В Дублин, штат Джорджия, сэр.
Где вы их взяли-то?
В округе Суррей, сэр, ну где Замок Бейкона, знаете? Там плантация Райдера прикрылась, и вот - они и есть, евонные негры. А сейчас в Джорджию, стал-быть.
А давно вышли?
Да нет, ну, как сказать - утречком, стал-быть, позавчера, - неспешно отвечал погонщик. - Да мы бы уже вона где были, кабы впотьмах не поворотили не туда ешо в Сассексе, ну и заблукали чуток. - Он вдруг осклабился, обнажив зубы, такие черные от табака, что на фоне тьмы во рту они почти терялись. - Тут не везде ведь так легко ешо дорогу сыщешь, я извиняюсь, сэр. В Иерусалиме нас как только не путали! А нонче-то, я-чай, мы верно идем? На юг, стал-быть. На Каролину то-иссь.
Вместо ответа маса Сэмюэль так и вскинулся недоуменно и протестующе: Как, и плантация Райдера тоже? Так это негры Райдера! Бог ты мой, видно, совсем там никудышные дела, если... он вдруг прервался и ответил на вопрос:-Да, к ночи выйдете к Хиксфорду. Там есть, по-моему, торная дорога через границу и к Гастону, а дальше прямым ходом на Релей. Ну, и когда до Джорджии рассчитываете добраться?
Дык че там рассчитывать, сэр, - все еще улыбаясь, откликнулся погонщик. - Из Виргинии я в Джорджию ниггеров сколько раз уж гонял, целыми толпами, только вот из Суррея не доводилось, ведь я у мистера Гордона Давенпорта работаю, а он ниггеров покупает все больше на другой стороне реки Джеймс, где округ короля Вильгельма и Нью Кент. Тамошние по большей части старого завоза ниггеры, нижнегвинейские, у них лытки короткие, то бишь мослы, да и вообще они в коленках слабоваты, так что их заставить за день отмахать хотя б миль двадцать, это, я вам доложу, работенка; короче, скажи спасибо, ежли недель за шесть до Саванна-ривер доберешься. Да и то, ежли семь шкур с них спустишь, до кнутовища, вон, ременницу поизотрешь. - Он помолчал, сплюнул в листья. - Но тут есть одна закавыка, сэр, - продолжал он терпеливо объяснять. - Эти-то, которые из южнобережных округов, негры из Суррея, Айл-оф-Райта и Принца Георга, они по большей части более поздних завозов, настоящие уже верхнегвинейцы - сами из себя, стал-быть, поздоровее будут, да и мослы у них подлиньше - ну то-иссь, как правило, - дык с ними ты и двадцать пять, и тридцать миль в день легко одолеешь, даже когда промеж них бабье и молодняк затесался, и, главно дело, ременни-цей работать не приходится, ну, то-иссь редко когда. А по мне-то, этак даже и лучше. Так что, стал-быть, ежли не случится вдруг паводок или ешо какой срящ, так будем в Дублине неделе на второй ноября.
Значит, хозяйству Райдера тоже конец! - проговорил маса Сэмюэль после долгого молчания. Я знал, что у него не все в порядке, но чтобы так скоро! Последняя настоящая старая плантация в Суррее; даже не верится!
Очень даже верится, сэр, - возразил погонщик. - Земля на северном берегу реки Джеймс так истощилась, ее даром-то уж не берут. И жрать, я извиняюсь, сэр, в Суррее, окромя желудей, больше нечего. Говорят, сойки, ежли в Суррей залетают, дык беспременно корм туда с собой берут. - Один из двоих других погонщиков фыркнул и захихикал.
Пока тот, в шляпе, говорил, кобыла подо мной, за которой водилось этак повыплясывать впоперечь, невзначай переступая вдоль шеренги, сдвинулась на несколько ярдов в сторону от погонщиков, тут тряхнула гривой и капризно встала - как раз у того места, где раздавалось однообразное треньканье варгана. Бэуммм. Бэуммм. Вдруг треньканье прекратилось, кобыла подо мой дернулась, и я услышал, как вдоль канавы зазвякали, зашевелились цепи, и громче стал горестный плач ребенка, который, как и прежде, хныкал, прильнув к толстому седому дядьке, а тот, спросонок подслеповато поморгав гноящимися глазами, глянул на мальчика и пробормотал: "Ну, ничего". Погладил его по кучерявой темной головенке и вновь сказал: "Ну, ничего". А потом стал тихо повторять эти два слова, будто единственные, которые знал: "Ну, ничего... ну, ничего..."
Ни с того ни с сего вдруг налетел порыв ветра, день нахмурился, промозглый ветерок помчал вдоль каравана, взметнул листья вокруг растоптанных, сбитых башмаков на ногах негров, стал трепать лохмотья рукавов их бумазейных рубах и бахрому на серых рваных штанинах. Меня самого передернуло, но тут так же быстро, как и появилось, облако исчезло, день вновь заулыбался, расцвел в тепле, и в этот момент прямо у стремени я услышал тихий вкрадчивый голос:
Деточка, миленький, подай старому Реймонду какой-нибудь кусочек.
Я предпочел не услышать, устремив все внимание на маса Сэмюэля, который говорил:
Так, я смотрю, вы там, в Суррее, и семьи этих негров поразбивали, иначе-то в караване и женщины были бы.
Ну откуда ж я знаю, сэр, - отвечал погонщик. - Мистер Давенпорт нанял меня только перегонять их.
Ну, миленький, ну, пожалуйста, - не унимался голос рядом со мной, - неужто не найдется картофелины для старого Реймонда? От яблок нас уже тошнит. И лепешек этих кукурузных. Одни лепешки да кислые яблоки с обочины. Нам всем тошно уже от этой дряни. Ну, пожалуйста, дай картофелину старому Реймонду. А может, и бекончика кусочек завалялся?
Я глянул вниз и увидел веснушчатого, лишь слегка коричневатого цветного, мускулистого и крепко сбитого, толстогубого, с лысеющей рыжеватой головой. На вид ему было лет тридцать пять, может быть, сорок, и явно в нем текла кровь то ли какого-нибудь ирландца-управляющего, то ли наследника поместья на реке Джеймс, а может, бродячего жестянщика из Пенсильвании; по тому, с каким видом он восседал - то ли два скованных с ним цепью соседа к нему так прильнули, то ли из-за дерзостных звуков, которые он извлекал из зажатого в мясистом неуклюжем кулаке варгана, "еврейской арфы", как его называют, - создавалось впечатление, что он, хотя и оборванец, но наделен каким-то непонятным достоинством и влиянием: я заметил, как ему оказывали и как он принимал знаки уважения; да ведь, в общем-то, на каждой плантации есть свой такой вот Реймонд. Возвышением он, скорей всего, обязан белой крови, но также и врожденному уму, практической сметке и хитрости, которые, при самом жалком и уродливом применении, на безрыбье сделали его мудрецом и авторитетом в глазах остальных. Отчего не всегда на небе луна? Реймонд знает. А над болотами такие черные туманы встают - они и заслоняют. Как вылечиться от ревматизма? Да ты, вон, Рея, Рея спроси! А надо пилипарки делать из скипидара с красными червяками и соком красной луковицы - вот, только так, первое средство. Какие-то проблемы у тебя с твоей женщиной по ночам? А возьми ватку, которую она после месячных выбросит, пришей себе изнутри к штанам и носи, она сама на тебя запрыгивать будет. Когда негры на волю выйдут? В 1842 году, мне видение было - а поведет негров белый с деревянной ногой, приехамши из Парижа, что во Франции. И вот уже слава о нем идет между неграми: Спроси нашего пройдоху Рея. Реймонд - он, почитай что, все как есть знает на всем белом свете. А как там в Джорджии будет, переживем? Да ну, это же страна богатых, нас потому и ведут туда. В Джсорджсии ниггеры яичницу три раза в день едят...
Тебя как звать-то, красавчик?
Нат, - ответил я. - Нат Тернер.
А где ты, мил человек, живешь?
На лесопилке Тернера, - говорю, - на юге округа. - И тут я вдруг сболтнул такое - такое лишнее, столько раз потом жалел, что Бог не вырвал мне тогда мой дурацкий язык. - Хозяин скоро меня в Ричмонд увезет и там даст вольную.
Ну-у, так это же тогда вообще святое дело! - оценил Реймонд.
Вот ей Богу! - добавил я.
Послушай, мил человек, - опять завел он свою вкрадчивую канитель, - ну неужели у такого богатенького негритеночка не найдется кусочка еды для старого Реймонда? Вон же у тебя какая сумка толстенькая у седла. Там, наверное, столько всякой вкуснятины в той сумке! Ну, мил человек, ну, красавчик, ну дай Реймонду чего-нибудь покушать.
Да там одна Библия в той сумке! - нетерпеливо оборвал его я, поймав себя на том, что говорю с тем же акцентом, что и он - рот будто полон каши.
Я хлопнул кобылу ладонью между ушей, чтобы она прекратила этот свой крабий перепляс, и подъехал ближе к маса Сэмюэлю. Пока мы там стояли, день стал клониться к вечеру, похолодало. Луч закатного солнца, прорвавшись сквозь октябрьскую листву и дымку, ползущую из-за деревьев, косо ударил в чащу бурьяна и ежевики и так жарко, так яростно все изнутри подсветил, что показалось, опушка вот-вот полыхнет и займется пламенем. Подтянувшись ближе к хозяину, я снова услышал треньканье "еврейской арфы": бэуммм, бэуммм, бэуммм.
Давай, нам давно пора ехать, - сказал маса Сэмюэль, разворачивая коня, и опять мы оказались бок о бок; тут я почему-то замешкался, остановился вовсе, стал оглядываться, но он вновь позвал меня: - Давай-давай! Пора ехать!
Теперь, снова двигаясь вдоль длинной шеренги негров, я больше не слышал "еврейской арфы"; вот подъехали к тому месту, где сидел закованный в цепи Реймонд, и тут он, как раз когда мы переходили на рысь, еще раз ко мне обратился, заговорил сладким, вкрадчивым дискантом, и не сказать чтобы злобно, а этак медленно, умудренно, пророчески и, я бы даже сказал, глубокомысленно:
Твое говно тоже воняет, красавчик. И жопа твоя, пацаненок, такая же черная, как моя.
Примерно в ту самую пору моей жизни - кажется, это было следующей весной - я познакомился с чернокожим парнишкой по имени Виллис. За исключением Уоша, матери и домашней прислуги во главе со Сдобро-мутром, Виллис был первым негром, с которым я сошелся близко. Двумя или тремя годами младше меня, он был сыном женщины, которая у Тернеров работала по части ткачества и той зимой умерла от какого-то легочного недомогания, а он, на взгляд хозяина, показался подходящей заменой мне по плотницкой части, поскольку, согласно новому распорядку, я теперь присутствовал в мастерской лишь половину рабочего времени. Едва я увидел его за работой, как он под руководством Козлика учится орудовать молотком и рубанком, я сразу понял, почему маса Сэмюэль выбрал мне в преемники именно его: большинство отроков-негров после четырех-пяти лет лесоповала или работы с тяпкой внаклонку на кукурузном поле становятся неуклюжи и ни на что, кроме самого грубого труда, уже не годятся, а молоток могут использовать лишь для членовредительства - чтобы дробить самим себе коленки, тогда как Виллис был ловок и аккуратен, ученье схватывал на лету и снискал одобрение и приязнь Козлика почти столь же быстро, что и я. Ни читать, ни писать он, разумеется, не умел напрочь, зато характер имел легкий, был покладистым и обязательным, и всегда у него наготове была улыбка. Вначале я отнесся к нему настороженно - по привычке взирал на него с презрением, которое большую часть жизни питал ко всем неграм, кроме дворовых, но он меня обезоружил открытостью и веселым простодушием, и мы стали закадычными друзьями. С учетом моего застарелого пренебрежения к неграм, я даже не знаю, как это могло произойти: такое было ощущение, будто я нашел брата. Работая, он любил петь;
помогал мне крепить балку и напевал негромким ритмическим речитативом:
Я хожу-ды по лугу,
Всех коров доить могу,
А я за хвост сосцапаю Ды самую сосцатаю.
Перед ей стою на пне,
Носом копаю в копне,
Чии-во я с ей тут выдою,
Того и сам не ведою.
Это был стройный, красивый юноша с тонким лицом, по природе своей очень мягкий и мечтательный, с черной кожей, такой гладкой, что она отсвечивала на солнце, как смазанная маслом. Единственной его религией, как и у большинства негров, была вера в приметы и колдовство; чтобы отпугивать духов, он три кучерявые пряди на голове обвязал длинными волосинами с члена быка, павшего от вздутия живота, а на шее носил амулет - нанизанные на нитку клыки водяного щитомордника: а как же, оберег от простуды! Речь его была ребячливой, бесхитростной и скабрезной. Мне он очень нравился; ну, а раз так, мне небезразлична была судьба его души, - значит, скорее надо снять с него оковы невежества и суеверий и открыть ему истину христианской веры.
Начало далось нелегко - как эту простую, несложив-шуюся детскую душу приведешь к пониманию правильного пути и восприятию истинного света? - но многое в нем, помню, содействовало мне. Во-первых, как я говорил уже, он был умен: другие черные мальчишки, от рождения слепые слепотой глупости и легкомыслия, не различали даже смутных очертаний мира вне стен хижины, вне границ поля и окружающих лесов; Виллис, напротив, был похож на устремленную в небо птицу, которая тотчас улетит, лишь бы кто-нибудь открыл дверцу клетки. Возможно, это оттого, что он тоже вырос вблизи господского дома и мало подвергся влиянию тупого механического труда на полях. Но главное, конечно, он по натуре, просто по характеру был другой - не такой, как они. С самого начала он вошел в жизнь, осененный этим благословением: вольный духом, живой и радостно открытый обучению; все в нем радовалось жизни, веселилось и плясало, свободное от глупой звероватой тяжести, свойственной детям, рожденным для сохи и мотыги.
Однако еще больше помогал мне мой авторитет, перед которым он склонялся просто в силу того, сколь многого я достиг. Мое влияние было необычайно велико, особенно для негра юных лет, и я отлично сознавал, каким уважением и даже восхищением я пользуюсь среди черного населения лесопилки, особенно теперь, когда стало известно, что меня сделали вторым человеком после кучера Абрагама. (В то время я был чересчур юн, глуп и спесив, и это мешало мне - скажем, сижу я этак верхом на Джуди в гомоне, стуке и треске делянки лесоповала и, не глядя на суетящихся вокруг работающих негров, такой весь из себя холодный и надменный, нарочито громко читаю вслух накладную, да еще и с преувеличенно книжным произношением, - где уж тут было понять, сколько горького негодования пряталось за их почтительными, восхищенными взглядами.) С высоты своего положения снисходя до простодушного, доверчивого Виллиса, постепенно я сумел заставить его понять величие Господа, создавшего этот мир, и склониться перед чудом Его присутствия во всем сущем. Не подумайте чего плохого, но в те часы, что я провел с Виллисом весной моего восемнадцатого года (в тиши полуденных лугов мы с ним страстно молились, причем в одной руке я держал Библию, а другой сжимал и поглаживал его гладкое округлое плечо, призывая уверовать), я испытал некое совершенно новое чувство - например, когда однажды он начал вздрагивать и вздыхать в ответ на шепот моих молений: "Боже, посмотри, вот бедный отрок Виллис, осени его Твоей бесконечною милостью, помоги ему уверовать... да, Господи, да, да, он уверовал!", и сразу голос Виллиса, испуганный свистящий шепоток: "Да, точно, Господи, Виллис, он - того, он, ясное дело, верует!" - впервые я испытал... нет, я же говорю, плохого не подумайте, я испытал прорыв, вроде как, когда солнце желтым выплеском прорвет тучи и озарит весь Божий мир, так и меня прорвало, и все затопило таинственным ощущением моей собственной, только мне одному дарованной, пока еще потаенной, но неукротимой и сокрушительной власти.
Помню, той весной по субботам и воскресеньям мы вместе ходили на рыбалку. За заводским прудом по болоту вилась мутная речка. Темная вода кишела лещами и зубатками, и мы долгими часами сидели по утрам в туче комаров на скользком глинистом берегу с удочками из сосновых палок, обработанных в мастерской, а на крючки, сделанные из согнутых гвоздей, насаживали червяков или кузнечиков. Вдали вжикала лесопилка, глухо доносился шум воды и рокот колеса. Здесь воздух был дремотно-теплым, свет неярким и прозрачным, и лишь мельтешили кругом суетливые тени одурело чирикающих и стрекочущих птиц. Однажды, поранив палец то ли крючком, то ли острым шипом рыбьего плавника, Виллис вскрикнул: "Ет-твою, Бога душу!", а я, не успев дослушать, сам толком не понимая, что делаю, сразу - бац его по зубам, и до крови.
Сквернословием ты оскорбляешь Господа! - сказал я.
Его лицо приняло растерянное, обиженное выражение; рука дернулась пощупать пальцами то место, куда я его ударил. Круглые глаза смотрели по-детски кротко и доверчиво, и вдруг я почувствовал укол вины, самому стало больно из-за этой вспышки, и накатила волна жалости пополам с нежностью, такой острой и щемящей, какой я прежде никогда не ощущал. Виллис молчал, глаза его были полны слез; я смотрел, как раскачиваются у него на шее белоснежные страшноватые змеиные клыки на глянцевито-черной голой груди. Потянувшись отереть кровь с его губ, я привлек его ближе, моя ладонь с его влажного плеча соскользнула, и как-то так мы друг на друга повалились, прижались естественно и удобно, как ползуны-двойняшки; под моими ищущими пальцами оказалось что-то горячее, живое и пульсирующее, как птичья шейка, и я услышал его далекий-далекий вздох, а потом мы долго пребывали будто в совсем иных краях, и наши руки вместе делали то, чем прежде я занимался в одиночку. Никогда я не думал, что человеческая плоть может быть такой нежной.
Спустя целую вечность слышу, Виллис шепчет:
А чо, мне понравилось! Может, ешшо, а?
Какое-то время я не мог заставить себя посмотреть на
него, отводил глаза, глядя вверх, на солнце, сквозь листву, дрожащую, как стая зеленых трепещущих бабочек. Наконец я сказал:
Душа Монафана прилепилась к душе Давида, и полюбил его Монафан, как свою душу.
Текло время, Виллис молчал, потом я услышал, как он завозился рядом со мной, усмехнулся, и говорит:
А знаешь, чего мне этая молофейка напомнила, а, Нат? Прям точь-в-точь пахта. Глянь-кося.
Все у меня внутри еще вздрагивало и саднило от наслаждения, я пребывал в сладостной расслабленности, которую в то же время ощущал как опасность и предостережение. Помню, высоко в кроне дуба вился дрозд, болтался меж ветвей, как тряпочка, щебеча и тараторя; над ухом звенели и пищали комары, глинистый берег холодил голову, точно глыба льда. "М целовали они друг друга, и плакали оба вместе, - припомнилось мне, - но Давид плакал более... М встал Давид и пошел, а Монафан возвратился в город"...
Пошли, - сказал я, вставая. Он подтянул штаны, и я подвел его к руслу, к самой воде.
Господи! - громко сказал я, - погляди на этих двух грешников, которые согрешили, стали нечистыми в глазах Твоих, и стоят теперь, жаждут крещения в купели.
Эт верно, Господи, - подтвердил Виллис.