На последнем сеансе - Михаил Ландбург 12 стр.


* * *

Белые клавиши…

Чёрные клавиши…

Из нутра инструмента вырывались робкие вспышки воспоминаний…

Когда часы показывали 8:00, я брал с собой термос и выходил из дома. В кафе Нисима дожидался завтрака для Эстер.

Улицы Тель-Авива…

Когда-то я слонялся по Тель-Авиву в поисках Юдит.

Улица направо.

Улица налево.

Снова туда.

Снова сюда.

Мимо проходили толпы людей, и я, отчаянно вглядываясь в эту толпу, громко выкрикивая имя Юдит до тех пор, пока мой язык не каменел, и тогда за дело принимались мои глаза, рисуя перед собой удивительные видения. "Юдит, приди!" – звали глаза. Но разве видения откликаются? Порой мне казалось, что от нелюбви Юдит я умираю, но… нет-нет, сдаваться я себе не позволял – такого не было! Только с видениями не справлялся: вместо одних возникали другие, не менее странные. И вновь, словно в бреду, я бормотал:

– Юдит, отзовись! Мою музыку исполняют на радио… Скажи, что ты её слушаешь… Юдит, кажется, теперь я стал…

Но…

Город казался пустым…

Я представлял себе, как тот парень держит в объятиях обнажённую Юдит. Я нашёптывал:

Мы умираем

вдалеке друг от друга.

Протянем же руки друг другу,

чтобы рельсами стали они…

Направо.

Налево.

Наши руки рельсами не становились.

Говорят, надо смотреть правде в глаза. Я пытался. Я делал это. В результате – ничего, кроме боли.

"Неужели приближение к истине – в ощущении боли?" – думал я, и мне начинало казаться, будто на моём теле загорается кожа, и моё "я", от тела отторгнутое, сворачивается и отмирает. Мучительно ловя ртом воздух, я каменел, лишь только успевая подумать о том, что, быть может, биография каждого из нас – это не что иное, как история подавления в самом себе боли.

Однажды вблизи от городского рынка я встретил мужчину в высоких (широких) резиновых сапогах. В руке он нёс пластмассовое ведёрко.

– Рыбёшек не желаешь? – Лицо мужчины напоминало жареный на костре кусок мяса.

Я не желал.

– Жаль мне тебя, – с грустью в голосе поговорил мужчина. – Коли не желаешь рыбёшек, выходит, от жизни тебе желать больше нечего.

– Сократ!.. – усмехнулся я.

В услышанном слове мужчина, видимо, заподозрил подвох.

– Какой такой сократ? – осторожно спросил он.

– В сапогах, – отозвался я. – В сапогах резиновых.

Мужчина поспешил пройти мимо.

"Что, если этот человек прав? – подумал я. – И всё, что мне остаётся, – это безропотно дожидаться ухода в небытие, где нет места ни тоске, ни радости, ни тайным желаниям?"

* * *

– Мне нехорошо!.. – стонал в телефонную трубку Зив.

Мне тут же стало понятно, что он сочиняет стихи.

– Займись чем-то другим, – посоветовал я.

Зив обещал, но через два часа позвонил снова.

– Кое-какой текст получился… Заглянуть к тебе позволишь?

Я позволил.

Прошло более часа. Зив не появлялся. Тогда телефонную трубку поднял я.

– Ты сказал, что идёшь.

– Я приходил, только перед твоей дверью я наткнулся на огромного белого пса. Он не спускал с меня глаз.

– А ты что?

– У меня разболелся живот.

– И что тогда?

– Я выскочил на улицу. Знаешь, на улице я себя почувствовал так, будто себя потерял, и мне пришла в голову мысль, что, может быть, я себя потерял из-за отсутствия во мне некоего необходимого гена. Как ты думаешь, я прав?

– Думаю, что так оно и есть. Возможно, это тот самый ген, которого нам всем не хватает, – сказал я и опустил трубку.

Пройдя по коридору, я выглянул за дверь. На лестничной клетке лежал (стоял) Цицерон.

Я поздоровался. В ответ пёс с облегчением вздохнул и поднялся с пола.

– Давай! – Я протянул ладонь.

Из приоткрывшейся пасти животного выпал конверт.

Раскрыв конверт, я достал из него лист бумаги и прочёл:

Пока вы придумывали себе тоску, а потом о ней позабыли, я свою – в полный рост вырастила. В Тель-Авив я прилетела по торговым делам фирмы сына и остановилась у сестры моего покойного мужа. В этом доме удивительно умный пёс Цицерон, с которым мы легко подружились; он замечательно догадлив и обожает, когда с ним беседуют. Мне даже думается, что он знает и обо мне, и о вас всё, то есть даже такое, о чём вы, я надеюсь, догадаться никогда не сможете. Цицерону можете смело довериться; мне он обещал, что постарается довериться вам. В квартире сестры моего покойного мужа есть компьютер, и если вздумаете пообщаться… Надеюсь, Господь меня поймёт…

Подписи не было.

Я вновь перечитал письмо и подумал, что… Господи, прости! Мне стало стыдно того, о чём я подумал, и утешился лишь тем, что мои мысли Цицерон мог и не разгадать.

– Иди! – очень вежливо попросил я животное.

Цицерон сбежал по лестнице.

Я вернулся в комнату и опустился в кресло. В памяти всплыла где-то прочитанная фраза: "Огонь в костре погас, и ни к чему разгребать охлаждённую золу".

Из книжного шкафа глянула на меня фотография отца.

– Если напоминаешь мне о милосердии, – отозвался я на взгляд отца, – то я помню…

Телефон.

– Чем-то занят? – спросила дочка.

– Прислушиваюсь к своему дыханию.

– Зачем?

– Любопытная музыка.

– Папа?

– Что?

– Нет, ничего.

Вспомнилось, как, уходя из этого мира, отец мне сказал, что самое трудное в жизни – это оставаться мужчиной.

Мне захотелось сказать дочери, чтобы она оставалась женщиной.

– Дочка, – сказал я.

– Что?

– Нет, ничего.

* * *

Звонил поэт Зив.

– Никогда мне не нужна была женщина так, как в эти дни. Как быть?

– Придётся подождать, – сказал я.

– Чего? – не понял Зив.

– Подожди, пока наступят другие дни…

* * *

Лето, осень, зима, весна – Юдит не возвращалась. От улиц Тель-Авива по-прежнему веяло тоской, а от вечерних зданий отражался недовольный свет. Если верить Монтеню, то стоит человеку увидеть весну, лето, осень, зиму, как ему это покажется вполне достаточным, чтобы поверить в то, что повидал всё, и что ничего нового ему больше не покажут. Но кто Монтеню поверит?

Порой мне казалось, что моя жизнь вот-вот лопнет, и, не доверяя ночам, я боялся уснуть, карауля свою жизнь. Мой караул звучал в унылом фа-миноре.

Однажды я не сдержался.

Я надавил на дверной звонок того дома, и передо мной выросла пухленькая женщина со скользящими глазками.

– Мне бы поговорить с Юдит, – произнёс я подчёркнуто-безразличным тоном.

Женщина смотрел на меня так, словно видела перед собой утопленника.

– Юдит улетела, – услышал я.

– Как – улетела?

– По небу. В Африку. Вроде бы в Южную Африку. С тем парнем, у которого на улице Шенкин большая бухгалтерская контора. Неотразимый молодой человек, умница. Знал, чем девушку осчастливить… Он щедро одаривал Юдит обувью.

– Обувью? – растерялся я.

– Десятками пар.

– Ну и…

– Что – ну и?

– Осчастливил?

– А ты как думаешь?

Я развёл руками.

Женщина приблизила ко мне лицо. Казалось, она собирается обнюхать меня, но она всего лишь поинтересовалась:

– Ты ненормальный?

– Не знаю, – ответил я.

– Почему не знаешь?

– Не знаю.

– Ты не в своём уме! – Женщина торжествующе повела плечами, и под её халатиком всколыхнулись необъятные, широко расставленные груди. – Уж поверь мне: молодой девушке жить, имея туфли, и жить, туфли не имея, – не одно и то же.

Мне стало жаль себя и, спускаясь по лестнице, я принялся думать о том, как мне быть теперь и как мне быть потом. Вспомнился ужасно смешной анекдот: "Одинокий молодой человек спросил: "Девушка, а что вы делаете сегодня вечером?" – "Замуж выхожу!"– ответила девушка. – "Вот как? А потом?""

Больше я не смеялся, а стонал от боли и бессилия. В голове вертелась обворожительная фраза из Генри Миллера: "Мы должны быть благодарны тем, кто ударяет нас ножом в спину".

– Господи, верни Юдит из проклятой Африки ко мне! – просил я.

И ещё:

– Господи, верни Юдит из проклятой Африки ко мне!

И ещё:

– Господи, не лишай меня разума!

И ещё подумал: "А если Юдит всё же вернётся, сколько пар туфель смогу для неё купить?"

И понял: для того, чтобы не погибнуть, у меня остаётся одна-единственная возможность: придумать себе достойный artifactum любви и тут же в эту ложь поверить.

* * *

Сознание покинуло архитектора Дова Зейлера на рассвете, а в полдень возле его могилы толпилось человек двадцать. То, что осталось от Дова, увёрнули в белую простыню и опустили в глубокую темень. Я подумал о том, что эта ночь для Дова никогда не кончится, и что ему не хватило жизни для того, чтобы выиграть конкурс, получить приз…

Возле меня кто-то прочёл молитву "Бог дал, Бог взял". Я повернул голову. Читал г-н Бах, председатель конкурсной комиссии городских архитекторов. У него дрожал голос. Верующие люди могут ошибаться и даже делать что-то нехорошее, зато они, не в пример другим, умеют горячо молиться и хорошо каяться. А потом, когда все разошлись, и над кладбищем повисла яростная тишина, Нисим тронул моё плечо.

– Память сохранит, – сказал Нисим.

Я согласно кивнул, припомнив историю с умершим в Париже Шопеном, когда польские патриоты, решив сохранить память о своём национальном достоянии, вынули из выпотрошенного тела композитора несчастное сердце и поместили его в одном из костёлов Польши.

– У каждой памяти свои зарубки, – отозвался я.

Задержав на мне пытливый взгляд, Нисим спросил:

– Помнишь, как однажды Дов…

– Помню…

В тот день я сидел в кафе, когда появился Дов. Нисим предложил сыграть партию в шахматы, а Дов покачал головой и опустил глаза.

– Мой кот Барсик умер, – сказал он. – Когда взошло солнце, я решил искупать Барсика, а он взял и умер…

"Бедняга Барсик", – подумал я тогда.

Иногда Дов брал кота с собой в кафе Нисима. Барсику нравилось смотреть, как Дов и Нисим играют в шахматы.

– Не верь! – сказал Нисим. – Может, Барсик ушёл не весь? Говорят, что умирает всего лишь тело, а душа продолжает жить дальше…

– Думаешь, что… – насторожился Дов.

– Почему бы нет?

– Глупости это, – сказал Дов. – У Барсика были усы, лапы, хвост, а души не было. У котов не бывает.

– Может, перед тем, как… Барсик какой-то знак подал?

– Я был занят своими чертежами, а Барсик лежал на столе и смотрел, как я работаю. И вдруг он умер…

– Не верь! – повторил Нисим. – Другого выхода у тебя нет. Вбей себе в голову, что другого выхода нет. Когда загорелся мой танк, и нас, раненых, забрал в Хайфу вертолёт, я не поверил, что мой танк совсем уж до конца погиб. Я лежал в госпитале и не верил. И сейчас не верю. Говорю себе: "Мой танк стоит там, в поле. Просто вокруг моего танка высокая трава выросла, и он теперь не заметен. Нет, весь погибнуть мой танк не мог…"

– Как же так? – не понимал Дов. – Не верить, что мой кот Барсик умер?

– Не верь!

– Не верить?

– Нет!

И вдруг Дов взглянул на часы и сорвался с места.

– Куда?! – испугались мы.

– Пойду я, – сказал Дов. – Время кормить Барсика.

Над кладбищем сверкало солнце, и пролетевшая птица вроде бы хохотнула.

Я посмотрел на небо и подумал: "Как может птица веселиться здесь, и как может здесь так бессовестно сверкать солнце?"

– Что? – спросил Нисим, перехватив мой взгляд.

– Солнце горит, словно шапка на воре! – возмутился я.

Нисим задумчиво поскрёб небритый подбородок.

– Скоро и за нами придут, – сказал он. – Обойти эту территорию никаким манёвром не получится…

Я укоризненно покачал головой:

– Эй, полковник!

На верхней губе Нисима выступили капельки пота.

– Не могу взять себе в толк, отчего, когда начинаешь вроде бы привязываться к жизни, она вдруг от тебя ускользает.

– А ты в это не верь. Изо всех сил прикинься слегка глухим, слегка незрячим…

Нисим устало улыбнулся.

– А ты что – себя обманываешь? – спросил он.

– Стараюсь.

– Получается?

– А ты как думаешь?

– Дзадзен… – прошептал Нисим.

– Что?

– Перед предстоящим боем наш дивизионный инструктор советовал заниматься упражнениями дзадзен. Он считал, что упражнения дзадзен помогают бойцам избавиться от лишних мыслей и позволяют удержать голову в полной пустоте.

– И что же, – спросил я, – дзадзен помогал вам облегчить голову?

Нисим судорожно вздохнул и, сплюнув себе под ноги, направился к воротам (выходу из кладбища).

Я подумал о Дове: "Он ушёл из этой жизни".

Потом подумал о Юдит: "Она ушла из моей жизни".

Во рту я ощутил вкус горечи.

Постояв ещё немного над могилой Дова, я повернул к сектору "И – К".

Там, пробираясь по узким, тесным тропинкам между могилами, я подумал о том, что мои родители с каждым годом всё более и более мертвеют. Вдруг вспомнился знакомый скрипач, который после того, как он похоронил своего брата, никогда больше на кладбище не приходил. Ни разу. "То, – считал он, – что опустили в землю, можно называть чем угодно, но только не моим братом".

В секторе "И – К" могила моей мамы. Я зажёг свечу и попросил:

– Отомри, мама!

В секторе "Л – М" могила моего отца. Поставив свечу, я сказал:

– Отец, я помню!

В траве за оградой кладбища лежала молодая пара. Кажется, они занимались чем-то большим, чем мне показалось сначала (целованием).

"На здоровье, – подумал я. – И всё же… как они могут чувствовать себя тут, да ещё так – прямо, под взором Создателя? Впрочем, возможно, на минутку-другую Его что-то отвлекло, и на эту пару Он сейчас не смотрит…"

Отвернулся и я.

* * *

Однажды трое молодых мужчин привели в дом престарелых пожилую рыхлую женщину.

– Мы сильно заняты, – объяснили они доктору, – а за мамой нужен уход.

– Нужен, – подтвердил доктор, и молодые мужчины женщину оставили.

На третий день женщина, некрасиво покачивая немощным телом, направилась ко мне. Казалось, её кости вот-вот развалятся.

– Корман? – улыбнулась она.

Я насторожился: лицо незнакомое, а вот голос…

– Который сейчас год? – спросила женщина.

– Две тысячи одиннадцатый.

Женщина задумалась.

– Подожди-ка, – попросила она.

Я подождал.

Наконец, она проговорила:

– Прошло тридцать семь лет. Не припоминаешь?

Я припомнил…

Нашу группу направили в Бирд-Маде, где был расположен штаб десантной дивизии полковника Дана Шомрона. Поместив в каменный бункер, нам предложили немного отдохнуть. Время терпело. Мы разбрелись по углам. Я прилёг возле двух братьев-близнецов. Из входа в бункер просматривалась пустыня, в песках которой были разбросаны искорёженные стволы наших пушек, гусеницы танков, горка касок, обгорелых фляг.

"До египтян метров двести", – заметил один из братьев, и в тот же миг командира взвода отдал приказ: "Всем прикрепить штыки!"

Меня тряхнуло.

"Ты, музыкант, не писай! Если что, мы прикроем!.." – прокричал другой брат, и я почувствовал на плече руку мамину руку.

– Корман, просыпайся! – Надо мной склонилась наша молоденькая певица. – Приходил связной из штаба дивизии. Полковник просит музыкантов к себе.

– Думаешь, мы победим? – спросил я у певицы.

– Придётся, – сказала она. – Если не хотим, чтобы в стране не умолкла музыка…

– Рина? – Я бережно обнял пожилую женщину.

– Зина! – отозвалась она и наклонила голову. Её глаза смотрели сухо и укоризненно. – Когда-то мы были на "ты".

Я кивнул и сказал:

– Конечно, ты – та самая Зина, что на базе в Рафидим замечательно пела.

– Это тогда… – Глаза женщины стали влажными. – Всё это было тогда…

– Я помню.

Из глубины завихрений тех дней, передо мной возникло …

В тот день я был занят своим новым сочинением, когда в комнату вошла Эстер и, протянув листок бумаги, посмотрела на меня незнакомым, испытующим взглядом. Бледность на лице жены пугала.

– Что это? – спросил я.

– Просят… – сказала Эстер.

В тот Судный день синагоги были переполнены, и люди молились особенно усердно. Оно и понятно: если от десятка лживых слов, высказанных за год, ещё как-то спастись можно, то в праведный день…

Хотя артистов, поэтов и композиторов, на самом деле, только попросили явиться, нам хотелось думать, что нас мобилизовали. Мы разъехалась по фронтам.

И тогда я увидел, как в Синайской пустыне подбирали тела первых погибших…

И тогда я увидел, как на Голанских высотах горели наши танки…

И тогда к кладбищам страны потянулись вереницы похоронных процессий…

И тогда я подумал, что парни, которых теперь укладывали в землю, со временем прорастут в цветы, и что потом, когда-нибудь, другие парни, составляя из этих цветов букеты, будут их дарить своим девушкам.

И тогда я услышал, как пожилая кассирша из большого магазина причитала: "Если бы молодые люди отдавались больше любви, этого бы не случилось…"

А потом я догадался: "В тех парнях жизнь убили не навсегда…"

– Помню, – повторил я.

Зина радостно улыбнулась, но торопливо губы сомкнула, пытаясь скрыть от меня беззубый рот.

– Конечно, ты помнишь! – проговорила Зина. – Можно отмахнуться от жизни, но не от юности и любви. В этом мире всё ходит кругами… Вот и мы встали на новый круг. Очередной…

"Господи, о чём это она теперь?" – подумал я, вспомнив, как архитектор Дов Зейлер часто повторял: "Пожилые люди опасны своей непредсказуемостью".

Зина опустилась на пол.

Подошёл доктор и сделал укол.

Назад Дальше