Если ты, пораженный внезапным горем, идешь, опустив голову, вдоль берега, идешь, не разбирая дороги, петляя, корявыми ногами путаясь в ползучих огуречных плетях, а над головой августовское небо, полное метеоров, то прямо из-под ног твоих, в воздухе перевертываясь, кувыркаясь и лопаясь, во все стороны трассируют бешеные огурцы, эти омерзительные метеоры почвы, и становится от этого еще более тошно, тоскливо…
На бахче, охраняемой бдительным неусыпным сторожем с солью, они наворовали несколько зрелых, ядреных, гладкокожих тыкв. Они уселись на берегу Шумки, устроив тыквы на коленях, и, вооружившись ножами, с усердием принялись долбить.
Их было пятеро - Вовик, чьим любимым местом во дворе была Водокачка, на которой он так и проработал многие годы, пока не сгинул в лагерях за изнасилование малолетней, Павлик, которому Король, патологически любящий видоизменять окружающий мир, придумал заграничную кличку Пайл, Стаканский, который вооружившись ножом, в сущности, долбил на коленях собственное безумие, сам Король, чей образ, время от времени материализуясь, преследовал Стаканского всю жизнь, и - в длинном, монотонном, голубом - тонкими музыкальными пальцами скользящая по тыквенной мякоти - Аня Колобкова…
Первым откололся Пайл. Его жалкая, вздорная, совершенно не страшная, а скорее грустная тыква не понравилась Королю и Король прогнал его, несколько раз ударив ногой в живот. Много лет спустя Пайл пристрастился к наркотикам, он умирал, галлюцинируя, на металлической решетчатой кровати, и грустная тыква маячила перед его глазами, уводя из ада этой жизни в настоящий, конечный и более цивилизованный Ад.
Вторым потерпел неудачу тщедушный Вова. Его тыква получилась смешной, обрюзгшей, и Король прогнал его, дав ему такого пинка, что он перелетел через русло реки, тяжело свалившись на том берегу, в бешеные огурцы, мертвой хваткой сжимая свою бездарную тыкву. Он умер в лагере под Анадырем, от рака прямой кишки, которым его наградили мстительные гомосексуалисты.
Третья тыква, представленная на обозрение Королю, была тыква Стаканского, он стоял, замирая, перед сидевшим на корточках Королем, и властитель хмуро переводил взгляд со Стаканского на тыкву и обратно, как бы пытаясь отыскать общие черты.
- Тыква, - слабо пролепетал Стаканский.
- Вижу, что тыква, - мрачно констатировал Король, наливаясь кровью.
- Смерть, - подумал Стаканский, - страшная мучительная смерть с таким вот лицом, с этой циничной улыбкой рваного рта, чем-то похожая на полную луну…
- Эта тыква пойдет, - серьезно сказал Король, и Стаканский чуть было не бросился ему на шею.
То была несомненная творческая удача, как будто бы у тебя наконец приняли рукопись… Много лет прошло, и вот так же, наливаясь кровью, читали различные редакторы его сочинения, и всегда, видя их склоненные лысины, Стаканский вспоминал именно этот момент своей жизни…
Тыква Короля, гнусная, подлая, полная искривленной лжи и ненависти, обсуждению не подлежала. Также особо, вне всякой критики, почему-то прошла хмурая, похожая, скорее, на болезнь, чем на смерть, тыква Ани Колобковой.
Они остались втроем. Темнело, небо являло первые звезды, Вегу и Альтаир, они укрепили свечи внутри своих тыкв и посмотрели на них.
Это было странное зрелище: три головы - лица искажены ужасом, в сумерках почти прижаты друг к другу, молча, пристально смотрят на три головы - огненные глаза, постоянно подмигивающие от сквозняка, идущего внутри тыкв, огромные рты, в глубине своей шевелящие красноватыми языками… Нет ничего страшнее лица, искаженного ужасом, нет ничего страшнее тыквы, из бездны своего растительного мира глядящей тебе прямо в глаза.
- Мы сделали эти тыквы, - сказал, прокашлявшись, Король, - для того, чтобы пугать жителей нашего грязного, гибнущего от лжи и разврата поселка НКВД. Прошло время, и мы изменили наше мудрое решение. Данные тыквы слишком хороши, чтобы стать добычей обыкновенных людей. Отныне мы отправляем их в путешествие: пусть плывут они вдоль этой извилистой реки, пусть впадут вместе с водами ее в Днепр и далее, в Черное море, а через Босфор, Дарданеллы, Гибралтар - в океан… Пусть плывут наши тыквы сквозь время, монотонно щеками стуча, да взойдет долгожданное семя на далеких и чуждых бахчах… Свояк.
Впрочем, ничего такого Король не говорил. Они взяли каждый свою тыкву и бережно опустили их в воду. Покачиваясь, медленно поплыли тыквы вниз по течению, отражаясь, отбрасывая в ребристое зеркало десятки причудливых гримас.
Стаканский смотрел им вслед. Он мысленно проследил их синусоидальный путь по рекам, представил себе огромные, веселые, полные звука и огня города, и тоской защемило сердце - никогда…
Никогда, сколько ни ходи и не езди, не увидишь этого прекрасного мира, не познаешь его до конца, следовательно, надо устремить взор свой внутрь, не опасаясь, что и там ты тоже найдешь непостижимую бесконечность.
Внезапно он услышал какие-то странные звуки - шелест, чмоканья, толчки… Стаканский оглянулся. То, что он увидел, запомнилось ему на всю оставшуюся жизнь, до тех самых пор, пока он не посмотрел на свою руку, и рука зависла в воздухе и опустилась медленно на стол, уже чужая рука, бледная, сухая, вся в старческой сыпи рука…
На берегу Шумки, в зарослях бешеных огурцов, на коленях стояла Аня Колобкова, а сзади, ритмично раскачивая мощным торсом, в своем неизменном сером костюме при галстуке, торжествовал Король, и лицо его в этот момент было так похоже на лицо Стаканского, что он ясно и четко осознал: здесь зеркало.
Вдруг, перехватив его мутный взгляд, Аня Колобкова улыбнулась, поманила пальцами, мелко постучав по своим губам, как делают глухонемые, когда просят есть… Стаканский повернулся и пошел.
Он любил ее первой любовью, полной восторгов и внезапных великих открытий. Глубоко в себе он таил это святое чувство, и больше всего на свете боялся, что о чувстве узнает она… Он так любил Аню, что готов был упасть на сухую черную землю и кататься, стучась головой о тыквы. Он так любил Аню, что был готов провести ночь на кладбище и поседеть от ужаса. Он так любил Аню, что готов был лизать и лизать ее крупную родинку чуть пониже левого уха, лизать и лизать, пока не кончится слюна.
Так он любил Аню, и он знал, что рано или поздно они будут вместе, пусть пройдет много лет, пусть все они станут взрослыми, пусть нынешние, еще живые взрослые - умрут.
Стаканский не ошибся: вероятно, мир все же, хоть и со скрипом, подчинялся некоторым его желаниям, правда, ждать Аню Колобкову действительно пришлось очень много лет, и он лишь предчувствовал свою будущую жизнь, будто сжимая в руках тяжелую толстую книгу…
Он долго шел за тыквами по берегу Шумки, продираясь сквозь причудливую вязь ползучих огуречных стеблей, и под его ногами, лопаясь с гортанным звуком боли, в исступлении метались бешеные огурцы, и он видел, как тыквы, с глухим звуком сталкиваясь, страшно улыбаясь, желтыми глазами подмигивая, уплывают от него все дальше и дальше, по черной реке, под августовским метеорным небом, и так поплывут они через десятилетия, через всю его жизнь, постоянно скрываясь за поворотом…
Стаканский сочинял стихи.
4
Писательство родилось вместе с ним: он сочинял всегда, сколько себя помнил, и это давало ему полную уверенность в том, что он сочинял и до начала памяти.
Складывать буквы в слова, то есть, писать, он выучился раньше, чем разбирать слова написанные, то есть, читать, чему изрядно помогла дедушкина пишущая машинка, старая немецкая машинка с антикварными ятями, прослужившая Стаканскому всю жизнь и ломавшаяся за пятьдесят лет лишь трижды, в тех случаях, когда к ней прикасалась чужая рука.
Именно на клавиатуре деда, отца погибшего в стычке с бандитами отца, пальцы его, еще в четырехлетнем возрасте, отстучали первую сказку, слабую, с незамысловатыми иллюстрациями, и в этом забавном тексте уже довольно прозрачны зародыши последующего творчества писателя: все его произведения изобилуют каскадами бессмысленных смертей, странных природных явлений, разнообразных пожаров, стихийных бедствий, глобальных катастроф, словно ему было жалко, жадно оставлять людям созданные им миры.
Это была всецело его вотчина, в отличие от мира внешнего, в котором он всю жизнь обретался где-то на задворках бытия, среди самой униженной и бесправной части человечества, которая, в свою очередь, также отторгала его, чувствуя, что он не тот, за кого себя выдает - не археолог, не дворник, не студент, не стукач, не внук, что он не принадлежит людям так, как они принадлежат друг другу.
Был в распоряжении Стаканского еще и третий, самый секретный и, может быть, самый реальный для него мир. С детских лет он овладел искусством визионизма: он свободно мог корректировать действительность в галлюцинациях и снах.
Засыпая, Стаканский сосредотачивался на сновидении, в общих чертах проектируя его: собственная голова представлялась ему в виде большого здания с множеством лестничных маршей, коридоров, по которым сновали служащие, несли какие-то бумаги, хлопали дверьми, деловито входя в кабинеты: "Итак? Что мы сегодня будем смотреть?" - шла напряженная коллективная работа, результатом которой становилось сновидение, где мальчик был всесилен.
Но реальная жизнь все же существовала: она возвращалась вместе с утренним солнцем, звоном умывальника, запахом весенней улицы, чувством бодрости в молодом теле, и внезапно становилось тоскливо, невыносимо сладко, невыносимо горько - некая тошнотворная смесь соли и сахара во рту, ком в горле: нет на свете никакой дороги из желтого кирпича, никаких железных и соломенных человечков, никакой девочки Элли, и он ясно понимал, что сначала умрет бабуля, затем дедушка, дядя и тетя, затем и он сам, старый, вонючий, на неведомом диване - нет, не хочу - в окружении любящих детей и внуков, в ореоле славы и богатства - нет, впереди годы и годы немыслимых страданий, ад на земле, ад на небеси, сороковые, пятидесятые и далее - все это надо прожить, среди других, искренне верящих, что все вокруг настоящее.
Бабуля, стучащая палкой в пол, когда нижний сосед заводил патефон, чтобы заглушить крики жены, бабуля, стучащая палкой в потолок, когда верхний сосед зачем-то среди ночи начал передвигать мебель, дура, это просто пришли арестовывать, убивать, продолжая борьбу за несокрушимые материальные блага жизни, и тебя могли бы, царапающуюся, протащить по подвальному коридору в комнату с желобом, чтобы загнать пулю в затылок, между водкой и водкой, интересно, молодых да хорошеньких ведь предварительно?… Ведь это вполне логично: лапать, целовать, оплодотворить и сразу убить, это, вероятно, немыслимое удовольствие…
Он слегка озадачил дедушку, когда трех лет от роду, сидя на горшке, вдруг выдал свое первое стихотворение - "Клизма-клизма марксизма-ленинизма!" - и позже напугал его до смерти, когда заплясал в белой рубашонке на кровати, веселясь и повторяя: "Сталин - Мудак!"
Дед несколько раз избивал его, запирал в темную комнату, морил голодом, увещевал устно, применяя все свои знания и опыт работы в органах - тщетно, казалось, будто внутри мальчика установлен какой-то адский механизм.
- Сталин Мудак! Сталин Мудак! - скакал он в своей детской рубашонке на кровати, скользя ладошками по невидимому стеклу, а дедушка мрачно смотрел на него, руки по швам и опустив голову, словно на похоронах.
- Ну погоди, дорогой, - приговаривал он, почему-то с сильным кавказским акцентом, - вот доживешь до двенадцати лет, мальчик, и сдам тебя куда надо…
Разумеется, он прекрасно понимал весь абсурд данной угрозы, поскольку вместе с внуком загребли бы и его - кто поверит, что мальчик мог самостоятельно открыть величайшую государственную тайну? Поэтому дед и пришел к простому и мудрому решению, подобно тому, как много лет назад финский рабочий Рахья, там, вдали, на краю выгребной ямы…
Последующая история, которой можно дать условное название "Мой паук", настолько потрясла маленького Стаканского, что отразилась определенной вехой в его творчестве, приведя его к значительному качественному скачку.
Многие помнят знаменитые садистские куплеты, написанные хорошо ритмизованным четырехстопным дактилем, в них действуют дяди и тети, мамы и папы, деды с безотказными обрезами - с одной стороны, и дети, которые находят в бескрайних полях гранаты, пулеметы, прочее оружие - с другой. Объединяет их неизменный мотив убийства родителями детей и наоборот. Вряд ли все стихи цикла принадлежат перу Стаканского, но изначальный толчок этому фольклорному жанру дал именно он.
Однажды Стаканский обнаружил под подушкой паука. Это было крупное, с кулак величиной, чернобурое существо, медленно перебирающее ногами. В тот день дедушка как раз вернулся из среднеазиатской командировки, где мучил и умерщвлял непокорных азиатов, и Стаканский подумал, что зловещее насекомое совершенно случайно могло заползти в багаж.
Он расправился с пауком при помощи учебника арифметики, захлопнув его меж десятичных дробей, тщательно проверил постель, завернулся в одеяло и, проонанировав, уснул, забив во сне еще несколько хрустящих каракуртов, а наутро, когда дед в майке и трусах, волосатый, пришел посмотреть его, Стаканский впервые заметил, как поразительно похож он на паука.
Одним субботним вечером дед, или паук, как он теперь его мысленно называл, пришел с работы веселый, долго плескался в ванной, напевая, затем предложил Стаканскому поехать до завтра на дачу, вдвоем.
По дороге они разговаривали, вечером играли в шахматы, что также было весьма странным, а на рассвете пошли в ближний сосновый бор за грибами - солнце обладало звонкими полянами, культивируя над травой сонмы сверкающих жуков, рослые грибы радостно прыгали в корзины, паук был необычайно весел, хохотал в небо и призывно аукал издали бабьим голосом.
Они вернулись домой, и паук сразу принялся обрабатывать грибы.
- Гъбы! Гъбы! - приговаривал он, почему-то по-болгарски, с редуцированной гласной.
Стаканский ужасно хотел есть, он увивался вокруг чугунка в клубах аппетитного пара, подбрасывая в огонь самые сухие и тонкие поленья, чтобы ускорить процесс. Он нарвал в огороде зелени: сочнозеленый лук с капельками сока на срезах, молодой чеснок, продирающий горло до слез, упругий редис пионерской раскраски, росистые пупырчатые огурцы, хранящие внутри вакханалию хруста, нежнейший укроп, стройная петрушка с пикантной горчинкой, опальный пастернак, таинственная кинза, именуемая меж взрослыми "ебун-трава", - паук одобрительно следил за работой внука, и мир был переполнен сладострастным бульканьем изумительного варева.
- Ну-с, молодой человек! Готовьте миски, - известил наконец паук, и Стаканский опрометью бросился к буфету.
- Однако… - паук озадаченно заглянул в карманные часы-луковку. - Мне необходимо сделать звонок в управление, ровно в двенадцать.
Он вышел и через несколько минут вернулся, грустный, с глубоким сожалением посмотрел на жарко блестящие миски.
- Придется тебе одному побаловаться тут супом, внучек, - печально сказал он, на ходу натягивая галифе на все десять своих черноволосых ног. - Срочная работа, - пояснил он, покрутив растопыренными руками в воздухе, как бы шутливо изображая свою работу, и уже в дверях, потянув носом вкусный воздух, два раза с грустью кивнул:
- Гъбы! Гъбы!
Оставшись один, Стаканский медленно подошел к плите, снял с чугунка крышку и долго разглядывал варево, затем, приняв решение, щелкнул пальцами и выбежал во двор.
У Котельной, под угольной горой возился чумазый мальчик Вит. Это был классический золотушный мальчик, с большими ушами, тонкими ручками, с расширенными от ужаса глазами, представитель многодетной семьи Честяковых, что обитала на другом берегу Шумки, в бараке для обслуги. Богатые энкаведисты трогательно помогали этим детям, давали работу, что-то из старой одежды, подкармливали. Стаканский и решил этого мальчика подкормить.
- Суп! - важно сказал он, подняв палец.
- Суп, - в другом тембре повторил Вит.
Мальчик был вонючий и грязный. "Суп! Суп!" - приговаривал он, опорожняя миску за миской. Стаканский сидел напротив, внимательно за ним наблюдая и тоже закусывал - черным хлебом с подсолнечным маслом, сочнозеленым луком, молодым чесноком, упругим редисом пионерской раскраски, пупырчатыми огурцами, нежнейшим укропом, опальным пастернаком и таинственной кинзой.
Насытившись и рыгнув, Вит сполз на пол, его живот волочился, как у беременной суки, а ночью он умер в страшных мучениях, и когда старший Честяков выламывал ему пальцы и бил по грудянке, выпытывая, что он такое съел, мальчик, уходя, мог вспомнить лишь одно страшное слово, с умершей уже гласной, затихающе повторяя:
- Съп! Съп!
Часто потом этот золотушный мальчик являлся Стаканскому в кошмарах, синий, подтягиваясь на руках из-под кровати, с ужасом, с удивлением шепча: Съп! Съп! - и странное дело: призрак со временем набирался возраста, сначала вытянулся и запрыщавел, затем превратился в красивого луноликого юношу, десятки лет посещал жертву зрелым мужчиной, занашивая и меняя костюмы, а к старости стал носить толстые двойные очки, и наконец исчез, отпустил, вероятно - умер… А тогда, на следующее ненастное утро - ливень, ветер, растут в лесу новые бледные поганки, гъбы - когда паук вернулся, чтобы посмотреть внука, Стаканский весело хлопнул ему синими глазами из-под одеяла, натянутого на нос, и с этого момента игра повелась в открытую, паук плел все более узорчатые, изощренные сети: вот он пытается заманить его то на лодочную прогулку в Гидропарк, то в увлекательное вертикальное путешествие на Чертовом Колесе… Мальчик ест только то, что опробовано бабулей, он выбирается ночью из окна и спит на крыше пристройки…
Однажды в доме появляется новый друг семьи, доктор из органов, он все чаще бывает вечерами, все больше пьет, сблевывая излишки в унитаз, мальчик понимает, какая ему уготовлена участь - теперь паук может умертвить его любым способом, от петли до пули - верный лекарь сфабрикует какую угодно бумагу… Стаканский решается, наконец, нанести ответный удар, в пределах необходимой самообороны, полностью в духе эпохи.
Через несколько часов после того, как он бросил в почтовый ящик маленький треугольный конверт, поздней ночью в дверь тихо, очень корректно, но в то же время торжествующе - постучали.
Паук сразу понял, кто это и зачем, потому что только вчера, на другом конце города, на Сырце, борясь за распределение материальных благ жизни, он делал то же самое. Несколько человек бодро вошли и перетряхнули весь дом. Они расколотили цветочные горшки и фарфоровые сервизы, отстегали широким ремнем маленького Стаканского, изнасиловали бабулю, связали пауку все десять его ножек, взвалили на плечи и унесли.
Стаканский вышел на улицу. Медленно падал снег, исчезая на теплой мостовой, здания с той же скоростью плыли вверх, наглядно демонстрируя относительность вещей. Какой-то человек, осторожно ступая по брусчатке, спускался на Подол. Стаканский двинулся за ним, сердце его забилось.