Волк и сенбернар же, стоя в двух шагах друг от друга, смотрели. Собака была большая, лохматая, глядя на нее, волк себя видел сухим, голым и жилистым; и в выражении широкой, спокойной морды был свет наивности из-за длинных чернеющих в сумерках шерстин-усов, дугой нисходивших от грузного носа к светло-косматым углам пасти; было нечто приветливое, тихое. Сенбернар смотрел мирными глазками, и вся его тяжелая, шерстистая фигура на толстых огромных лапах, и еле уловимый оттенок запаха, исходившего от него, и постановка туловища, головы, задних ног, хвоста, и, главное, все его выражение, как бы сам воздух, бывший вокруг него в желто-синих московских сумерках, - все это заставило волка увидеть, будто бледный, туманный призрак-полупятно… снег, снег в далеких горах, режет ветер, воют камни… снег, снег… и собака, неуклюже, но старательно пробирающаяся куда-то тяжелыми, грузными бросками. Куда?.. А волк, задумчивый, смутный волк далекого прошлого, смотрит туда… куда?.. со скалы, и видит собаку, и знает - собака - не за ним, собака - несет на спине… что? куда?.. Волк не знал, не ведал; как сонное видение, проплыло, прошло это перед взором и тихо растаяло, на миг засветившись кристалликами, световыми точками. Волк, застыв в положении резкого шага вперед, смотрел на сенбернара; сенбернар, рассеянно, но кучно держа свою косматую глыбу-тело, спокойно, слегка в недоумении, но доброжелательно смотрел на него. Всеми своими настороженными телом, кожей, всем существом своим волк чувствовал, знал, что этот человек и, главное, эта собака - не сухи, не тверды, не остры, а - мягки.
- Ну, поговори с ним, Джим, - посмеиваясь, сказал человек, и теплый, тихий пар заклубился около воротника и шапки. - Смотри, у него глаза, как у волка. А может, это волк? Поговори, познакомься.
Пес сделал старательное и неуклюже-грациозное шевеление передней лапой, слегка кивнул головой и вывалил язык, не сводя спокойного взгляда с волка - как бы говоря: "Я пожалуй, да он-то?"
Волк не двинулся с места, а только замер еще стекляннее, суше; пес, видя это, не сделал шага навстречу.
- А ты что за птица? - спросил человек у волка. - Ну, прощай, брат, мы пошли далее гулять. Забрели мы сегодня, Джимик, черт-те куда; снег, репейники. Но вот и он тоже. Иди, волк, домой.
Они пошли в сторону, оба тяжело и старательно ковыляя по снегу; в походке огромной собаки была, однако, еле уловимая для взора, для слуха скрытая легкость, запас сил; во всяком случае, когда они пошли, волк - глядя вслед - тут же как бы увидел эту собаку, легко, мощно бегущую там, по снегам… среди скал…
Подождав, он в задумчивости продолжил путь.
Через день он так же случайно налетел на человека, мужчину; тот шел на лыжах, хотя лыжни тут не было и снег давно уже был плох, тверд. Мужчина был молод, высок, светлые даже во тьме глаза, твердый нос; он остановился и поглядел внимательно. Волк стоял окаменело.
- Черт тебя знает, но ты, брат, волк, - сказал наконец лыжник, опираясь всем телом на палку. - Не будь я, брат, Алексей, если ты не волк. Носит тебя.
Как и у того, голос был мягок; как и тот, он сказал "брат". Волк ждал.
- Да ведь ты не подпустишь, - со вздохом сказал лыжник, выпрямляя тело и делая полудвижение к волку - сухо скрипнула лыжа; волк вертушкой отпрыгнул, напрягся - глядя.
- Да знаю, - угрюмо сказал мужчина, еще раз смерил волка оценивающим, как бы приближающимся взглядом (волк вновь напыжился, не любил он таких вот статных спортсменов); вдруг медленными, злыми шажками-переступаниями развернул лыжи и поехал в сторону, не оглядываясь.
Раз, сторожко пробираясь к помойке, он заметил жирного кота, тоже бело-серого, но в совершенно ином расположении пятен - грудь и бока все белые, голова, хребет спины, хвост - серые, так что издали - как бы неровная змея. От него почти совсем не пахло (коты вообще мало пахнут, затем и лижут себя), белая его шерсть была воистину стерильно бела, он был неповоротлив, на шее была голубая тряпка, от которой тускло тянуло аптекой, но сладкой. Волк стоял; кот пробирался по снегу, противно мяукая, нахально оглядываясь на волка; было слишком видно, что он тут, на пустыре - случайно и временно, что скоро придут люди, зашумят, заберут, унесут… в туман, в дым, в дом, вдаль, в лень… он будет мяукать, ворчать, звуки будут удаляться, уйдут, растают… исчезнут, скроются, убегут… слепое, желтое, красное ударило в мозг, во внутренний взор у волка; ничего не было - только желтое в красных пятнах, красное в желтом мгновение; и вот кот - то, что было котом, - лежал у ног, почти не в крови - глотка перегрызена одним четким ударом челюстей, - но не двигаясь так, будто не двигался уже тысячу тысяч весен, зим. Жалкие зубки его оскалились, глаза тут же остыли.
Волк угрюмо стоял над котом; дымы крови били ему в ноздри, радостно туманили мозг, но он знал, - и по опыту, и как бы вне опыта знал, - что не следует трогать ничего, что имеет отношение к человеку; он постоял, постоял, потом взял кота в пасть и отнес волчице; они съели его без особой жадности, а после волк снова взял в зубы то, что было котом, - на этот раз это еще менее походило на кота, тут были клоки шкуры, хвост, кости, череп иной, более тупой, формы, чем живая котиная морда, - отнес подальше и томительно закопал в рассыпчатый снег. Он еще постоял, понюхал; было неспокойно, туманно; он повернулся и, поджимая хвост между ног, поплелся к своему логову.
А раз к самому их логову подошла девочка лет пяти. Это было днем. Она была в шерстистой пунцовой шапочке, в бордовом широком пальто, в карманы которого как бы деловито сунула свои руки, тонкие, белые, пахнущие чистым, молочным человеческим тельцем, кисти которых виднелись между рукавами и карманами; она подошла по дну овражка и обратила внимательное круглое личико на пару волков, прижавшихся в своей боковой яме в глинистом склоне оврага друг к другу и к стенке. Они скорбно смотрели на нее, ожидая неизбежного и скорого появления больших людей; но никто больше не подходил, девочка, видимо, одна гуляла и забрела в овраг.
Она смотрела некоторое время, думая, что они что-нибудь сделают; но они ничего не делали и лишь смотрели, напряженно дыша и высунув языки.
- Собачки, собачки, - сказала девочка своим четким, медленно-утвердительным детским голосом. - Идите сюда.
Волки помедлили, пошевелились; странным образом в это мгновение высокого напряжения нервов они оба поняли, чего она хочет. Вскоре волк встал на свои длинные мощные ноги и, прямо глядя на девочку, непривычно-неловко оступаясь по насту и проглянувшим в последнее время ошметкам глины, спустился к девочке на дно овражка. Она стояла, слегка покачиваясь из стороны в сторону, побалтывая полы своего широкого пальтеца, руки в карманы; он стоял перед ней, угрюмо и робко глядя в лицо; его морда была почти на уровне ее лба.
- Собачка, ты не серый волк? - спросила девочка, в своей шапочке и ярком на снегу пальто. - Ты, наверно, есть хочешь. А у тебя есть папа? Почему ты не отвечаешь? Отвечай! - она притопнула ножкой в кожаном красном сапожке.
Волк молчал; высунув язык, смотрел.
- А у меня мама дома, а папа уехал. А я не пошла в садик и гуляю вот. А ты не ходишь в садик. Не ходишь, вот… Э, а мне хорошо, я сегодня не пошла в садик. А у тебя есть папа? Отвечай! Ну отвечай! - она более капризно топнула ножкой. - Ну, не хочешь, и не надо. Дай, я тебя поглажу.
Она подошла к волку и погладила его по широкому гладкому лбу и по косматой, остро-шерстистой макушке между ушами; для этого ей пришлось поднять руку вверх - у волка была высокая, мощная шея. Но пока она тянула руку, волк весь прижался, сжался, стал меньше ростом; когда ее бордовая, резкая для глаз, для нюха варежка еще и не коснулась его, но - он почувствовал - сейчас коснется, он уж заранее придавил уши к шерсти, так что они уменьшились, пропали как бы; он весь зажмурился - остались тонкие кожистые щелки - и заскулил слегка. Девочка твердо и властно погладила его и сказала:
- Ты не бойся, волчок. Плохая собачка. Чего ты боишься? Или ты хочешь меня съесть? Собачки не трогают детей. У тети Люси знаешь какая собака? Ого. Она никого не трогает. Ты меня не трогай, и я тебя не трону. Дай я тебя поглажу еще раз.
Она снова коснулась волчьего лба; волк снова сжался.
Тяжелое, сложное боролось в волке; он ощущал запахи человеческого тела и человеческого мяса, и это были разные запахи; тело говорило: молчи! нельзя! человек! человек неприкасаем; мясо же бередило, туманило мозг, но не сильно: волк был не очень голоден, да если бы и был голоден - было бы так же: одно дело - кот, удар крови в мозг; другое дело - сам человек; при человеке волк - как любой зверь - никогда не забудется; при человеке он - стой! стоит; только в крайнем случае зверь идет на человека сам, без вызова: идет, когда уж почти умирает с голоду; идет, когда взбесится; идет, когда по той или иной случайности не знает, что такое человек, а инстинкт отупел почему-либо или поврежден; идет, когда человек приближается к его детенышам; идет, когда ранен человеком; идет, когда считает, что человек сам на него нападает, что человек готовится его убить. Здесь ничего этого не было; в поведении этой девочки, этого человека, была та уверенность, сама собою разумеющаяся твердость, спокойствие, которые подкупают и сковывают зверя. Далее: девочка была мала, она была человеком, она не делала зла, и волк понимал все это как некую необходимость охранять эту девочку, этого человека; появись сейчас, положим, какой-нибудь коршун, который бы попытался напасть на девочку, - волк отогнал бы его. Коршун мог напасть, ибо для него девочка не мала, даже велика; но волк - отогнал бы. Это сложное звериное чувство, волк чувствовал его, но не мог бы выразить отдельным действием, голосом, воем; мог бы выразить только поступком. И кроме всего, он смертельно боялся нечаянно повредить этой девочке, этому человеку и тем вызвать внимание и неудовольствие больших людей; и боялся он, что вот-вот появится - все-таки - кто-нибудь из них.
Он гнулся и тяжело, с надрывом, с нервным подергиванием всей кожи на голове поддавался поглаживаниям рукавички.
- Ты знаешь, волчок, мы вчера с мамой приколачивали гвоздь, и я чуу-уть-чуу-уть не упала со стола, - рассказывала девочка, явно подражая интонациям матери, излагавшей все это какой-нибудь тете Люсе. - Ну чуу-уть-чуу-уть не грохнулась. Еще бы секунда - и это что же? Разбила бы нос, а то и кости переломала бы. Ведь это что же за дети пошли? - продолжила она, увлекаясь. - Ведь это глаз да глаз. Отец шляется, отлупить некому. Самой-то жалко вроде…
- Же-е-е-е-ня-а-а-а! - раздался мамин крик издали, сверху. - Ты где?
- Меня зовут, - сказала девочка, вращая свое бордовое пальтецо. - Я пошла. А ты приходи к нам в гости, хорошо? Мы тебе вафли дадим. И он пусть приходит, - спокойно-утвердительно указала она на дрожащую, молча глядящую на них волчицу и стала карабкаться по склону оврага, сияя в глаза волка бордовыми же рейтузами, натянувшимися на задике.
Волк вернулся в логово, улегся рядом с волчицей, они прижались друг к другу; беспокойство его усилилось, он смотрел перед собой, нетерпеливо ожидая темноты.
А глухой ночью, перед рассветом, в тот час, когда все молчит, заглохло так, будто оледенела земля и пылью стала вселенная, окружающая ее, молчаливую землю; когда сплошными черными дырами смотрят прежде жгучие, бесчисленно-яркие окна дальних огромных домов; когда тускнеет желтизна, усиливается синева московского неба, когда молчат пустыри и улицы, рощицы и ворота, - в этот пустынный, сомнительный, странный час там, у старого парка, из оврага тянулся плачущий, возникающий под землею, под ледниками, а после все тянущийся, идущий, все приближающийся к поверхности, к синему свету, как бы густой, переливчатый вой; и просыпались, лаяли и рычали болонки, бульдоги в теплых московских квартирах, и разлепляли усталые веки те люди в огромных домах - и, прислушиваясь, говорили друг другу:
- Черт знает что. А впрочем, в нынешнем мире…
И засыпали снова.
Да, хуже всего были и тут не люди, а собаки. Были такие, которые не обращали внимания или даже выказывали дружелюбие, как горный спасатель сенбернар; но прочие были страшны.
Волк хорошо видел, что это - главная опасность, и всячески старался не связываться с собаками, даже заискивал перед ними. Но ничто не помогало; даже наоборот. Волк знал эту собачью черту: чем ты дружелюбней, тем больше наглеет - принимает за слабого. Или чувствует сильного, но любит, чтобы он казался слабым; это еще хуже. Но что же было делать? Волк как мог вилял опущенным, крупным волчьим хвостом, неловко скулил хриплым, тяжелым волчьим скулением, уступал кости, без боя отходил от вкусной требухи, просто убегал трусцой (если быстрее - погонятся), иногда глухо, несильно огрызался или даже наддавал лапой куда-нибудь в собачью ляжку, в зад, в бок - в более или менее безопасное место, - стараясь дать понять одновременно о своей мощи и о своем дружелюбии; ничто, ничто не помогало. Отпущенные с поводков длинноносые колли, голенастые хвостатые доги, как ни странно, вели себя сносно; они рычали при твоем приближении, сразу давая понять, что ты им не товарищ - но ведь он не просился в товарищи, - но не более. Отвратительны же были молодые родичи - овчарки, тупорылые эрдельтерьеры и всякие болонки, мопсы и черт-те что меньше барсука, лисицы; плохи были многие дворняжки, особенно те, которых спускали на ночь с цепи. Забыв о разнице в породистости, в породах, в степени сытости, в строе жизни, в повадках, в домашнем быту, в росте, в весе, в мере своей причастности к охотничьему, служебному или домашнему, или дворовому племени, в цвете, в качестве шерсти, в демократизме, или аристократизме, или полуаристократизме, в отмытости, неотмытости, чистоте, нечистоте кровей, глаз, ушей, боков, - забыв об этом, об этих разницах, они соединялись, чтобы травить волка. Как бы много их ни было, они не решались напасть; но они окружали - и лаяли, лаяли, лаяли, лаяли - лаяли до судорог, до слюны, кислой хрипоты. Волк тихо блестел зелеными глазами, старался и так и эдак - ничего, ничего не выходило; он понимал, что надо нечто придумать, и ничего придумать не мог. Да и что же он мог бы придумать? Можно скрыться от человека; от собак - никуда. С благодарностью вспоминал он сенбернара и очкастого человека при нем; каждому неприятно голому, хмурому догу, который молча пробегал мимо, он приветливо помахивал опущенным хвостом, глядя сбоку и вслед; каждой собаке, случайно покрутившей хвостом, он отвечал тем же. Но хор не умолкал почти ни на одну ночь. Поодиночке с ним избегали встречаться: тявкнув раз-два издалека, рыкнув, собака делала это свое собачье припадание к земле, передними лапами, гибко разворачивалась от земли вправо-влево и сразу назад - и отскакивала еще скачков на тридцать; но стоило им собраться трем-четырем - и начиналось. Втроем-вчетвером они любили приставать даже больше, чем крупной стаей.
За последние дни собак очень прибавилось: невдалеке снесли бульдозером целую деревню, и многих цепных псов отпустили на все четыре стороны. Они так и бегали - кучкой.
С едой становилось все труднее; все чаще выпадали дни, когда он возвращался ни с чем. Что было делать?
На заднем дворе столовой рубили мясо. Красно-желтые коровьи ноги валялись между двумя "пеньками", а грузчик Вася, подвыпивший крепыш лет пятидесяти, сидел на каком-то гнутом рельсе - нет бы уж сесть на пенек! - и переругивался с поварихой Кларой, торчавшей, скрестив руки, в кухонной двери.
- Женшина всегда справедливей мущщины, - вела Клара нить. - Женшина - ей что? - она врать не станет. Это вы врете, а женшина правду говорит. И справедливей она мужика, во́т что.
- Мущщина справедливее, - отвечал Вася, уставив локти на колени - рельс был низок - и поддергивая полуторчащие уши своего треуха.
- Тебе не совестно? - отвечала Клара, пошевелив руки: их неудобно было держать под грудью; на ней был платок, с головы спущенный на туловище, под платком - толстое пальто, а поверх всего - "белый" халат; вся она была ватная как бы и говорила будто изнутри снежной бабы, слегка косоротя свое лицо свекольного цвета.
- Ва-а-ась! - раздался женский крик из глубины кухни. - Мясо когда будет?
- Сичас! - нешибко - как бы по принуждению - повысив голос, крикнул Вася и отвечал Кларе: - Не-е-ет, мущщина…
- Ва-а-ась, скорей!
- Сидишь, ничего не делаешь, - сказала Клара.
- А ты бухгалтер, что…
- Смотри-ка.
Вася, сидя на рельсе, оглянулся; позади него, около трансформаторной будки и загородки с углем, стояли две странные, приветливо и робко выглядящие собаки. Клара, стоя лицом к пустырю, давно заметила их медленно приближающиеся фигурки; сначала это были как бы две вытянутые точки одна за другой, и Клара не могла понять - что такое; потом увидела - две похожие собаки; шли они как-то удивительно - строго гуськом, - и она обратила внимание. А когда подошли, она и вовсе стала смотреть. Овчарки не овчарки. Споря с Васей, она поглядывала на них; собаки подошли и остановились, посматривая на нее этими странными своими глазами.
Вася начал их разглядывать; они стояли по-прежнему тихо - не лаяли, не скулили, не подходили ближе - и как-то по-особенному; впереди стояла - побольше; высокая, косматая шея, какая-то необычная выпирающая и удлиненная грудь - как не у собак; приопустив широкий, ровный лоб, собака эта - чуть исподлобья, - смотрела - по странному наитию, уже на Васю, а не на Клару - скорбным, вежливо-робким взглядом, хотя глаза ее при этом как-то странно же, переливчато сияли с зеленым оттенком; другая вела себя как-то более легко; она стояла сзади, положив первой на спину свою пушистую, со светлыми, желтоватыми щеками голову, и смотрела грустно, вежливо и в то же время доверчиво-добродушно; таково было ее выражение. Обе собаки были неимоверно тощие - все какие-то совсем вертикально-плоские от хребта; они смотрели, и тут было простое: "Мы тоже хотим есть. Дайте нам что-нибудь".
Вася и Клара некоторое время глядели молча; наконец Клара сказала: