспособленная под зал ожидания (в углу за стойкой продавали билеты, а обитая жестью печь давала ровно столько тепла, сколько было необходимо билетерше для выполнения своих обязанностей), осталась незарастающая проплешина, усыпанная мелкими камнями. И я еще не нашел этому объяснения, оно, конечно же, существовало, но на уровне алогичности, потому что только так можно объяснить, что происходило и происходит со всеми нами.

Мир изменился и внутри, ибо от того мальчика, который стоял на пирсе рядом с отцом, ничего не осталось. Жизнь - это не сплошная цепочка событий, приводящих к определенным результатам, - как такового, последнего мазка не существует, процесс безостановочен, и я подозреваю, что он безостановочен и потом, после смерти.

За эти годы залив сильно обмелел, и пароходы больше не ходят, дорога заросла травой (к комбинату подвели "железку" с другой стороны), кое-где ручьи промыли в ней ложбины с мелкими камнями на дне.

Раз в неделю, а то и реже, мы ходим в городок за хлебом и почтой. Иногда заглядываем к Уклейке. Она теперь учится на заочном и очень занята. Мы покупаем ей коробку пирожных, Илье Лукичу пива к его семге и отправляемся в гости.

Дела его идут хорошо, и здоровье еще крепкое.

- Тяну омаленьку, - отдувается он после второго стакана, отирая пену с верхней губы, - что нам, пенсионерам...

Но о тех двух листочках ничего не спрашивает. Может, он знает, что это бесполезно, и зря не треплет тему. Правда, иногда, когда он глядит особенно хитро, прищурив зеленые глаза, мне кажется, что в глубине души он меня укоряет.

Интересно, думаю я, как бы поступил отец. Кинулся бы очертя голову в драку или же к этому времени стал бы осмотрительнее. Не ждет ли Илья Лукич и от меня такой же безоглядной храбрости. В самом деле - а почему бы и нет? Почему бы не подергать судьбу за хвост? Объявить, что владею компроматом на важную особу. А? Впрочем, в настоящее время моральная чистота мало кого волнует.

Потом мы играем в нарды - лучший способ отключиться и не забивать голову мировыми проблемами.

- Два куша подряд! куда я лезу?! - мучается Илья Лукич.

- Будем коксовать, - предупреждаю я.

- Валяй... - соглашается он, - не привыкать.

Назад Дальше