Дни - Владимир Гусев 11 стр.


Мне теперь неизвестно, где он и живет ли на свете. Но иногда вот ноет душа, как к плохой погоде… Как у него сложилось?.. И не могу забыть это безумие… эти чудовищные минуты, когда люди… ну, вот. Конечно, я понимаю, я все понимаю… а все-таки вспомнишь - и становится страшно неизвестно чего… У Володи тоже был чуть ли не первый его бой… Да́ вот, неизвестно чего. Не самого боя, даже не самого этого Володиного ожесточения, а… не знаю. Вспоминаешь, и страшно… в общем, не могу я все это… И что это, правда, стало с его женой… этой Наташкой, женщиной… что́?..

Мы сидели, уныло задумавшись.

- М-да. А не пойти ли и по домам. К женам, пока они целы, - "по-мужски" пошутил Павел Никитич, уж не очень молодой, но еще кудрявый балагур, и тут же сам подвернул губу и почесал в затылке, будто громогласно брякнул на похоронах, что покойник любил выпить.

Я переглянулся с четвертым - с молчаливым блондином Петрухиным, который страдал из-за фамилии и которого потому и звали всегда по фамилии.

На Николая Николаевича никто не смотрел.

Посидели несколько минут и разошлись восвояси.

ЧУВСТВО

1

Жара наступила раньше времени, и это не радовало.

К широкому дому конторы с надорванным треском подъезжали мотоциклы. Прыгая по причудливо засохшим колдобинам, они закруглялись у крыльца, оставляя медленно провисающее полотнище пыли. Его как бы подхватывали другие.

Люди, приехавшие из летних лагерей, из дальних бригад, слезали с затертых, жирно лоснящихся под прямым солнцем сидений; откинув забросанный острыми комочками сухой грязи, потрескавшейся на дорогах, клеенчатый полог, вылезали из шатких колясок.

Но, выйдя, они не знали, что делать. Привалившись к заборчику, они сидели на земле под доской показателей, где маячило меловое по коричневому: "7,5… 8,1…", обивали сапоги на крыльце, сгрудились на жидкой лавочке в тени стены. Те, кому не надоело нудное белое солнце, кучками и вразброд ходили по площади; ее пустое пыльное пространство было разбавлено светлыми пятнами рубашек и мозаикой платков, платьев. Изредка проходил потный человек в черном шерстяном костюме со следами сундучных складок - из тех, что отвечали за митинг или собирались выступать.

Митинг был объявлен на двенадцать, но до сих пор не начинался. Впрочем, это никого не беспокоило. Он должен был происходить вон там, по ту сторону площади, у памятника убитым на войне.

В ограде этого памятника стоял деревянный ребристый обелиск, свежекрашенный в голубое. К нему была прибита табличка с надписями; перед ним, чуть приподнятая по направлению к входящему в ограду - как бы привстав на локтях, чтобы посмотреть, кто идет, - лежала длинная плита, по форме напоминающая широкий гроб, со всех сторон обложенная цветами - больше всего ромашками: белое с желтым, белое с желтым, белое с желтым. Клумбы внутри ограды зеленели, белели, краснели и тоже были приведены в порядок: обставлены побеленными кирпичными половинками углами вверх. Дорожки в ограде были посыпаны ярко-желтым, еще слипшимся в кучки и холмики, не распавшимся в песчинки песком, сама ограда обильно побелена свежей, бугорочками застывшей известью.

Андрей Велембатов, слегка уже того, сидел на тоненькой лавочке внутри ограды рядом с двумя мужиками, толковавшими о преимуществах махорки сравнительно с кутаисским самосадом, внешне слушал их разговор и где надо кивал и мычал, а по сути смотрел кругом и думал о своем. Ему очень нравилось, что люди готовятся к митингу, что песок, побелка, трава и цветы - свежие, новые, что в ограде и вокруг толпится народ, молодежь. Правда, он, как и другие, сегодня утром много ворчал, что все не как у людей, что праздник - не праздник (он уж и забыл, о чем именно он это говорил, но говорил ведь); правда, ему не нравилось, что лица… не те, что следует. Вон напротив на лавке - Люська Страхова; лузгает жареные семечки. Плюет за ограду, и то молодец, но что ей митинг? Что война?.. Андрей уже знал, что такие мысли нельзя высказывать ребятам, девкам вслух - начинают брыкаться, морщиться, обижаться: "Ну что мы, в чем виноваты?" Но все же. Сидит, платье как подсолнух - как же, техникум, то да се - морда румяная, брови черные, под глазами сине - и… вот что́ "и", Андрей не знал.

Он не знал, какие претензии имеет он к Люське Страховой, к ее подругам - таким же разноцветным, сидящим тут же на лавках, бродящим между клумбами. Что он к ним имеет? И даже не только к ним, к молодежи - тут вроде ясней, тут что-то можно и придумать, - а и ко всем, ко всем вообще людям, собравшимся вокруг, стоящим кучками, вдвоем и поодиночке в ограде и рядом с ней. Кто смеется, кто хмур, кто задумчив, кто болтает с соседом, а Андрей вот сидит, смотрит на них, на песок, на обелиск, и ни с кем не говорит, и что-то имеет против них… или не против них? Или он это чувствует потому, что он тут один? И что же он чувствует? Что же, что же он чувствует?

Если бы Андрей был чуть подогадливей, он знал бы, что и многие, собравшиеся тут, - чувствуют то же самое… неизвестно что. И не могут это сказать друг другу… Но он чувствовал сильнее…

Тихий говор, смех, лузганье семечек, повизгивание девчат наконец были прерваны появлением парторга Петра Григорьевича в полосато-коричневом, стародавнем костюме - на широких брюках пух и ворсинки, - в белой в полоску рубашке с пепельно-серым, военным галстуком - и еще каких-то людей в темных костюмах и светлых рубашках. Тракторист Сашка Бездомных, в расстегнутом до пупа комбинезоне - грязная, влажная майка - и с изжелта-выгоревшими кудрями, как-то тоскливо, уныло оттенявшими красное лицо, поталкивая перед собой коленкой, нес за этими людьми маленький стол, заранее накрытый красной материей. Полминуты люди в костюмах, собравшись в кружок, говорили между собой, а Сашка стоял за их спинами, держа стол на весу. Но вот ему указали: ставь, мол, чего же ты. Он поставил стол между плитой и обелиском и плотно, веско поупирался в него ладонями - прочно ли. Народ со всей площади стал подтягиваться к ограде. Рядом на столбе вдруг с полуфразы прорвался динамик - пошла какая-то легкая музыка, треск и шум. Сама эта музыка Андрею не нравилась, но то, что она играет, он одобрял - пусть играет, пусть народ… веселится. Пусть… знает. Но что же "пусть знает" - Андрей не мог бы сказать. За столиком совещались, листали бумаги; Петр Григорьевич поднял усталое, смуглое лицо и озабоченно прошелся взором по лицам близстоящих: смотрел в последний раз, здесь ли заранее назначенные ораторы. Митинг вот-вот должен был открыться.

И тут в народе началось шевеление, беспокойство. Казалось, все то неопределенное, смутное, ноющее, что сидело где-то внутри Андрея, что сидело где-то внутри людей, вдруг выплыло, вышло наверх, стало чем-то живым и ясным. Шевеление нарастало; за оградой было еще не совсем понятно, в чем дело, люди за столом подняли лица, вопросительно смотрели поверх голов - а многие стоявшие сзади уже откалывались от толпы и бежали по боковой улице мимо фундамента строящегося клуба. Наконец, кто-то и внутри ограды произнес это слово - "горит".

2

Усадьба Степана Петровича Бессеменных располагалась на перекрестке больших улиц, на углу, ближнем к конторе. Горела времянка, бывшая самым угловым из всех строений. Для усадьбы это было, может, и лучше - тем более ветер тянул от дома, - но через перекресток стояли дома с соломенными крышами, и огонь угрожал всему "порядку".

В сушь и в праздник можно было заранее ждать чего-то такого, и все же пожар, конечно, застал врасплох. Ни сами хозяева, ни соседи вовремя не засекли огонь, а когда хватились, - гудящими, быстро струящимися по ветру красными душными волнами были подхвачены стог сена, стоящий рядом с времянкой, еще один маленький стожок рядом с уборной, уборная и сама времянка - большой дощатый сарай, крытый соломой.

Пожар продолжался уже полчаса, и тем, кто был поблизости, все происходящее внушало не только страх - его, кстати, почти и не было, - но и иные, противоположные чувства. Во-первых, люди, как это всегда бывает, невольно чувствовали величие и красоту огня, но дело было не только в этом. Традиционная целеустремленность, дружба и спайка, которые проявляет русская деревня во всякой беде, соединились сегодня с тем чувством, которое с утра испытывали Андрей и многие другие, которого они не умели высказать, выразить и которое требовало выхода. Нервный, дрожащий, призрачный дневной огонь и борьба с ним лучше всяких слов выражали это чувство.

Неровные, бледно-оранжевые в свете желтого солнца, перемешанные с черным и серым дымом вихри и волны, обхватив всю соломенную крышу, стойки и стены времянки, стога и теперь уже и прислоненные к забору бревна, отчасти и сам забор, словно борясь с ветром и негодуя, бурля и прыгая, фыркая на него, в то же время и подчинялись ему и тянулись к углу улиц, рассеивая вокруг отчаянный, давящий жар и дальше - плотную духоту. Такая огромная масса огня для глаза была непривычна и производила впечатление, будто горит обыкновенный костер, разложенный какими-то нормальными людьми, а только все вот мы - окружающие пожар - стали вдруг маленькими и ничтожными, вовсе не людьми, а какими-то зверьками, жуками, мечущимися, стоящими и ползающими вокруг костра. Но такое ощущение было только у тех, кто подходил или стоял, наблюдая, вокруг.

Андрей тоже подходил. Беспокойство, которое он испытывал, по мере приближения к огню постепенно не сменялось, нет, а как бы само обращалось в цельный задор и радость драки, опасности… Но он только подходил, подходил…

Зато большинство людей не стояло и не подходило, а работало, и они-то принимали огонь как реального, бойкого и живого противника, равного им по силам или даже и сильнее их, но такого, которого все равно, так или иначе, надо победить, и это и будет сделано.

По движениям людей чувствовалось, что вот этот исход - будет сделано - не только не вызывает сомнений, но и само собой разумеется, неизбежен. Между тем дела были плохи.

Работали в основном те, которые прибежали первыми. Это были люди, вместе строившие дом Степану Крутишкину: они сегодня как раз кончали, и Степан в честь праздника и завершения дела должен был к вечеру угостить компанию. Поэтому естественно, что работа шла споро и в лад, и дым и огонь заметили не сразу; но заметили.

Сейчас все они уже полностью вошли, включились в новое - еще более суетливое и хлопотное, чем отделка готового дома. Но бороться было трудно. Во дворе между домом - пока еще не тронутым огнем, ветер спасал - и огородом был колодец, но он глубок, да и проку мало от ведер. Ручка непрерывно, тревожно и бешено гремела цепью, на которую уже было навешено не ведро, а легкая бадейка с растресканным обручем, наскоро стянутая еще и веревкой; все это, бадья, веревки и прочее, появилось как-то сразу и будто из-под земли. Вокруг колодца столпились люди; сразу образовались лужи и грязь, все оно месилось ногами в новых сапогах, штиблетах и туфлях на каблуках. Двое быстро выворачивали бадейку - из боков которой фонтанами била вода - разливали по проворно подставляемым ведрам. Не успевала бурно выплеснутая вода хоть чуть успокоиться в узком ведре, как его плотно и крепко хватали, почти по воздуху, но ни капли не расплескав, швыряли по цепочке от человека к человеку, протянувшейся к времянке; последний плескал ведро на стог, шипящий и дымящийся сбоку основного пожара. Стог полудогорел, полупотух от воды; он был черен и жарок, извергал вверх и в стороны пар и пепельный, въедливый дым; под черной трухой еще сверкало, трещало и прыгало красное, оранжевое, живое. Но черное и серое покрывало его все больше; на совсем черной соломенной трухе все гуще оседал невесомый, воздушный серый пепел.

Но это стог, а сама времянка продолжала пылать. К ней тоже бегали с ведрами, но выплескиваемая вода давала лишь легкий, жалкий, эфемерный вспых - пуф! - будто на красную печку плеснули из заварного чайника. Дымок, три воздушные кольца в сторону - и все ведро, огонь как был, так и есть. Вскоре, однако, тоже неизвестно откуда, появился резиновый шланг с помпой. У колодца встали двое ребят, стали качать; третий - в копченой белой, праздничной рубашке - искусно направлял черный шланг не в самые бойкие, не в самые огненные места - там было все равно бесполезно, - а туда, где огонь был пореже. От этого и там, где горело сильней, кое-где постепенно становилось тише: огню не было поддержки сбоку. Шел круглый дым, живое и красное пропадало. Другие люди ловко подхватывали шланг сзади, помогали парню ворочать струю, с ходу и сразу угадывая его намерения и будущее движение… И все же огонь пропадал лишь там-сям, а в общем крыша горела вовсю. Стояли гул и крики, было тревожно, смутно и радостно. Вдруг со слабым в общем треске и гаме звуком упала дверь сарая, и на волю вырвалась пухлая, желто-розовая свинья в саже и с коричневыми ожогами. Она сосредоточенно понеслась прямо и ровно от двери, и люди перед ней деловито и без удивления расступились, как бы само собой пропустив животное дальше, в прохладный огород. Лишь кое-кто сквозь шум прокричал какие-то шутки. Часть крыши мягко и плавно лоскутом осела, провалилась вниз, обнажив черную солому, черные, жирно блеснувшие сажей под солнцем, пористые стропила и перекореженный жаром велосипед, еще висящий на костыле в углу под крышей; Ванька Стрыгин уже выкатывал из отверстия упавшей двери автомобильный скат, лежавший там у входа… Хозяин был шофер, он сегодня был в рейсе. Из домашних работали только жена и дети, дед со старухой… Дед был в ярко-синей рубахе, необычно взвинчен и резок, но точен в движениях; его лицо источало особую энергию, появляющуюся в некоторых медлительных и слабых людях только в таких ситуациях… Те, кто умел бы помочь, но не мог из-за нехватки воды, ведер, лопат и прочего (все, что возможно, было уж собрано и пущено в ход, за остальным побежали в дальние дворы, да и народу около огня толпилось столько, что и теперь уже, сбегаясь с разных сторон в одно место, к пламени, многие друг другу мешали), - эти люди угрюмо стояли поодаль и попусту не лезли. И Андрей стоял - не потому, что и другие, а сам не знал почему, - стоял, и все… и все. Без толку в ряды работающих затесался лишь молоденький журналист Алеша, который приехал в село "по надоям", но, конечно, прискочил на пожар и теперь жаждал острых ощущений. Он лез в огонь, и ему не мешали, даже иногда сторонились, пропуская вперед, но, в общем, и не обращали на него внимания. Дым, плотная жара, оранжевое пламя, спорые, плотные, сильные движения людей - все это восхищало Алешу, и ему больше ничего и не было надо.

Прошел слух - приехали пожарники. Машины не было видно - она остановилась на улице за домом - но все приободрились. Молодцы, команда: с того конца огромного села, из-за оврага, увидели - и вот уже здесь. Не очень скоро, но все же. Появился толстый брезентовый шланг, еще вялый и плоский; его тянул пожилой невысокий мужчина в обычном сером пиджачке, но в каске. Он бросил трубу на землю у стога и снова исчез за пылающей массой, что-то крича невидимому подручному. Скоро шланг начал толстеть и пыжиться; бах - ударила толстая, ладная, вспененно-белая струя. Несколько человек тотчас, не дав почти ничему пролиться впустую, схватили, направили белый шипучий, брызжущий паром и влагой, сияющий в солнце прямой водяной столб - на крышу; и тотчас в толпе раздался гомон, веселые, злорадные по отношению к огню вздохи:

- Она!

- Во!

- Это другое…

Сражение огня и воды на крыше шло теперь уж всерьез; струя как бы резко и хрустко выстригала из огненной шевелюры времянки плеши и лысины, и эти места лишь вспыхивали последний раз изжелта-серым, шаровидным дымом и как-то сразу и неожиданно начинали лишь тихо чернеть. Еще огонь бушевал, но стало ясно, что участь его решена. Тем более что мужчина в каске тянул уже второй шланг. От толпы, стоявшей на улицах, в огороде, тотчас же откололось несколько человек, не спеша пошли прочь: мол, чего теперь время терять, все, поглядели, все уже ясно.

Но для тех, кто был в самом пекле, ничего еще не было ясно.

- Война войной.

- Одно слово: День Победы. Попомнить надо.

- Как тогда, во втором, всем селом горели.

- Бог посылает память, - шло в толпе. В людях улеглись первые чувства; начали рассуждать, размышлять и сравнивать.

Чувство особого, странного беспокойства, владевшее с утра многими, почти у всех как бы разрешалось, разряжалось этим пожаром, этим огнем, будто нарочно "посланным богом", природой, некой судьбой.

Назад Дальше