В ночном видении, братья, - продолжал я, - Бог говорил с Иаковом; Он сказал: "Я Бог, Бог отца твоего; не бойся идти в Египет; ибо там произведу от тебя народ великий". Иаков пошел в Египет, и умножился народ Израилев, и рожден был Моисей. В тростнике родился Моисей и вывел евреев из Египта в землю обетованную. Что ж, там они тоже хлебнули горюшка. Зато в земле обетованной евреи смогли выпрямиться, стать во весь рост и жить как люди. Они сделались великой нацией. Хватит солонины, долой кукурузную кашу, хватит жрать соль вместо мяса: всему этому евреи положили конец - всем этим надсмотрщикам и невольничьим аукционам; и не слышно стало по утрам трубы, что будит на работу. И появились у них на обед цыплята в бульоне и оладьи, и сладкий сидр, чтобы попивать в тенечке. Им стали платить их трудовой доллар. Евреи стали людьми. Но, увы, братья мои, увы, сыны матерей наших, черный народ никто не выведет из рабства, пока он не обретет достоинство! Черные не будут свободными, не получат они оладий со сладким сидром, покуда не научатся любить себя.
Только тогда первые станут последними, а последние первыми. Черный народ никогда не станет великой нацией, покуда не научится он любить свою черноту, любить красоту своей черной кожи, красоту своих черных натруженных рук и черных ног, что устало бредут по белу свету. А когда белые в злобе и лютом ожесточении вынуждают нас проливать кровь, когда поруганию подвергают они красоту нашей черной кожи, тогда - увы, братья, не время тогда для смеха, но время плача и сетований лютых!.. Достоинство! - вскричал я после паузы и дал рукам опуститься. - Только достоинство, несгибаемое во веки веков, только достоинство сделает вас свободными!
Я замолчал, глядя на восторженные черные лица. Потом я медленно и тихо закончил:
Восстань, светись, ибо пришел свет твой, и слава Господня взошла над тобою. Аминь.
Негры застыли в молчании. Далеко в городе церковный колокол дал сдвоенный удар, отмерив полчаса. После этого негры один за другим стали разбредаться по галерее; некоторые смотрели хмуро, у многих вид был тупой и непонимающий, были такие, кто глядел испуганно. Другие, радостно сияя, подошли ко мне; Генри, который был глух и читал по губам, подошел вплотную и пожал мне руку. Нельсон со словами "Это ты верно говорил" тоже подошел ближе. И я почувствовал их теплоту, почувствовал братскую с ними связь и надежду, и ощутил то, что, видимо, ощущал Христос, когда сказал близ моря Галилейского: "Идите за Мною, и Я сделаю вас ловцами человеков".
Другой знаменательный мой приезд в Иерусалим был около месяца спустя. В тот день случилось странное происшествие, и хотя на великие события, которые мне придется вскоре описывать, оно повлияло лишь косвенно, но на меня оказало довольно значительное впечатление, и я чувствую, что должен рассказать о нем.
В прошедшие недели я собрал субботний класс изучения Библии, в который вошли семь или восемь негров, в том числе Дэниель, Сэм, Генри и Нельсон. Харк возвратился к Тревису, так что мы уже не ездили в город вместе. Свой класс я собирал в тени раскидистого клена на задах рынка. Там я сидел на прохладной земле, окруженный полукольцом негров, - кто сидел на корточках, кто полулежал, опершись на локоть, - и я был счастлив тем, что кого-то, может быть впервые в его жизни, я введу в мир Святого слова Божьего. Лишь немногие из них имели качества, благодаря которым могли приобрести то, что называют набожностью; ни один не спешил отказываться от сквернословия, ни один не считал зазорным при первом удобном случае стянуть с телеги у какого-нибудь белого бутылку виски. (Один Генри, состоящий при доме у благочестивого хозяина и отгороженный от внешнего мира глухотой, обладал чем-то вроде зачаточной духовности.) Однако со скуки - рабам ведь просто нечем голову забить, кроме бабушкиных страшилок про колдовство, привидения и нечисть - они с удовольствием слушали мое изложение событий Бытия и Исхода: рассказы об Иосифе и его братьях, о переходе через Чермное море, и как Моисей жезлом исторг воду из скалы Хорив, - в общем, каждое субботнее утро я с гордостью и удовольствием замечал, как они, приветствуя меня, светятся, как всем своим видом показывают, что с моим прибытием для них наступает час самый сладостный. После занятия, которое порой затягивалось далеко за полдень, я дружески с ними со всеми прощался и уходил, укрываясь в тени под телегой Мура, где подкреплялся беконом с кукурузной лепешкой. Уже в те дни я стал напускать на себя вид недоступный и загадочный, полагая, что такая отстраненность в поведении послужит мне на пользу, когда придет, наконец, время открыть последователям великие планы на будущее.
И вот, в ту субботу, что была месяц спустя, я как раз отошел от учеников, когда незнакомый белый мужчина украдкой приблизился ко мне и слегка тронул за локоть.
Если можно, ваше преподобие, - заговорил он с дрожью в голосе, - позвольте вас на пару слов - можно?
Он был очень вежлив; прежде только от Мура с его саркастическими выпадами слышал я в свой адрес титул преподобие , и я в испуге опустил глаза, приготовившись слушать этого белого сутулого мужичонку, который представился мне как Этельред Т. Брентли.
Я слышал, как в прошлую субботу вы читали неграм проповедь, - понизив голос, забормотал он нервно и просительно. По его тону чувствовалось, что он доведен до крайности. - Понимаете, такие, как вы, ну то есть проповедники - вы такие добрые! - продолжал он. - Посоветуйте, что мне делать, чтобы спастись?
Этельред Т. Брентли был кругленьким женоподобным мужичонкой лет пятидесяти, чьи пухлые белые щечки пестрели гроздьями мелких гнойничков и прыщиков, которых не скрывала редкая поросль мягких рыжеватых волос. Одетый в драную серую бумазейную куртку и штаны, он непрестанно вяло шевелил широкими бедрами, а его бледные грязные пальцы при разговоре тряслись. Он настоял, чтобы я зашел с ним за угол; его глаза нервно бегали, словно он опасался, как бы нас не застигли вместе. Там, среди бурьяна, торопясь и сбиваясь, он поведал мне о себе, его скрипучий, жалобный голос, казалось, вот-вот сорвется, и тогда он разразится рыданиями. В настоящий момент он без денег и постоянной работы, но до прошлого года служил третьим помощником управляющего на разорившейся плантации в округе Бофорт, что в Каролине. Потеряв место, вернулся в Иерусалим и поселился в лачуге у старшей сестры, умирающей от чахотки; сестра его и содержит на свой жалкий пенсион. Он перебивается случайными заработками, но толком с мертвой точки сдвинуться все не выходит. У него у самого жуткий кашель - астма? или тоже чахотка? - неизвестно. Он надеется, что астма. От астмы хотя бы не умирают. Высыпания на щеках не проходят со времен, когда он был мальчишкой. Еще его мучит какая-то болезнь кишечника, из-за которой он бегает в сортир по десять раз на дню, а случается, и в штаны наложит. Однажды в Каролине попал в тюрьму. И теперь вот опять опасается. Потому что... Так получилось, что он одну женщину... Ах, нет!...Он заколебался, глаза заморгали, забегали, покрытые гнойничками щеки загорелись густым румянцем. Все не так. Нет, он... Он кое-что плохое вчера сделал с мальчиком. С сыном местного судьи. Мальчишке он дал десять центов. А тот проговорился. То есть наверное проговорился. Он не уверен. Очень боится. "О Боже, Господи", - все повторял он. С жалобным писком он пустил ветры, и какое-то время дух из его нутра наполнял мои ноздри вонью гнилого болота.
Ниггеров я завсегда жалел, оказывал им всякое попечение, - заверил меня Брентли. - А бить ниггеров - ни-ни! Ах, вы такой хороший проповедник! Я слушал, да. Как я боюсь, как боюсь! О, я несчастный! Ну как же, как мне спастись?
Очиститься надо, - сказал я резко. - Очиститься Духом Святым.
Хоша бы я читать умел! - посетовал он. - Я бы тогда, может, тоже в религии понимал, как вы. Только я ни читать, ни писать не умею, ни полсловечка. Ай, какой я несчастный! Просто вот взять бы да помереть! Однако боязно помирать-то. Ой, грех, ой, грех какой! Только ведь, говорят, любой грех искупить можно, а?
Да, - сказал я. - Кто угодно может исправиться. И любой грех можно искупить - очиститься Духом Святым. - Тут я вдруг так и обмер: не ловушка ли это, может, белые шутку какую удумали на мой счет, ковы мне строят? - А насчет того, что вы слушали мою проповедь... - начал я и осекся. - То, что вы в тот день слышали в моей проповеди - многое там не для белых ушей было сказано. - Все более во власти своих подозрений, я уже сделал было шаг от него в сторону. - Я только неграм, чтобы им было понятно, проповедовал, - с металлом в голосе сказал я.
Ах, нет, нет, проповедник! - взмолился он, ухватив меня за рукав. - Мне очень нужно, помогите, пожалуйста!
Почему бы вам не пойти в свою церковь? - упирался я. - Почему вы не обратитесь к нормальному белому священнику?
Он помялся и, в конце концов, говорит:
Не могу. То есть, я, конечно, бывал в Нибо. Туда моя сестра молиться ходит. Только преподобный Энт-висл, проповедник тамошний, он, это... - запнувшись, Этельред Брентли, казалось, совсем потерял дар речи.
Он - что? - добивался ясности я.
Ах, ну, в общем, он меня вышвырнул, - все-таки выговорил он сдавленным голосом. - Он сказал, что я...- Он снова смолк и со вздохом опустил голову. - Он сказал...
Ну-ну, что он сказал? - не унимался я.
Сказал, что содомлянину нет хода в дом Божий. Мол, в Библии так прописано. Прямо так и сказал, я каждое его слово помню. Сказал, что я содомлянин. А содомляне злы и весьма грешны пред Господом. Так что я не могу пойти в церковь в Нибо. Да и нигде не могу. - Он с болью поглядел на меня, в его глазах стояли слезы. - Скажите, проповедник, чем искупить мне это?
Жалость и отвращение вскипели во мне; я потом много раз спрашивал себя: почему я сказал ему то, что сказал, но так никогда и не нашел ответа. Может быть, дело в том, что Брентли в тот момент мне показался таким никчемным и таким отверженным - хуже любого негра; все ж хоть и белый, но он так же заслуживал Божьей милости, как другие Его гнева, и отмахнуться от Брентли значило предать свое обетование служить Слову. Кроме того, мне приятно было сознавать, что, показав Брентли путь к спасению, я сделаю то, чего не сумел белый священник. Так что...
Слушай, сын мой, - сказал ему я. - Восемь дней будешь поститься, до следующего воскресенья. Есть нельзя ничего, только раз в два дня по куску кукурузной лепешки, такому, чтоб помещался на ладони. Потом, в следующее воскресенье, я очищу тебя в Духе Святом, и будешь тогда спасен.
Боже, свят путь твой и велико милосердие, как я рад, проповедник! - гнусаво заголосил Брентли. - Вы спасаете мне жизнь! Какое счастье! - Он стал ловить мою руку, пытаясь поцеловать, я прятал ее, отстранялся.
Постись, как велено, - повторил я, - и зайдешь за мной к мистеру Томасу Муру через неделю в воскресенье. Вместе очистимся Святым Духом.
Назавтра было воскресенье, день, когда негры обычно отдыхают, получив выходной с утра и дотемна. Под вечер я вышел на дорогу и, пройдя четыре мили, постучал в дверь к миссис Кэтрин Уайтхед. Построенный в нескольких сотнях ярдов от дороги, дом был удобным, хотя и беспорядочно составленным из разновеликих пристроек сооружением, обшитым гладко оструганной вагонкой (в отличие от дома Мура, рубленного из грубых бревен); он блистал свежей побелкой - красивые ставни открыты, а перед домом живописная клеверная лужайка, над которой гудят пчелы. Поодаль до самого леса огромное пыльное поле созревающего хлопка. Во дворе, поблескивая позолотой и полированным вишневым деревом, стоял английский экипаж брогам ; выезжая, в него запрягали чистокровную молодую кобылку - откормленная, с красиво расчесанной гривой, она мирно паслась теперь в высоких травах, нарушая жаркую послеполуденную тишину сочным хрумканьем. В аккуратных красных ящиках на веранде цвели циннии, шпалерами вдоль фасада были высажены розы, я сразу почувствовал их теплый запах. Миссис Уайтхед была дама не из простых, да и богатая к тому же. Ничего необычайного в ее усадьбе не было, но ферме Мура было с ней не сравниться; я знал, что у миссис Уайтхед водятся даже книги. Со времен моей жизни на лесопилке Тернера к богатым людям мне приближаться не приходилось, и, стоя на крыльце в ожидании ответа на мой стук, я вдруг с горечью ощутил, как низко я опустился в жизни, мне показалось даже, что от меня несет навозом. Интересно, - думал я, - как посреди засухи тут сохранили такую чудную зелень, цветы и все это благолепие, и тут мне бросился в глаза ветряк, служивший для подъема воды из колодца - на много миль единственный, диво дивное, ему поражалась вся округа. Потемневшие лопасти производили тихий печальный гул, в послеполуденной тиши слышалось постукивание механизма.
Ко мне вышла Маргарет, внучка хозяйки; то была наша первая встреча, и столько должно было бы мне в тот раз запомниться, столько было в тот день памятного, столько важнейших деталей, безмятежных интонаций, спокойных модуляций голоса, взглядов и созвучий, линий и выгибов, чудесных мерцаний и отблесков такого света, какой бывает лишь в августе. Но запомнилось только лицо в тени, прелестное личико бледной девочки, она была тогда лет тринадцати, и мой приход восприняла так естественно, словно у меня кожа была мраморнобелой - спокойно нежным голоском ответила: "Да, да, он здесь" (на мой вопрос, могу ли я поговорить с ее братом священником).
У появившегося Ричарда Уайтхеда губы были все еще в крошках полуденного десерта; недолго думая, он сразу приказал мне здесь не маячить, а подойти к дому со стороны кухонной двери. Там мне пришлось его минут пятнадцать подождать, наконец появился - моложавый мужчина, стройный, даже, пожалуй, хрупкий, со строго поджатыми губами и теми же мертвыми глазами, что много лет назад я видел на портрете в хрестоматии из библиотеки Тернера - там они смотрели на меня со страницы, где изображался адским пламенем выжженный лик Жана Кальвина*. Заговорил он голосом тонким, визгливым и проникнутым всею глухой и истомной меланхолией святого дня отдохновения. Я сразу понял, что пришел зря. Стало неловко, меня обуял приступ застарелого негритянского страха, и я волей-неволей отвел глаза.
Ну, говори, зачем пришел! - потребовал он.
Секунду помявшись (давай, давай, быстрее кончай с
этим, торопил себя я), я сказал:
Прошу вас, маса, выслушайте. Я проповедую Евангелие. У меня просьба: нельзя ли мне в следующее воскресенье, когда все разойдутся, провести в вашей церкви очищение белого джентльмена.
Его лицо стало испуганным, потом побледнело.
Ты кто? - спросил он.
Я Нат Тернер, - ответил я. - Мой хозяин Томас Мур - который с Камышового Болота.
А, да, я слышал о тебе, - не слишком-то смягчился он. - И все-таки, что тебе надо?
Я вновь повторил сказанное. Пристально поглядев мне в глаза, он сказал:
Твоя просьба нелепа. Как может цветной утверждать, что он рукоположен в священнический сан? Скажи пожалуйста, где ты изучал теологию? В Вашингтоне? В колледже Вильгельма и Марии? Может быть, в Чепел-Хилле? То, что ты просишь...
Мне не нужно, чтобы меня кто-то рукополагал, маса, - перебил его я. - В глазах Господа я священник - проповедник Слова Божия.
Он так сжал губы, что мне стало ясно: его удивление мало-помалу превращается в гнев.
Никогда в жизни я не слыхивал, чтобы черномазый нес такую ахинею, - воскликнул он. - Ты что, вообще, такое затеял? Какого такого белого джентльмена ты собираешься подвергать очищению в церкви?
Мистера Этельреда Т. Брентли, - сказал я.
А, Брентли! - Проговорив это имя, он даже посерел от возмущения. - Тоже мне, джентльмен! Знаю я этого подонка. Сидел в Каролине в тюрьме за гадкое, противоестественное преступление против природы! В этом округе один приход его уже отринул, а теперь, значит, он будет поганить алтарь методистского храма, да еще и с горе-священником вроде тебя! Сколько он заплатил тебе, чтобы ты подбивал меня на этакое богохульство?
Брентли бедный человек, - ответил я. - У него и десяти центов нет. Он очень болен. И растерян. Разве не сказано в Библии, что Сын Человеческий пришел взыскать и спасти погибшее?
Вон отсюда! - вскричал Ричард Уайтхед, у него даже голос сорвался. Я прыгнул в сторону, едва избежав пинка ногой через дверную щель. - Пошел прочь, да впредь держи свою дьявольскую черную морду подальше от этого дома! И скажи своему Брентли, что у меня есть дела поважнее, я не хочу, чтобы меня дурачил дегенерат на пару с зарвавшимся ниггером! А твоему хозяину я сообщу об этом, уж это будь уверен!
Что ж, так я и ушел несолоно хлебавши, и его пронзительные вопли, истерические и визгливые, преследовали меня на всем обратном пути, претерпевая в моем воображении всевозможные метаморфозы: то это был плач молодой женщины, то нечто животное - визг пойманного кролика, крик птицы, и, в конце концов, стон, который в последний миг испускает человек, которому через миг на голову обрушится дубина, чтобы уничтожить крик вместе с источающими его спесиво поджатыми губами.
Неделю я думал и решил, что мы с Брентли очистимся в мельничном пруду Парсонса, на брошенной плантации в нескольких милях от фермы Мура. Брентли я сообщил об этом через негра, ходившего в Иерусалим, и в следующее воскресенье под вечер встретил его у пруда, придя туда заранее вместе с Харком, Сэмом и Нельсоном. Хотя и слабый после поста, Брентли выглядел вроде бы даже поздоровевшим; на лице у него горел румянец предвкушения, и он признался мне, что впервые за много лет внутренности удивительным образом не выходили из-под его власти. "Как я счастлив!" - прошептал он, когда мы впятером шли вдоль пруда по лесной дорожке. Слух о предстоящем очищении разнесся, конечно, по всему округу, и, когда мы пришли на место, целая толпа белой бедноты - человек сорок или пятьдесят (в том числе и востроглазые тетки в чепцах) - в ожидании представления уже заполонила берег напротив. Едва мы подошли к воде, они принялись вопить и улюлюкать, но ближе не подступали. Брентли дрожал от воодушевления.
Ой, Боженька, - вновь и вновь шептал он, - неужто я буду спасен! Покуда мои ученики наблюдали с ближнего берега, мы с Брентли во всей одежде вошли в воду и направились туда, где пруд был глубиной по грудь. Там я зачитал строки Иезекииля, где повествуется о том, как оживлены были сухие кости. "И обложу вас жилами и вырощу на вас плоть, и покрою вас кожею и введу в вас дух, - и оживете, и узнаете, что Я - Господе... "
Я пихнул Брентли под воду. Он погрузился, как мокрый мешок с бобами; вынырнул, плюясь и задыхаясь и являя собой вид такого блаженства, какое я вряд ли когда наблюдал у кого угодно, какой бы ни был у него оттенок цвета кожи.
Я очищаю тебя, - сказал я, - во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа, аминь.
О, Господь всемогущий! - вскричал Брентли. - Наконец-то спасен.
Тут что-то стукнуло меня по затылку. Из толпы белых на том берегу в нас начали швырять камнями и палками, ломая сучья поваленных деревьев. От шеи Брентли отскочило толстое полено, но он и глазом не моргнул, глухой ко всему, кроме своей радости.
Господи, Боже! - задыхался он. - Я и впрямь спасен! Аллилуйя!
В меня ударил еще один камень. Я с молитвою погрузился, потом встал. Над белыми лицами, что смутно маячили на дальнем берегу, слабыми зеленоватыми отсветами промелькнула зарница. Тенью огромного крыла на местность набежали сумерки. Я ощутил острое предчувствие смерти.