Дни - Владимир Гусев 3 стр.


Я вошел в нашу комнату; за фанерной перегородочкой слышались двое "противников". Вся команда еще не приехала, эти же были тут и судачили в ожидании.

- У них главное - этот их друг, Каманин, - была первая же фраза, которую я усек; я в удивлении приостановился со склянкой в руках.

Голос мне был знаком. Мы редко играли с этой командой - разные зоны и группы; встречались мы только в кубковых матчах. Но как-то так "повезло", что это бывало все-таки не один раз, и мы относительно знали команду, хотя знали и то, что всегда ей проигрывали… Этот малый был левый из двух резко выдвинутых вперед форвардов - центрального и вот слева; третий - справа - играл чуть сзади и ближе к полузащите… Я потому и узнал голос, что малый вечно толокся у самой штрафной, попадал в офсайды и спорил с судьей и вообще был криклив; его высокий, горловой воплик "кота" с окраины неизменно звучал у ворот и даже казался знакомым с детства. Нападающий он был опасный: не столько мощный, техничный и с сильным ударом - бить он как-то вообще не бил, - сколько ловкий, вертлявый и хитрый, что ли, - иного слова я не найду. Он то и дело был рядом со свалкой, готовый молниеносно схватить упущенный в суматохе мяч; он подстерегал тебя, вратаря, когда ты стучал мяч об землю, надеясь, что как-нибудь ты отпустишь его - мяч - подальше; он угорьком петлял у ворот, норовя обвести, обмануть ложным замахом, финтом или просто пырнуть вдруг щечкой, а то и пяткой - вот именно не забить, не ударить, а пропихнуть, протолкнуть тебе мяч за штангу. Я до смерти не люблю таких нападающих: мое коронное - это бросок на удар или резкий выход в штрафную на верховой или крепко ведомый мяч; всякая мелкая игра на нервах меня действительно раздражает, а иногда и заводит. В такие минуты мы два-три раза имели дело один на один и шепотом обменивались любезностями, за которые судья - только услышь - пожалуй, выгнал бы нас обоих.

- Ну да, - ответил незнакомый мне голос; видимо, это был их центр, напарник это малого - Мыльникова.

- Так вот. Понимаешь, мне подал мысль их этот, как его, друг - Булагин. Вы, говорит, сшибите Сашку, физика, это вам будет легко: он не бережется, когда кувыркается. Ну, он так называет, когда на выходах.. А второй вратарь, этот, Кобзев, он труп, он пустой… А я, говорит, шума не подыму. Понял? Я, говорит, шума не подыму. Мое, говорит, при мне, команда - такая, мол, дрянная, как наша, - все равно в финале, это уж честь, какой не видели. А меня, говорит, вот-вот переведут от них. А старший тренер, говорит, мне надоел, его надо спихнуть. На это место давно Дробышев просится, и большие деньги на бочку. Ну, а вы мне, конечно, за скромность и за совет - тоже… Я тебе, говорит, объясняю, чтоб ты поверил. Дело святое. Вот он как!.. А этого Сашку, физика, его давно обделать надо. Ну как?

Я с напряжением ждал ответа его товарища.

Сложное чувство было в душе: бешенство боролось с особой печалью.

За что эти сволочи меня ненавидят? Отчего это у меня всегда, всегда так в жизни? Я не герой, конечно, но я никому не делаю зла, а добро иногда и делаю. Так почему же я вызываю злобу одним своим видом, одним своим взглядом, одной манерой походки и разговора…

Видимо, что-то такое есть во мне. Всегда было.

И в краткие эти мгновения свежая, буйная, тяжкая злоба все больше и больше брала во мне верх; ответь его приятель "да", я вбежал бы к ним в комнату и обоим разбил бы морды. Благо росту во мне сто восемьдесят пять и я вратарь - человек мышц, а не паскудный форвард, который только и имеет, что громкий удар, ноги; да этот и бить-то не может, а только петлять.

- Ну, нет, - отвечал товарищ, впрочем, довольно спокойно. - Это-то не по мне. Да и ты уж брось, я тебе советую. Играть надо, чего там.

- Эх, шкура.

- Но-но!

- Не продашь?

- Да не, чего продавать. Только я не советую, ты смотри…

- Это дело мое.

Они, грохая бутсами по дощатому полу, вышли из комнаты.

Я задумался.

Надо было пойти и сказать товарищам, но странное чувство удерживало меня.

Мне казалось, что этим рассказом я удалю какое-то… целомудрие, ясность, сопутствующие сегодняшней игре. Не знаю, может, собственные свои ощущения я переносил на всех? Не знаю, не знаю; но нет. По-моему, нет. Это было общее.

Никогда мы так чисто, так ясно, до боли радостно и поюще не чувствовали себя командой, тем братским, волнующим, пусть и маленьким целым, по которому так давно стосковались наши еще молодые, спортивные души. Все эти наши игры, весь этот выход в финал - все это было своеобразным заговором нас с тренерами против Булагина и других. Нас спаивало благородство дела, которое мы затеяли. Все это нечто большее, чем команда, - как и сам футбол давно уже нечто большее, чем спорт. Город не знаменит ничем, кроме двух-трех закрытых заводов, коими и похвалиться нельзя: на то они и закрытые. И вот возникает команда. Сначала играет так себе, потом лучше, и вот - занимает второе место среди команд класса "А" второй группы, той, нашей зоны. Смешно и неловко признаться, но я чуть не плакал, когда, никем не узнанный, проходил после той последней, выигранной нами, игры мимо ворот стадиона. Пожилые и пьяненькие болельщики, у которых одна и радость-то - в воскресенье на матч, целовались у запертых на замок ворот и перил, и не расходились, и все гудели, гудели, гудели; и, грешный человек, с наслаждением я услышал: "А этот-то физик-то? Каманин, вратарь? М-о-ло-де-еццц! Мо-ло-дец! Как он тот-то… под планку…" И знал я, что страсти футбольные эфемерны, что после проигранной игры все те же дедки будут клясть меня на все корки, - а все-таки было и хорошо.

И впоследствии убедился я, что не так уж и просты дедки. Команда проигрывала и проигрывала, и нас накручивали и накручивали, и Булагин все изгилялся да изгилялся над бедными моими прыжками и выходами; но Меньшиков-то и я-то знали, что я играл хорошо, - но что же я мог поделать? Вратарь - не команда… команда без дельного вратаря - не команда, но и вратарь один - что ж… И мучило это чувство: "И что же? Весь город считает, что я…" И пошел я к перилам. И ораторы у ворот нет-нет да и говорили: "Каманин, он что ж… он стоит хорошо. Хорошо стоит, ничего не скажешь. Вся суть не в нем".

А в команде сломалось что-то. От беспрерывных накруток многие дурели; все было ясно, все было понятно, а выйдут на поле - смерть, да и только. Не клеится… нет команды, хотя игроки как будто и есть. Футбол, он ведь без обмана.

И росло озлобление и решимость.

Оно началось с середины лета. Мы к тому времени проиграли несколько матчей на первенство. После очередного проигрыша - я еще видел перед глазами это тошнотворное, будто мерцающее сотрясение, колебание сетки у тебя за спиной, когда ты оглядываешься и видишь: "тама", - мы сидели в своей раздевалке, слушая уже сдержанный гул расходящегося стадиона и не говоря ни о чем. Мы сидели, и форварды, зря пробе́гавшие, отводили со лбов липучие волосы и вытирали ладонями пот со скул… как вдруг все мы со странным вниманием посмотрели на тренера, на своего "светлейшего Меньшикова".

Пожилой человек, он сидел задумавшись и остановившись взглядом, и на лице его было написано: "А ну их всех к черту… не дадут позабыться. А жизнь коротка…" Он "ушел" от нас на минуту, но странное дело - именно в эту минуту мы все посмотрели… вдруг посмотрели мы на него… и увидели: "Нет, не дадут забыться".

Мы все уныло переглянулись и не сказали ни слова, но что-то произошло, я думаю, именно в этот миг. А может, мне показалось… я с детства склонен домысливать.

Я не знаю, как родилась эта бредовая мысль - выиграть кубок. Мы как-то не обратили внимания, когда это впервые было произнесено. Но с тех пор мы жили своим секретом. Мы знали, мы помнили, мы твердили друг другу - мы возьмем кубок. Мы сделаем городу этот сюрприз. Пусть поорут, пусть поцелуются лишний раз дедки… оно иногда не вредно. Пусть побеснуются старые… да и малые тоже. "Детишкам нельзя в глаза смотреть"… но и дело не в этом. Не в этом только и дело… Мы не могли это выразить, но мы были счастливы. Интимно скрепленные своим странным заговором, своим секретом, мы продолжали игры на кубок (первые несколько мы еще давно выиграли у "вторых"). Мы выигрывали, но никто не обращал на это внимания. Подумаешь, кубок. Ну, дойдут до одной шестнадцатой… до одной восьмой… надо делом заняться - первенством. Кубка вам не видать, а хотя б до второго места в зоне, хотя б повторить рекорд трехлетней давности - это дело. Они и не знали, что нам "видать" кубок. Они и не знали, что мы его выиграем.

И суть тут не в каком-то азарте, не в картежном или рулеточном интересе. Нет, вся и суть-то в том, что не так. Нас объединяло тепло чего-то ясного, благородного, именно благородного, чего-то такого, что мы давно - черт уж знает когда - не испытывали душевно. Мы стали семьей, воистину настоящей семьей, не по названию, а по сердцу. У нас была своя общая семейная цель и секрет - нечто высокое и одновременно такое простое и точное: взять кубок для города, всех обрадовать.

Увлечение наше вскоре заметили. Нас ругали, к нам придирались за невнимание к первенству, нам ставили палки в колеса, нам перед самой игрой заменяли составы сверху - но все напрасно: мы все, как один, играли как звери и "забирали" с солидным счетом игру за игрой. Я сам за четыре матча "промямлил" лишь два мяча. Дело было не только во мне: защита не могла отобрать, так стремилась догнать до последнего, не могла догнать, так брала подкатом или броском или влезала уж сзади меня в ворота и выносила мячи головой… дело было не только во мне; но и я, и я играл хорошо! Весело и ядрено играть и жить в такой атмосфере, в такой команде, с такой защитой, с такими людьми…

И - финал. Никто уже не шутил ни в городе, ни за городом. С замиранием сердца все ждали конца этого необъяснимого, загадочного нашего шествия - у которого ведь и правда не было никаких особых причин!

Никаких особых причин, кроме "причин чисто внутренних".

Я не мог никому сказать о решении Мыльникова, нападающего наших противников. Я не мог никому сказать… это бы все погубило. Это бы сорвало нервы, это бы… это… нет, это не могло быть вмешано в то наивное, трогательное и умильное, что представляла ныне собою наша команда. Это бы все сломило как-то. Я знал, я чувствовал это: бывают такие чувства, которые и несомненны, и точны, и тут же невыразимы.

Да и какую там травму мне сделает этот упырь… подумаешь, испугали.

Пусть стукнет поддых или в косточку, по ноге. Полежу и пойду.

Я все же спортсмен и мужчина.

…- Я глубоко уверен, что все вы, дорогие товарищи, выполните свой долг. Слишком много стыда натерпелись мы в эти годы. Вы должны отстоять спортивную честь нашего древнего и молодого, нашего любимого города, и общественность твердо уверена, что вы добьетесь решительного успеха. Теперь еще отдохните, а после - сюда, на разминку… и с богом. Ни пуха вам ни пера.

- Иди к черту, - сказал одиноко Мазин.

Булагин говорил правду, хотя и лгал.

Я сидел на лавочке в тихой аллее. Сияло солнце, синело небо и зеленели липы. Я вытянул ноги, я развалился на спинке и, чуть прищурясь, смотрел я поверх деревьев.

И думал я думу.

Дурацкая речь Булагина, не знаю уж как, подтолкнула мое размышление, как бы окончательно прорвала плотину.

Думал я о своей жизни.

Черт его знает: то ль все же нервы немного сдали пред самым последним боем? То ль угнетала меня в душе угроза от этих подонков? То ли уж так разбередила речь перед боем, произнесенная устами Ефима Булагина?

То ль началось это раньше, и только нынче, случайно, по этим на вид нелепым и жалким футбольным поводам, вдруг разлилось в душе?

Я, глядя поверх деревьев в синее небо, я думал о том, что мне уже двадцать четыре года, что это хорошая пора для вратаря и уже немалая пора для человека. Что жизнь моя - несмотря на то, что вся она была правильна, внешне честна и строга, и благополучна житейски и чисто душевно, - что жизнь моя была до сих пор постыдна и отвратительна, и, вернее, не столько черна, отвратительна, сколько ничтожна, - о боже, до краски стыда ничтожна. Что надо было вот этой нелепой, наивной и детской истории с кубком и с этим Булагиным (футболист меня как-то не трогал - он был для меня невинен в своих потемках), чтобы во мне пробудились мысли и чувства, которых порою стыдятся в двадцатом веке, но без которых не жив человек, без которых он ненормален и обречен на жалкую и ничтожную гибель. Что я не лучше "некоторых", хотя живу тихой, честной, порядочной, правильной, уважаемой жизнью - физик и сильный спортсмен, мужчина, отец семейства и верный сын; я не лучше их, ибо я сроден им главным, откуда идет все другое: я сходен им равнодушием ко всему духовному и к той великой идее братства, которая одна лишь и может по-настоящему одушевить и спасти человечество. Что дело не в том и не в сем, не в отдельных моих поступках, не в том, что я был недостаточно чуток к жене или выпускал стенгазету - выполнял свое общественное поручение! - раз в месяц, когда мог бы и раз в две недели; и даже не в том - о нет, не в том! - что мог бы и с большей душой относиться к своей работе. Все это надо, все это необходимо, необходимо, но все оно - не источник, а следствие. Источник же должен быть чем-то иным… Он - дух человека, он - братство людей, он - живая душа. Он - горение и… да, Григорьич, наш Паша, - и этот понял сильнее… и этот понял… как огорчился я, когда он сказал: "Работать и всякий может, а тут… другое…" Или как там? Ка́к он сказал? Да все равно, боже мой, - я спал и проснулся - я пробудился - недаром я так и не знал, в чем мое призвание, а огорчился я потому, что позавчера я не понимал еще, а вот он, он уже… и я и озлился, что он уже понял, а я - а я только силюсь - я силюсь…

Да все ли я понял сейчас-то? Все ли? Но как великолепно… как хорошо мне сегодня. И солнце, и синее, и зеленое - и такие свет, озаренье в душе.

И что мне Ефим Булагин… что все. Мы выиграем - кубок наш. Это будет светло и чисто, и радостно. Дело не в кубке, о, дело не в кубке… дело в другом: в высоком и чистом.

В другом.

В путь. В дорогу.

Над нами ревел стадион…

Было пять минут до конца. Мы вели один ноль.

Я стоял… и все худшее было уж позади.

Позади были эти минуты, когда мы пошли, цепенея, на эту разминку и нас обдало, оглушило дыханием этого доисторического чудовища - стадиона, вместившего больше ста тысяч живых и интересующихся тобой людей.

Кто, если сам не побывал, - кто поймет человека, который выходит на лоно всей этой огромнейшей, ярко-зеленой бездны, и двести иль триста тысяч глаз, как два глаза, вдруг устремляются на тебя - одинокого черного вратаря, и тысячи глоток одновременно, как одна глотка, кричат тебе что-то ободряющее или презрительное или свистят в сотни тысяч пальцев; и знаешь, что миллионы и миллионы людей в этот миг, затаив дыхание, прилипли к своим экранам - смотрят, смотрят: каков вратарь? Что за странная сила явилась в мире - команда в финале кубка?.. И жалко и трогательно болтается на Восточной трибуне плакат, привезенный дедка́ми, прибывшими в Лужники на рубли, спасенные от супруги, от пива, - бедный и одинокий плакат, красные, синие буквы: "Мы с вами, ребята! Весь город с вами! Даешь победу!" Весь город… что он такое, город. Он весь уместится, может, в один этот стадион… И этот несчастный плакат, придуманный без воображения и без выдумки, заботливо размалеванный грузными пальцами слесарей и станочников и одобренный всеми отделами в бедной местной газете… "Даешь победу!" "Даешь…" Мы сегодня единственная надежда города, единственная его слава в этой громадной, льдисто сияющей и просторной жизни…

Но проходит оцепенение, - мы уж знаем, первые десять - пятнадцать минут так и не одолеешь скованность, - но проходит, и мы играем.

И мы играем.

Трава зелена и душиста, и пахнет свежестью, пахнет соком и жизнью; и, точно огромный живой организм, ревет и гудит стадион; и все его крики, дыханья и ревы - все по закону, не просто так, все как у живого. Промазал форвард - короткий и резкий, оборванный рев. Забрал я, вратарь (или тот, в том конце), - аплодисменты и крики. Грубо сыграл вон Мыльников - долгий и оглушающий, единоутробный свист. Гол забил Ваня Слесарев - длинный и мощный, безостановочный рев москвичей, ехидничающих по адресу тех мастеров и по старой русской традиции сочувствующих "слабому", то есть нам (а в общем, равнодушных и к тем и к другим, ибо и мы и они не свои, и лишь следящих за спортом - за нашей игрой). Свалка у ворот - тоже общий крик, но слабей…

Все это идет задним планом в моем мозгу… я уже привык к стадиону, я весь - игра, а он, стадион, только фон… а я, я - игра и команда… и хрусткое травяное поле.

И все же: кто он, кто говорит, что футбол - пустяк? Кто он, не видевший этих тысяч и тысяч на этих трибунах, и этих миллионов и миллионов - у телевизоров, не слушавший этих упругих, как вал океана, раскатов грома в чудовищной чаше, набухшей и перекрученной трепетным электричеством?

Кто бы он ни был, ему не понять двадцатого века, а я в сердцевине его, пусть и… пусть и…

Но пять минут. Пять минут до конца. И непрерывно, ведь непрерывно же, сволочи, сидят на воротах.

Многое уже позади.

Многое уже позади.

Я помню этот проход вертлявого Мыльникова вместе с тем, с его товарищем. Слава-"чистильщик" прозевал того центра: ему вдруг выдали точно на выход к кругу штрафной, и он рванул от Славы и Вити еще до того, как мяч ушел от ноги пасовавшего, и двое наших других ребят стали заиндевелыми столбами слева и справа от обеих боковых штанг, не догадавшись ни посадить нападавших в офсайд, ни напасть на них, - и они приближались, перепасовываясь и воровато поглядывая на сетку мимо меня, и так и не ясно, кто будет бить, - и в момент, когда Мыльников, уже вблизи от вратарской, вдруг отпустил мяч на полметра дальше, чем полагалось бы, - я вдруг выбежал, и накрыл его, белый с черненьким и родной, и повернулся к ногам спиной… и Мыльников с ходу перелетел через меня и упал так неожиданно, так неловко, что стукнулся лбом о землю… и земляные и травяные - зеленые - пятна расплылись по потному лбу. Я уже встал с мячом и с улыбкой смотрел на него, еще жалко лежащего. И увидел в ответ взгляд "кота" и "фиксатого"… И пошел я к углу вратарской, и из-за сетки, из-за ворот на меня молчаливо и тихо глядел Булагин: я вдруг оглянулся через плечо на взгляд…

И - о боже! - был и одиннадцатиметровый. Казалось, уж это слишком: игра, и финал, и кубок, и один ноль… и еще одиннадцать метров: Сережа Архипов не выдержал и схватил руками, когда мяч перебросили через меня и он опускался в пустые ворота. Принять на голову у него не хватило духу.

Я не забуду Сережи, когда он в последний раз взглянул на меня, отправляясь за линию штрафной и будто бы покидая меня на резиновой лодке посреди моря. Все были уже за линией, и только Сережа медлил… и вот, посмотрел еще раз. Он не был ни в чем виноват, этот добрый, выносливый, "работящий парень", револьверщик с "Электростали", любитель кошек и снегирей. Он стеснителен, он боится моей образованности, он суеверно чтит слово "радиофизика", он не решится обматерить, даже когда я достоин того, и от этого бывает и тяжелей, чем от воплей Олега Тригорина, капитана и организатора полузащиты. Я с Сережей чувствую себя чужим и неловким, мне стыдно его поклонения, его смущения…

Назад Дальше