Нисим покачал головой, спросил:
– Устал?
– Возраст, – пояснил я. – Переходный.
– Откуси себе язык, отрок. Как всегда пытаешься играть по правилам? Когда карты тебе противятся, остаётся одна возможность выиграть – играть не по правилам.
– Мне нужно выиграть?
Нисим задумчиво посмотрел на окно и вдруг сказал:
– Дов в больнице. Врачи нащупали в его печени паршивую опухоль…
Лицо Нисима приняло горестное выражение. Он замолчал. Я – тоже.
Я вспомнил то время, когда молодой Дов уезжал в Париж учиться на архитектора, а потом он вернулся, и по его проектам построили дома в Холоне, Герцлие, Реховоте. Полгода назад один из его проектов отобрали на международный конкурс. Теперь выиграть приз Дов вряд ли успеет…
– Такая вот нелепость, – сказал Нисим.
Во мне проснулся философ. Я напомнил:
– Мир стоит на нелепостях.
Нисим вобрал голову в плечи.
– Жизнь парш-ш-шивая! – прошипел он. – Ты не знаешь, почему мы за неё цепляемся?
Сделав попытку вызвать ответ, я постучал себя по лбу:
– Возможно, завтра что-то изменится…
Мы снова помолчали.
Я подумал, что скоро бедняге Дову выигрыши не понадобятся. Никогда уже не понадобятся.
Вдруг Нисим сказал:
– По вечерам Дов заходил сюда, и мы играли с ним в шашки или говорили о старости…
Я опешил:
– Что уж такого хорошего можно сказать о старости?
– Так мы ничего хорошего о ней и не говорили. Мы чаще о прошлом вспоминали. Мы обожали говорить о прошлом. Бедняга Дов… Почему в мире так – одним перепадает разное добро, а другим – всякое говно? Знаешь, порой меня пробирает страх.
Я не поверил.
– Эй, полковник, что в этом мире осталось ещё такого, что может напугать тебя?
Нисим выставил передо мной четыре пальца:
– Старость, одиночество, нелепости и тараканы.
– И тараканы?
– Они больше всего. Я просто прихожу в ужас от мысли, что наступит время, когда по столу и стенам моей комнаты примутся шнырять тараканы, а я окажусь настолько старым и слабым, что сил не хватит их прикончить.
Я налил себе стакан минеральной воды. Немного отпил.
– А теперь Дов из жизни уходит, – продолжил Нисим. – Он будет там, а мы пока ещё здесь… Это ужасно!
– Думаешь, то, что мы ещё здесь – ужасно?
Нисим не ответил.
Я стал думать о тараканах, а потом сказал:
– Скоро и перед нами, заложниками старости и смерти, распахнутся тамошние ворота, и прогремит победный салют в знак нашего наступившего умиротворения, когда чувствовать себя смертными больше не придётся…
– Салют? – настороженно спросил Нисим.
– При входе нас примет вспышка ярко-синего света. Возможно, фиолетового.
Нисим приблизил ко мне озабоченное лицо:
– А если от нас с тобой там откажутся и не примут?
Я развёл руками:
– Возможно, что откажутся, но, думаю, примут…
Наверно, мои слова о тамошних воротах Нисим воспринял как философскую примочку, потому что, покашляв, покусав губы, пошевелив ушами и поскрипев зубами, сказал:
– Кажется, наш с тобой разговор напоминает, как говорят англичане, брызги мочи на ветру… Фейерверк!.. Салют!..
Мы улыбнулись друг другу.
"Как два идиота, как два никчёмных анахронизма", – подумал я и убрал термос с чаем под стол.
Нисим вернулся к стойке.
За соседним столиком, искоса заглядывая в свои рюмки, двое мужчин, громко переговариваясь, поедали куриные ножки. В том, у которого было одутловатое лицо и седые плохо подстриженные усы, я узнал бывшего актёра Шимона Вольского. Лет семь назад его уволили из городского театра за чрезмерную страсть к вину, и тогда он, поступив на службу в один из крохотных театров старого Яффо, сменил свой image: стал употреблять исключительно водку. Его собеседником был молодой художник Дима Клоц, которого, как я понял из услышанного разговора, жена выгнала из дома. Теперь он, пытливо заглядывая в глаза актёру, жаловался:
– Мою душу сверлит невыносимая боль.
Актёр покачал головой и, громко фыркнув, изложил свою версию боли.
– Боль – это прямой результат постоянного и гипертрофированного присутствия в нашей жизни клизмы, – бесстрастно разъяснил (пояснил) актёр. – В школе нам её ставили учителя, в армии – прапорщики, в университете – декан. Даже детей делают чем-то таким, что внешне напоминает клизму. И ничего иного, кроме как клизмы, ждать от этого мира не приходится.
Дима Клоц устало вздохнул.
Актёр приподнял рюмку:
– За твою свободу!
Они сделали по большому глотку, и Дима Клоц сказал:
– Жена отлучила меня от своего тела.
– Отпей ещё, – предложил актёр.
Дима Клоц отпил ещё.
– Как она могла обойтись со мной так?
– Крепись! – сказал актёр.
Дима Клоц отпил ещё.
– Свобода… – проговорил он. – Только бы не растерять…
– Не каркай! – попросил актёр.
– А что, если моя жена вдруг…
– Не надейся, чудес не бывает, – перебил актёр. – Из одной мухи можно сделать лишь одного слона, не более…
– Ну да, – согласился Дима Клоц.
Актёр криво усмехнулся и для пущего эффекта ещё дополнительно рассказал анекдот о муже, который повёз свою жену к чудодейственному источнику, но чуда так и не свершилось – они до сих пор вместе…
– Я свою не повезу! – разволновался художник. – Но вот не прощу себе, что перед уходом не сорвал с неё блузку. Упустил шанс…
– Оплошал, – согласился актёр.
– Знаешь, – печально проговорил Дима Клоц, – у меня в доме осталась дочка.
– А у меня сын, – сказал актёр. – Однажды он из дома сбежал.
– Я всегда хотел сына, а получилась дочка, – сказал Дима Клоц.
Актёр стал объяснять, как делаются сыновья.
– Я делал всё точно так же, – сказал Дима Клоц, – но у меня дочка.
– Странно, – удивился актёр.
В кафе заглянул молоденький солдат. У него было озадаченное лицо.
– Что, боец, офицер клизму поставил? – спросил актёр.
Щёчки солдата покрылись алыми пятнышками, и он, попятившись назад, аккуратно прикрыл за собой дверь.
Актёр, заново наполнив рюмки себе и художнику рюмки, спросил:
– И что, собственно, сказала твоя жена?
– "Убирайся вон!"
– А ты что сказал?
– "Прости!"
– А она?
– "К чёрту!"
– А ты?
– А я промолчал. Что тут ещё сказать?
Актёр покачал головой и опрокинул в себя рюмку.
– За твой первый день свободы! – объявил он.
Художник прикрыл веки.
– Решил вздремнуть? – удивился актёр.
– Просто зажмурился. Свобода – это как смотреть на солнце… Что же теперь будет дальше?
Взболтнув графинчик, актёр объяснил:
– Дальше будет второй день свободы.
Художник заплакал.
– Я лучше пойду, – сказал он и ушёл.
Покончив с куриной ножкой, актёр задержал взгляд на моей бутылке с минеральной водой и презрительно усмехнулся.
Я задержал дыхание.
– Непристойный дринк, – гнусаво хихикнув, изрёк актёр. – В подобной жидкости копошатся смертоносные бактерии…
– Это правда? – спросил я у Нисима. – В твоём заведении хранятся микробы?
Нисим издал хриплый, как у попугая, вопль:
– Вр-р-раньё! Вр-р-раньё! Вр-р-раньё!
– Ха-ха-ха! – весело отпарировал актёр. Подняв над столиком рюмку с водкой, он с настойчивой торжественностью заявил, что на самом деле лишь только в aqua vita, в этой воде жизни плещется источник истинной бодрости и силы.
По взгляду, брошенному на актёра Нисимом, было не трудно угадать, как велико его желание открутить актёру нос, но вместо этого хозяин кафе почему-то зажёг спичку и стал смотреть, как она разгорается. Потом зажёг другую.
– Только aqua vita! – твёрдо повторил актёр. – Ultima ratio!
Столь решительный тон подкупил меня, и я подумал, что небольшая порция дополнительных сил мне не помешает.
Нисим достал из холодильника начатую бутылку "Smirnoff".
– Вот тебе, юноша, рюмка водки, – подойдя ко мне, сказал Нисим. – Набирайся сил, отрок.
Актёр одобрительно крякнул и, задумчиво запустив руку в прислонённый к ножке столика потрёпанный портфель, достал из него увёрнутый в газету череп.
– Лично мой, – развернув газету, пояснил актёр.
Присутствие черепа в кафе Нисима насторожило.
– Каким это образом череп твой, – спросил он, – если сам ты живой?
– С чего ты взял, что я живой? – обиделся актёр и нежно провёл по черепу мизинцем.
Кафе погрузилось в звонкую тишину, и я, прислушавшись к ней, определил, что она звучала в ми-бемоль миноре.
Не выпуская череп из рук, актёр надменно оглядел присутствующих и, неторопливо выговаривая каждое слово, принялся декламировать:
Звонок в дверь. Меня уже нет дома.
Я вернусь завтра.
Звонок. Меня уже нет в городе.
Я вернусь послезавтра.
Меня уже нет,
вернусь после конца света.
Теперь они ломают дверь.
Глупо. Ведь я не собираюсь
рождаться вообще.
С улицы вошла скуластая молодая женщина в толстой кофте. С минуту она недвижно стояла возле двери, потом, обведя присутствующих долгим горестным взглядом, достала из сумочки пачку сигарет.
– Здесь не курят, – пояснил Нисим.
Женщина вернула сигареты в сумочку и присела за свободный столик.
Актёр откинул голову, надёжно прокашлялся и прочёл ещё:
Бодлер пришёл
в дурдом,
притворившись
психиатром.
Он прожил там
два месяца,
потом ушёл,
но дурдом так
его полюбил,
что плёлся за ним следом
через всю Калифорнию,
и Бодлер смеялся,
когда дурдом
тёрся о его ноги,
как приблудный кот.
– Кофе? – спросил у женщины Нисим.
– Да, большую чашку.
Помахав черепом, актёр сказал:
– Мадам, вы не находите, что над нами витает ужасная аура тоски?
Женщина не ответила.
Актёр предложил:
– Попутешествуем?
Губы женщины приоткрылись:
– Что вы имеете в виду?
На лице актёра выступило выражение человека, готового немедленно принести себя в жертву. Убрав череп в портфель, он сказал:
– Почему бы нам не слетать в славный город Зальцбург?
Женщина снова оглядела присутствующих; её лицо напряглось.
И тогда Актёр уточнил:
– Культурное мероприятие. Всего лишь это. Ничто так не обостряет наши чувства, как путешествия. Два года назад я слетал в Россию. Что вам сказать? Страна чудес! Там пьют водку, закусывая мороженым. Что же касается города Зальцбурга, то.… Ступая по квартире гения, я почти не дышал, а разглядывая скрипочку с клавесином, а ещё кроватку с ночным горшочком под ней, я настолько разволновался, что, казалось, теряю пульс. По горшочку трепетным пальцем постучал и представил себе, как великий Амадео опускает с кроватки ноженьки, как, приподняв подол ночной рубашонки, он в горшочек…
Нисим поставил перед женщиной большую чашку кофе.
– Зальцбург этот где? – поинтересовалась женщина.
– За границей, – пояснил актёр.
– А-а-а… – тяжело вздохнула женщина и, оставив свой кофе нетронутым, бросилась к выходу.
Наступила гнетущая тишина.
– Отчего у женщин такие бледные лица? – заговорил Нисим.
– От безумного счастья! Отчего же ещё? – отозвался актёр и снова достал из портфеля череп.
Нисим пожал плечами:
– К чему вам сдалась эта штука? Да ещё с собой таскаете…
Актёр яростно прорычал:
– А что ещё может напоминать нам так живо о жизни?!
– Ну да, – ухмыльнулся Нисим, – больше ничего…
Отпив водки, я посмотрел в окно. Ни обещанной силы, ни предположительного в голове тумана не чувствовалось. "Зато и бактерий тоже нет", – утешила мысль. В окне кафе было видно, как вдоль пустынной улицы неторопливо покатилось тело чёрного "мерседеса". Немного погодя машина развернулось в обратную сторону и, снова поравнявшись с окном кафе, на минуту задержалась. Я вытянул шею. Автомобиль тронулся с места и проехал дальше.
И тут я увидел Зива. С лица Зив напоминал ротвейлера, по фигуре – высохшее деревце, по разговору – глубоководную рыбу. "Кто ты на самом деле?" – спросил я однажды. "Реалист, проглотивший в себя кусок иллюзорности", – глотая слова, ответил (объяснил) он.
Зив вырос на нашей улице, и до двадцати двух лет был нормальным парнем, пока не стал поэтом. В своих стихах он размышлял о странных, изломанных судьбах человечества, и мне, слушая его стихи, мир действительно начинал видеться в другом обличии. Зив взял себе в привычку писать легко, любить легко, а расставаться со своими подружками совсем уж легко. Он нигде не работал и на какие средства жил, я никогда не знал, но, как бы то ни было, я не мог припомнить случая, когда бы он у кого-то одалживал денег. Я думаю, что его содержала мать, у которой был свой магазин мужских и женских головных уборов; и, помимо того, эта женщина считала, что её сын, безусловно, самый талантливый поэт всего южного Тель-Авива. Когда Зиву бывало хорошо, он садился сочинять стихи, но тогда он чувствовал себя подавленным; а стоило ему на какое-то время сочинять стихи перестать, как ему становилось настолько бессовестно хорошо, что он вновь хватался за стихи. Как и многие неуверенные в себе люди, Зив был необыкновенно упрям и раздражителен. На мои замечания он отвечал: "Не будь я немного невротиком, как бы опознали во мне еврейского поэта?" Однажды он уговорил меня сочинить музыку на одно из его стихотворений. Я почему-то согласился. Получилась песня. Имела, вроде бы, успех. "Поработаем вместе ещё!" – заявил Зив. Что думал на этот счёт я, его не интересовало. В моём доме он бывал едва ли не единственным гостем, поскольку прогулки Эстер по квартире не смущали только его одного.
Подсев за мой столик, Зив помахал листком со стихами перед моим носом и признался:
– Я весь переполнен всем этим, и уж просто не знаю, как мне освободиться от своего рабства.
– Никаких шансов! – издали выкрикнул актёр. – Освободиться от рабства не сумел даже Спартак!
Зрачки Зива расширились до невероятных размеров.
Я поинтересовался:
– Нужна помощь?
Зив вжался в стул.
Актёру я объяснил:
– Молодой человек – поэт.
Актёр поморщился, а потом, с нежностью поглядывая на зажатый в руке череп, призвал:
– Раз так, пусть угостит нас своим производством!
Зив угостил:
Сон, словно пиявка,
пил моё тело,
и, проснувшись,
я обнаружил, что лишился крови.
Глаза актёра залило угрюмое напряжение. Фыркнув в рюмку, а потом, театрально поклонившись в сторону Зива, он проговорил:
– Бред, который ты нам здесь набормотал, – это не стихи, а тусклый мусор, лишённый трепетного чувства жизни и звенящего, горячего пульса творчества. Где непременный акт, вызывающий в людях бурный ток крови и бешеный оргазм? Свои жалкие потуги ты смеешь называть стихами? Тьфу! Кому ты головы морочишь? Возможно, лишь только куры с их специфическими мозгами могут отнестись с участием к твоему разбрасыванию мусора… Читай, юноша, классиков, наслаждайся шикарными образами великолепного Чарльза Буковского! Взять, к примеру, вот этот шедевр:
"Подними платье повыше!" – попросил я.
Она подняла.
Это было похоже на восход солнца.
Страшно побледнев, Зив втянул голову в плечи, и казалось, что с его лица вот-вот выпадут глаза.
– О чём господин говорит? – спросил он у меня голосом, напоминающим интонацию изрядно выпившего человека, который изо всех сил пытается казаться трезвым. – Я так старался, я бился, как рыба об лёд…
– Не туда старался! – взревел актёр. – Биться надо не как рыба об лёд, а как гусь о подоконник – эффекта гораздо больше!..
Зив растерянно развёл руками и, непонятно к кому обращаясь, продолжил:
– Случается, что, будучи измученным под натиском неуёмного нашествия слов, я целыми ночами ворочаюсь в постели. Тучи слов летают надо мною, застревают в ушах, щиплют в грудь, колют в глаза… Порой мне кажется, что лишаюсь разума…
Я слушал Зива и думал, какое это ужасное несчастье – быть писателем, и какое это огромное счастье, что я не писатель. А ещё я подумал, что выражение самых сокровенных оттенков чувств подвластно лишь только музыке…
– Дыши ровнее, – посоветовал я. – Талант нуждается в мужестве. То, что ты ворочаешься в постели, ещё не означает, что ты лишился разума. Скотт Фицджеральд по ночам тоже не спал, однако с ума сошла его жена Зельда, а не он.
Зив перевёл дыхание и, искоса взглянув на актёра, осторожно спросил:
– Этот человек – литературный критик?
– Хуже, – отозвался я.
Сбитый с толку, Зив схватил мою руку:
– Разве бывает кто-то хуже, чем литературный критик?
– Конечно, бывает, – сказал я. – Театральный или музыкальный критик.
– Так он не литературный критик? – оживился Зив. Его лицо порозовело, а в голосе прозвучал металл вызова: – Господин с черепом, вы не думаете, что…
– Мне ни к чему! – перебил актёр. – От дум натираются на мозгах мозоли.
– Как тебе такое нравится? – Зив продолжал сжимать мои пальцы. – Этот господин принимает мои стихи за мусор!
– Возможно, господин недостаточно глубоко вник в суть? – предположил я. – Кстати, о мусоре… Как у тебя (тебе) с новой подружкой?
– Ты имеешь в виду совсем новую?
– Ну да. – Я вспомнил, что дальше одноразовых подружек у Зива дело не идёт…
Проведя со своей последней подругой на острове Родос семь дней, Зив после возвращения в Тель-Авив позвонил мне.
– В гостинице, – жаловался он, – моя подруга вела себя как пьяная горилла, и у нас происходили дикие, совершенно опустошительные ночи. Ты представляешь?
– Хочешь, чтобы я представил себе гориллу? – спросил я.
– Или собаку. Эта дамочка бросалась на меня, как собака на свежую кость, разве что при этом не лаяла. Знаешь, как она объясняла своё поведение?
Я сказал, что не знаю.
Зив разъяснил:
– "Для любимого, – заявила она, – я готова отдать всё, что у меня есть". "Всё не надо, – заверил я, – обойдусь самым малым". Кажется, объяснил понятно, да? Так нет же! Направив на меня скорбный взгляд, она пробормотала: "Бедный мой возлюбленный!.." Тут меня прорвало, и я крикнул: "Это наше бесконечное сюда-туда-обратно меня достало! А потому с данной минуты ты становишься для меня продуктом, у которого истёк срок давности!" Услышав о своём увольнении, она протяжно вздохнула и объявила, что идёт вешаться. "О кей, милая, – одобрил я, – не отказывай себе ни в чём". Словом, проклятая получилась поездка. А я так старательно готовился к ней: прихватил диск с записью нашей с тобой песни "Под рыжим солнцем, на белой лодочке", две бутылки вина "Sauvignon Blank", книгу какого-то англичанина и Библию…
Я не понял:
– Зачем Библию?
– Чтобы общаться не только о низменном.
Я понял. Потом спросил:
– А презервативы прихватил?
Поэт не понял.
– Зачем? – спросил он.
– Не знаешь?
– Нет.
– Тогда и я не знаю. Могу уточнить у моего внука.
Поэт понял.
– Шутишь! – сказал он.