Весь день, перед тем как подняться туда, Илья Николаевич чудачил в классе от невероятной растерянности. Десятки пар глаз проницательно следили за ним; он говорил о явлениях магнетизма дрожащим от счастья голосом; на задних партах вдруг прыснул кто-то, и чья-то лохматая голова поднялась. Следя взглядом за взглядом хитрющего, небрежно причесанного мальчишки, Илья Николаевич обернулся и мог заметить, как торопливые пальцы вызванного им к доске любимца быстро-быстро стирали только что мелом написанное слово "Маша". Ну что было поделать с ними? И что было поделать с собой? Предчувствуя великий, счастливейший перелом в своей жизни, сам испуганный бурной нежностью, ломившей его, этот человек, бледный, с сияющими глазами, едва не оборвал урока. Огромным усилием воли он сдержал себя, чтобы продолжить его и не выбежать в нетерпении из класса.
Глава седьмая
Арест Чернышевского
Весной 1863 года Машенька Бланк и старший учитель физики были помолвлены, а летом она успешно выдержала экзамен на домашнюю учительницу.
Машенька выехала раньше его в имение отца Кокушкино, где должна была состояться свадьба, а Илья Николаевич занялся устройством дел.
Оставаться в Пензе, где все разваливалось, было попросту невозможно. Он даже не мог дополучить за несколько месяцев жалованья и вынужден был написать брату Василию. В Астрахани весть о его свадьбе с барышней Бланк, дочерью петербургского хирургического врача, вызвала радостное волнение в доме. Старушка мать, сестры и брат готовили невесте подарок. Василий наскреб денег и послал брату, чтобы выручить Ильюшу перед самой свадьбой. Взволновался и Александр Дмитриевич Бланк, выдавая свою Антигону. Он громогласно разделил маленькое Кокушкино на пять равных частей, наделив каждую из дочерей особой частью, но сам жил хозяином, держа этот родительский дележ больше "в уме" и не желая, как подшучивал, быть в старости "казанским королем Лиром".
Немногочисленные крестьяне деревни Кокушкино все уже знали, что "младшая, Мария Лександровна, замуж выходит" и что "дома шьют не нашьются приданого", только вот ездить в Казань за материей, кружевами и лентами было "боязно". Казань была на военном положении из-за открытого в ней заговора. Приданое - то, что в те времена полагалось девушке ее круга и средств, - и в самом деле шилось в Кокушкине, шилось больше ее же собственными прилежными руками. Выбирался фасон поскромней, материя попрочней, чтобы дольше хватило. Милые сердцу мелочи, французские и немецкие книги, Шекспир в издании Бодри с гравюрами, ноты с ее монограммой на переплете "М. Б.", ее старый рояль - все это было уже упаковано и ждало отправки. Да, но куда же? Где начнется ее новая жизнь?
Не прощаясь с Захаровым надолго, Илья Николаевич почти был уверен, что скоро они опять встретятся. В том же году он стал хлопотать о своем переводе из Пензы в Нижний.
Нижний Новгород по сравнению с Пензой был почти столица. Купечество застроило его, подняло благоустройство, жило широко, ворочало миллионами. Макарьевская ярмарка, перенесенная в Нижний, собирала в него раз в год лучшее, что есть в России. Это отзывалось и на театре и на школах. Но главное дело было в том, что в Нижнем преподавал его старый казанский учитель, Степанов, и туда же, в Нижний, переехал директором гимназии и тамошнего дворянского института друг и сослуживец его, Александр Васильевич Тимофеев.
Друг этот был не просто друг. Он прошел через всю жизнь Ильи Николаевича и был в этой жизни своего рода судьбой. Талантливый словесник, Тимофеев учительствовал в астраханской гимназии, когда маленький Ильюша, сын портного, сидел в ней за партой. Тимофеева непрерывно повышали - от учителя в директора, от директора в округ. Но куда бы ни забрасывало его это восхождение, он неизменно звал с собой и своего бывшего ученика: устроил его в Пензе, помог ему устроиться в Нижнем и встретится с ним спустя шесть лет в Симбирске.
Илья Николаевич списался с Тимофеевым и ждал назначения. Личные его дела и политические события были так напряжены в этот последний пензенский год, что физик чувствовал себя как бы на бивуаке. Он не был революционером. Образование досталось ему так дорого, память о жертве брата Василия, непрестанное ощущение горделивого, радостного внимания к себе и своим успехам со стороны этих милых сердцу, безобидных и простых существ в астраханском домишке - матери в темном платочке, сестры, брата - было так живо и так сильно в нем, что благодарность за бытие, за труд, за личное счастье заливала ему душу, как мальчику. И он верил, что есть бог, вечная справедливость. И он был влюблен.
Но политика вторгалась в эти личные чувства и сминала их.
Шел переломный 1863 год в истории Российской империи, и люди, самые, казалось бы, далекие от политики, начинали вдруг чувствовать, что одинокой судьбы, независимой жизни в мире нет, а есть судьба общества, изживаемая сообща. Точь-в-точь как с лошадью на повороте: спущенная постромка вдруг натянулась, и человек сразу почувствовал тягло, которое он до той поры вез нечувствительно и легко.
А перелом был в том, что менялись уже на деле, на практике все привычные, вековые отношения между хозяином и работником. В это лето кончались те переходные два года после "высочайшего" манифеста, в продолжение которых крепостные должны были оставаться еще "временнообязанными", и теперь, наконец, для них наступала "полная воля". Два года в бесчисленных канцеляриях целая армия чиновников и писарей готовилась к этому дню. Отпечатаны были договорные книжки по найму; отныне "раб" превращался в наемную рабочую силу, а "барин" - в работодателя, и книжка должна была лечь между ними символом нового хозяйственного отношения.
Но ни эти книжки, ни статьи в газетах, ни призывы к патриотизму и высоким чувствам не могли прикрыть и наладить всеобщее неустройство, вытекавшее из плохо обдуманной и половинчатой реформы. В деревнях стоял хаос. Помещики капризничали, объявляли о продаже имений, переводили деньги за границу. Все видней была разница между их интересами в разных губерниях: на севере, под Петербургом, поместья стояли брошенные, помещики угрюмо щеголяли перед царем своей показной нищетой, а на юге и там, где выгодней была наемная сила, быстро возник кулак и определился помещик-буржуа. По привычной российской прохладце учреждения к этому оказались неподготовленными, тысячи запросов и жалоб с мест навалились на присутствия мучительной неразберихой, чиновники отмахивались, а тут еще упорный слух, вычитанный из прокламаций и раздутый III Отделением, о неминуемой кровавой революции именно в этом году, году выпуска обобранных, издевательски обезземеленных крепостных на волю.
Физик доживал в Пензе последние дни и только-только собрался из опустелой квартиры Захарова к будущему своему зятю Веретенникову, как поздним вечером на почтовых опять прикатила из Петербурга в Пензу сестра Захарова, главная передатчица всех петербургских новостей. В низенькой пустой спальне, еще не подметенной после хозяина, усевшись на табуретку, она шепотом, во всех подробностях, описывала прошлогодний арест Чернышевского. Про большие петербургские аресты в Пензе говорилось глухо, да и мало кто знал о них, а знавшие не представляли себе полного их значения. О Чернышевском даже слухи ходили, что его вот-вот выпустят. Так уверяли приезжие саратовцы, своими ушами слышавшие об этом в доме родичей Чернышевского, Пыпиных. Будто бы молодежь пыпинская писала из Петербурга, из самых верхних источников, что писателя ждут домой.
- Нет, это вряд ли возможно, - возразила Захарова. - Такого человека правительство не выпустит.
Перед ней на подоконнике сидели Странден и маленький изжелта-смуглый Ишутин. Сжимая ладони, с горячей на лице краской девушка в сотый раз передавала слышанное. Света в комнате не было, лишь с угла мерцал в окна уличный фонарь. Странден слушал, стиснув ладонью подбородок, обросший первым кудрявым пухом, и ему казалось, что все это он видит своими глазами: светлый, длинный, болезненный питерский вечер с неуходящим пыльным солнцем на пустом небе, темную квартиру Чернышевского, типично петербургскую. Все в этой квартире уложено, заперто, заколочено, в коридоре корзины, мебель в чехлах. Жена Чернышевского с обоими мальчиками уехала к родным в Саратов и даже лишнюю посуду в буфете заперла. Николай Гаврилович будто бы пошутил за чаем: "Ольга Сократовна все уложила и пересыпала гвоздикой с перцем, оставила только меня и то, что на мне". За чаем сидели Антонович и еще кто-то. Ждал ли он ареста? Ну, такой человек всю жизнь был готов к аресту: Антонович знает, что он перечитал все старые письма, выскоблил все фамилии и адреса, каких не надо, знать полиции, и все уложил пакетами, ясно, понятно - для будущего обыска. Но сказать, что он ждал ареста, - это нет.
- Вы подробно, последовательно!
И Захарова опять начинала про чай, про то, как ходил Николай Гаврилович по комнате, заложив руки, и вдруг раздается звонок, все сразу повернулись к дверям, в дверях заголубело и щелкнула шпора, тут уж всем стало ясно, кто пожаловал. А Чернышевский быстро-быстро повернулся на каблуках, приглашая за собой жандарма. У всех было чувство, как перед дальней поездкой, как на проводах: вот присядут на стулья, а потом встанут, обнимут друг друга…
- Ну что ж, прощай, дорогой Николай Гаврилович!
Она сказала это неожиданно громко, звонко, отрывисто, с душевной решимостью, словно осиротело все ее поколение.
Странден выходил молча, а Ишутин, захлебываясь от возбуждения, шептал всю дорогу, делая два мелких шажка на один крупный и широкий шаг своего товарища. Они теперь жили у родственников, в верхней части города.
- Мракобесию не сдаваться! - сурово проговорил Странден, отвечая скорей на собственные свои мысли, нежели на жаркие слова Ишутина.
На следующий день Илья Николаевич перебрался в квартиру инспектора, Пензенская земля горела под ним: он ждал, дождаться не мог своего назначения. И когда, наконец, пришло назначение, собрался и упаковался в одну минуту.
- Послушай! - Инспектор Иван Дмитриевич Веретенников сидел с ним по-холостяцки в кухмистерской: Анна Александровна с детьми была уже в Кокушкине. - Хоть ты и будущий, как говорят, бофрер, но дружба дружбой, а служба службой. Верни, брат, книги из библиотеки, на сей раз от тебя как инспектор требую. Держишь, держишь, чуть не два года. Думаешь в Нижний забрать - нет, извини, брат, бумагу пришлю! Штраф с тебя возьму!
И Веретенников сдержал слово. В самый день отъезда курьер принес старшему физику бумагу с казенной печатью. Илья Николаевич принял бумагу и расписался в получении. В ней за подписью инспектора ставилось на вид, что за старшим учителем физики Ульяновым числится книг из библиотеки Пензенского дворянского института четыре названия:
Брамбеус. "Фантастические путешествия";
Тургенев. "Записки охотника";
"Отечественные записки", 1860 г, №№ 1 и 2;
"Русский вестник", 1860 г., № 3.
Каковые книги со старшего преподавателя физики подлежит взыскать или натурой, или денежною их стоимостью…
Неизвестно, отдал ли физик два перечисленных выше журнала или увез их с собой в Нижний, но бумага за подписью инспектора еще и сейчас хранится в Пензенском государственном архиве.
Глава восьмая
Медовый месяц
Осенью вверх по обмелевшей Волге шел нарядный пассажирский пароход общества "Кавказ и Меркурий", по тогдашнему времени чудо техники. Он шел от Казани к Нижнему и вез в каюте второго класса молодых супругов Ульяновых, только что повенчавшихся.
Ехать по Волге в медовый месяц было в те годы самым обычным делом, но только весной, когда высока вода, и вниз к Тетюшам, к Ставрополю, к зеленеющим Жигулевским горам, подолгу останавливаясь на шумных, заваленных всякой всячиной пристанях, скупая у болгар нарядные, красивые вышивки, полотнища ручных тканей, у чувашей всякие вязки и плетенья, а у немцев под Саратовом знаменитую сарпинку и деревянные ложки, у татар яркую пестроту посуды, и все, чем богат гений народа, или, лучше, народов, по обоим берегам великой русской реки.
А этот месяц, да еще вверх по реке, был для свадебного путешествия уже и прохладен и неудобен. На мелководных местах пароход неприятно постукивал, скребся о самое дно и дышал от усилий тяжелым, с копотью, дымом, простаивая в пути. Внизу на корме был смрад от сотни замученных переездом крестьян. В онучах, с грудными ребятами, мешками, лукошками или "струментом", они валялись там в одури, пожевывая из ладони скупые корки или кусок огурца, и даже песен не пели, даже не слыхать было, чтобы разговаривали между собой, и сухой плач грудных тотчас же пресекался непрестанным ожесточенным подбрасыванием: "Кш! Кш! Чтоб тебя!" - пока не захватит дух у младенца.
Наверху, в первом классе, убранном с отменною роскошью, - гордость и козырь акционеров, только что пощипанных в Петербурге и журналистикой, и вмешательством гласности в их келейные дела, - ехали крупные астраханские рыбопромышленники. Все, чем богата Волга с осенней путины, - янтарные ее осетры, тяжелые налимы, стерлядки малые, колечком в ухе, стерлядки аршинные, варившиеся на пару в белом вине, - надо всем этим колдовал повар, в каждой повадке показывая, что служит он, подает и угодить хочет не кому-нибудь, а господам. Но в первом классе капризно требовали щи, дупеля, телятину, персики, только не осточертевшую рыбу.
Физик ехал с женой во втором классе не потому только, что денег у него было в обрез и требовалась экономия на переезд и устройство, а потому, что по своему положению в то время и он, и жена его отходили к публике второго класса. Явной черты, разделявшей людей по виду в их чине, звании и достатке на пассажиров первого и второго класса, как будто и не было, но по нашему времени даже трудно представить себе, до чего это деление, без всяких исключений из правил, в точности соблюдалось жизнью. Молодожены ехали среди людей "своего круга": некрупных чиновников, мелкопоместных помещиков, начинающих адвокатов - словом, людей "средней руки".
По всему новенькому, только что сшитому, по букетам и коробкам конфет и по многому другому соседи уже догадывались, что едут молодожены, и досаждали им сочувственно-любопытствующими взглядами. Марии Александровне это было несносно, Илья Николаевич попросту не замечал ничего. Вечером он никак не мог удержаться, подавая жене теплую мантильку, чтобы не прижать ее к себе закутанную, не провести с быстрой, немного дикой лаской по щеке и по лбу ее нежными пальцами, хотя знал, что ее это все еще заставит оглянуться вокруг - не видят ли, и сдвинуть бровки. Он выходил с ней под руку на палубу, ставил рядом два легких витых кресла, сажал ее, заботливо спрашивая, не дует ли, не принести ли платок, не хочется ли жене того, другого, третьего.
- Не суетитесь… Не суетись! Сядь же возле, - тихонько говорила жена.
И учитель садился так, чтоб быть к ней возможно ближе, чувствовать ее, и чаще всего они так и сиживали с биноклем в руке, почти молча.
В небе висел осколок месяца. Перед ними уходила назад обмелевшая, сине-розовая на последнем закате река. Навстречу им вниз по течению, разбрасывая миллионы искр по воде, шумно бежали пассажирские пароходы, скользили тихие баржи; вдоль берегов, у самой воды, загорались огоньки от ранних костров. На перекатах они угадывали в темноте веревки, и кто-то тянул и тянул вдалеке, завывая, ухая, бесконечно печальную, однообразную, дикую мелодию, и темная махина, груженная доверху, тенью шла мимо их палубы, - они уже наслушались, наговорились о бурлаках, о стихах Некрасова.
Илья Николаевич впервые был с ней так долго, так прочно наедине. Он привык сразу и целиком, словно и не жил никогда без нее. Но женщина привыкала медленно и все не могла привыкнуть. Десятки мелких привычек вставали в ней ропотом, глухо щемил девичий стыд, не сдаваясь по мелочам, не позволяя открыть плечи, распустить волосы. Он засыпал поздно, она хотела лечь пораньше, он долго не вставал с постели, наслаждаясь видом ее возле себя, счастьем говорить и делиться, планы рассказывать, прошлое вспоминать, а ей не терпелось, как птице, поскорей встать, умыться и начать день. Трудней всего было ей сдерживаться, чтобы сидеть сложа руки, не обидеть его внезапным вставаньем, уходом за рукодельем, уборкой каюты, хлопотами насчет завтрака или обеда.
- Ну неужели скучно тебе так, Маша, Мэри? Иди садись, слушай, что я тебе скажу…
О Волге он мог рассказывать без конца. Вначале, когда еще шли казанские берега и гористый правый берег Волги шел от них по левую руку, а далекие луговые горизонты низменного левого берега двигались справа, Мария Александровна и сама, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, с увлечением показывала мужу на знакомые места. Вот пригоршней, как пасхальные яички в зеленом овсе, рассыпались по высокому склону крыши большого села, Верхнего Услона, сюда они ездили на лодках… А там, напротив, возле устья Казанки, места сырые и топкие, и сама Казанка - неприглядное место, хоть и заслужила она песню:
Вдоль да по речке,
Вдоль да по Казанке…
Но Казань все отходит, отходит, и уже устье реки Свияги, словно сизая ленточка повязавшей старинный город Свияжск с богатым помещичьим Симбирском. Знакомо Марии Александровне и левобережное дачное сельцо Васильево, где казанцы проводят лето, и село Бело-волжское, на правом берегу, где родился казанский профессор, любимый ее мужем, - Николай Иванович Лобачевский. Но дальше места пошли уже неизвестные, да и быстро падал осенний вечер, стирая все краски на берегу.
И тогда слово брал Илья Николаевич. Покуда стоял пароход у яичной пристани Козловки, куда сбежали за дешевыми яйцами чуть ли не все их попутчики, он смешил жену меткими волжскими народными прибаутками - ведь что в народе родится, то и останется, как приклеенное: тверитяне - ряпушники, старичане - петуха хлеб-солью встречали, ярославцы - пуд мыла извели, родимца с лица не свели, ростовцы - озеро соломой палили, у нас-ти чесноку-ти, луку-ти, а навоз-ти не простой, а коневий….
- Какой же тут смысл? - дивилась Мария Александровна, не желая смеяться.
- А вот мы, астраханцы, - чилимники, а нижегородцы, куда мы с тобой жить-поживать едем, это самое страшное. Про нижегородцев народ сказывает: либо мот, либо вор, либо пьяница, либо жена гулявица.
Он везде подхватывал любопытные поговорки и запоминал их, и ему хотелось подразнить ими свою серьезницу жену, вызвать ее улыбку. А жена не поддавалась на поддразнивания, в свою очередь, из-под опущенных ресниц приглядывалась к нему, по-новому изучая его в повседневной жизни. Многое в нем она открывала впервые.
Илья Николаевич любил точность. С первых дней брака она заметила, как упрямо он сам доискивался определения того, что только "плывет в мыслях" - плывет, но еще не схвачено, не сформулировано или полузабыто - не вспомнится. Он искал словари, обходил соседей, спрашивал специалистов, спрашивал так толково и мягко-придирчиво, что и ответ невольно стремился быть точным. Мальчонка ли промычит на пристани ни то ни се вместо цены - он будет настаивать: "Одиннадцать или двенадцать?"; рассказчик ли заговорится, противореча себе, - Илья Николаевич непременно добьется, чтоб все было ясно продумано и чтоб важность знать самому, о чем ты хочешь сказать другому, стала понятна и его собеседнику. "Если не знаешь, уж лучше молчать", - говаривал он, когда слышал: "кажется… погоди, если не ошибаюсь… по моему мнению… кажись, что так, а може, и не так… нехай буде по-вашему…"