"И допустим, ты о чем-то думаешь там, в этой комнате. Например, о сотрудничестве некоторых из жертв с немцами, и тотчас - ну, тотчас, немедленно! - все коллаборационисты того времени, упомянутые в книгах, и в свидетельствах, и в различных документах, все квислинги и работники юденратов, все предатели, все несчастные и все подонки, истерзанные замученные души, которые замурованы, заморожены сейчас в протоколах, и свидетельствах, и научных трудах, хранящихся за пределами этих стен, в одно мгновение исследуются одним прикосновением тонкого лазерного луча, который выделяет и в тебе - в тебе! - соучастника, и ты пронзен, отшлифован, как стеклянный лист, отделен - хвик! - от самого себя, как Ева была отделена от Адама… - Она открыла глаза, оглянулась с удивлением: - Где я? Что я тут делаю?" И объявила ясным и тихим голосом, потрясшим меня степенью подлинности заключенной в нем печали, что вот так, точно таким же путем мгновенного проникновения в душу, нужно писать историю.
Но я не посмел. Даже теперь, после встречи с Бруно и с тобой, после всего, что случилось со мной, я не в состоянии сделать это как следует, в этом Аяла была права. Ее жалкие ребячливые высказывания и исполненные ложной многозначительности декларации оказались не чем иным, как застенчивым прикрытием глубокого и острого проникновения в суть вещей, гораздо более глубокого, чем мое, и точного и трезвого ощущения горечи жизни. Снова выяснилось, что я ошибался в своих суждениях.
Она просыпается вдруг. Имя Бруно, которое я произнес, заставляет ее встрепенуться, вызывает долгую дрожь. Белый пенный вал, взлохмаченный, как конская грива, вздымается во всю длину окоема, до самого горизонта. Я понимаю - мой рассказ заставляет ее зевать, но это условие, упрямое и мелочное мое условие: раз и навсегда Я должен покончить с этим, рассказать все!
Теперь поговорим о Бруно. Слушай. Я снова сказал "Бруно". Эту историю ты любишь. От тебя я услышал ее впервые в Нарвии:
…Вдруг, после долгих месяцев плавания, в неистово колотящемся сердце, в наполовину затуманенном от нахлынувшего счастья и восторга сознании, обнаружился сгусток прежней человеческой тоски, и его мрачный цвет заставил потускнеть блеск волн на поверхности синего моря.
Вначале он боролся с этим ощущением. Прижимал руки, словно ласты, к бокам и с силой бил по воде ладонями, старался ни на мгновение не терять сигнала большого хенинга и пунктуально соблюдать долган между собой и соседями, плывущими по сторонам. Он понял, что косяк, который на первый взгляд с безмятежной бездумной легкостью продвигался вперед, на самом деле прилагал огромные усилия к тому, чтобы действовать как единый, безупречно четкий механизм.
А может, дело тут было вовсе не в точности и настойчивости, может, это сказывалась инстинктивная уверенность в своей ловкости и непогрешимости здорового, гармонично функционирующего организма? Именно это почувствовал Бруно в тот момент, когда на них напали пеламиды в проливе Эресунн возле Мальмё: еще раньше, чем он осознал, что происходит, косяк раскололся надвое, раздался в стороны, рванулся в противоположных направлениях, образовал таким образом в центре пустое пространство, увлекающее и парализующее врага, и пока обескураженные пеламиды боролись с предательской всасывающей воронкой, лососи мгновенно захлопнули и снова открыли ловушку - как человек, с силой ударивший в ладони. Стиснутая со всех сторон вода вспенилась, поднялась, а затем устремилась в открывшийся проход и вытолкнула вон этих нахальных серебристо-перламутровых красавцев, превратившихся из преследователей в преследуемых и поспешивших признать свое поражение. Беспомощно кувыркаясь в воздухе, хищники сверкали голубоватыми спинами и узкими розовыми брюшками, пока не шлепнулись обратно в море. В панике колотя хвостами по воде, они спасались теперь от погони и наконец удалились на север. Бруно позавидовал лососям. Они были подчинены единой воле и не знали на своем пути никаких сомнений. Жили в полнейшем согласии с собой и своей судьбой. Как обычно. А он, как обычно, непрерывно метался и конфликтовал. Исчезло то дивное ощущение слаженности, движения в потоке единой всепоглощающей мелодии, которое владело им в первые недели. Ему стало ясно, что и сюда, в сердце океана, он привел себя сам. Погрузив пылающий лоб в воду, он позволил ей нести себя.
Прислушивался к шорохам моря. Улавливал неутомимый плеск волн и постоянное шуршание на дне, словно кто-то безостановочно молол там крупу или просеивал песок. Различал далекий приглушенный шум причалов в северном порту, мимо которого как раз проплывала стая. Звуки причалов не похожи на звуки берега: причалы позванивают металлом и возвращают эхо, а берега - поглощают. Кстати, он уже понял, что в воде невозможно расслышать звуки, раздающиеся прямо по курсу, прямо перед ним, а только те, что приходят с боков или остаются позади. Звук плавников Йорика и Наполеона - так прозвал он своих соседей - он различал прекрасно, но звуки, исходящие от безымянной рыбы, плывущей впереди, исчезали полностью, ему был знаком только постоянно маячивший перед ним конец ее хвоста. Бруно видел в этом, разумеется, насмешливое и символическое проявление собственной ограниченности: как видно, его уши до сих пор обращены назад, до сих пор он прислушивается к прошлому и размышляет о своей жизни старыми, избитыми и оскверненными словами, и что всего обидней - до сих пор он не нашел в себе ни единой цельной нетронутой фразы, которая была бы только его, его личным достоянием, фразы, которую ни один человек не посмел бы отобрать у него и истолковать превратно.
Он не мог избавиться от нелепой привычки думать о своей прошедшей жизни. Снова и снова перебирал, как янтарные четки, минувшие годы. Удивительная волшебная лавка его отца; радости и открытия детства; великолепный взрыв гениальной эпохи; болезнь отца; семейное банкротство и унизительная бедность; продажа такого родного, такого любимого дома на Самборской улице; начало войны; крах гениальной эпохи… Печаль захлестнула его - он понял: люди по натуре своей не способны ощутить, что жизнь была дана им когда-то. Действительно прочувствовать это со всей остротой и первозданным волнением. В тот момент, когда им дается жизнь, они не в силах осознать щедрости подарка, а потом уже не утруждают себя размышлениями на эту тему. И поэтому начинают ощущать ценность жизни, лишь когда она уже покидает их тело. Только ее завершение, медленное, но неотвратимое угасание, заставляет их что-то понять и ужаснуться. Ошибкой было бы называть это жизнью. Несправедливо, нечестно, беззаконно называть это жизнью; ведь это смерть - свою смерть они проживают: с великой осторожностью расходуют остатки сил, в непрерывном страхе избегают любого резкого движения, пытаются затормозить падение, как тот, кто впился каблуками в землю, чтобы не слишком быстро скользить по отвесному склону, не скатиться мгновенно в пропасть. Бруно уронил голову в воду и застонал. Косяк застыл на мгновение.
И аппетит его тоже заметно пострадал. В час гийоа, когда лососи на заре или под вечер паслись на тучных подводных нивах, когда немного отпускал великий хенинг, и огромная стая, напоминающая развернутый веер женщины-великанши, отдыхала на воде, Бруно одиноко скользил между тихими, насытившимися и умиротворенными рыбами, лениво пошевеливающими жабрами, как будто освежающими себя после всех дневных трудов, и на душе у него делалось скверно. Он машинально процеживал между зубами воду, извлекая из нее планктон, или, слегка изогнувшись, нырял вниз головой и отщипывал губами сочную черную водоросль, неохотно жевал ее и чувствовал, что какая-то мысль не дает ему покоя, неотступно мерцает в глубине сознания - нечто расплывшееся, перепутавшееся и безнадежно забытое. Что-то непоправимо утраченное в беге волн.
Однажды утром он поднял голову над водой, поглядел на рыб и подумал с отчаянием, что они сильнее его. От горизонта до горизонта море кишело лососями, которые уже вступили в период окончательного развития. Почти все, кроме слабосильного Йорика и еще нескольких неудавшихся экземпляров, догнали по величине самого Бруно. Их зеленоватые плавники воинственно топорщились и были налиты могучей решимостью. Торжество избыточной плодовитости являли все, непреклонные и чем-то отталкивающие, и Бруно спросил себя в тысячный раз, для чего они совершают это тяжкое губительное путешествие, какой великий всемирный план продвигается тем самым хоть на шаг к своему воплощению. Он перевернулся на бок и поплыл - поплыл как человек - по направлению к берегу. Лососи равнодушно расступились перед ним. В час гийоа никто не соблюдал долгана. Бруно поискал глазами Лепарика, но не нашел. На мгновение его поразила странная пугающая мысль, что, может быть, Лепарика вообще не существует. Что он только продукт коллективного воображения, бесплотный призрак, рожденный неудержимым стремлением миллиона лососей совершить свой подвиг, довести замысел до конца. Им нужно, чтобы был такой Лепарик. Но ведь Бруно прекрасно помнил вид Лепарика, принявшего его в свою стаю на берегу там, в Данциге, и, кроме того, в Лепарике, в его тихом нинге, было что-то такое, что не могло соткаться из желания толпы: Бруно чувствовал это, хотя и не умел достаточно точно определить. В нинге Лепарика содержалось как будто признание собственной незаинтересованности в роли предводителя. Указание на некое подспудное стремление к индивидуализму. К обособленности. Лепарик не требовал положенных вождю почестей и преклонения. Может быть, от этого за все долгое плаванье Бруно не испытал даже минутной досады по поводу того, что кто-то другой устанавливает для него правила, определяет ритм и направление движения. На значительном расстоянии от косяка, под выступом широкой скалы, Бруно разглядел гротескный нос старой акулы-молота, методично преследующей лососей и питающейся отстающими. К ней до такой степени привыкли, что почти не замечали, она не вызывала у рыб ни малейшего желания избавиться от нее, никакого побуждения прибегнуть к орге, той тактике быстрого исчезновения, которую они столь удачно применили при встрече с пеламидами в проливе Эресунн. Бруно был подавлен и удручен. В такие мгновения (тут я позволю себе высказать догадку) Бруно не мог благословлять судьбу, пославшую ему столь славное приключение, - он тосковал о пере писателя.
Он плыл между пасущимися лососями, как чужак, как гонец, несущий дурную весть не ведающим о ней. Небо над ним помрачнело. Тучи были такими тяжелыми, что по временам казалось, будто они стоят на месте, а мир под ними движется. Скоро начнутся зимние ураганы. Ночами он ощущал, как вдоль спинного хребта стаи пробегают внезапные судороги тайного страха. Вдруг сердце у него в груди захолонуло от острой жалости к этим созданиям, которым не дано защититься от своего призвания, от самой природы их существования - вот, наконец-то ему удалось выразить это простыми ясными словами.
А что ты хотел, чтобы они сделали? Бруно встрепенулся и поплыл по краю косяка, бормоча себе под нос: "Писали книги, завязывали дипломатические и торговые отношения, осуществляли театральные постановки, создавали политические партии, одурманивали себя миражами любви и дружбы, интриговали, воевали, строили козни, утешались внезапными прозрениями или победами в спортивных состязаниях и на конкурсах песни? Это поможет им смягчить суровость приговора?" Он перевернулся на спину и позволил легким нежным течениям укачивать себя в этом гамаке, созданном движением косяка: туда-сюда, туда-сюда… Все они только одетое в плоть устремление, только путь - вот что они такое. Смерть, которую снабдили плавниками и двумя жабрами, о, великий многоцветный костюмированный бал смерти! О, веселые чародеи ее хореографии! Бруно выпустил изо рта небольшой фонтанчик воды, будто поднял заздравный бокал: мое вам почтение, торопливые искусники смерти, ее прекраснодушные слуги, опьяненные идеей эволюции - истинной эволюции, той, что так неспешно и деликатно приспосабливает жизнь к смерти. За вашу последовательность и умудренность, за ваше богатое, воистину безграничное воображение! За легкость ваших рук, удерживающих ножницы и иглу и мастерящих тысячи костюмов и масок, забавных аксессуаров одежды для всех посетителей бала - и хоботы, и клыки, и шкуры, и рога, и хохолки на голове, и хвосты, и крылья, и перепонки для водоплавающих, и панцири, и иглы, и ногти, и когти, и чешую, и жала - до чего же богатый гардероб! Никто не останется нагим на этом балу! Кто это тут? Бейте в бубны и барабаны! Разве это не гениально? Вот поднимается и входит старейший и мудрейший из приглашенных, обладающий наиболее таинственной внешностью. Костюм его способен кого угодно ввести в заблуждение: он невысок, бородат, на носу у него очки, а под мышкой книга - гроссбух. Да ведь это же смерть! Собственной персоной! Как она спокойна, жизнерадостна, весела, многолика, и не забудьте - беспримерно богата - бесприме… А!..
И только ты, Бруно, одиноко и неторопливо плывешь себе по краю кишащего всеми этими масками мира, по его узким сточным канавам, в печали увлекаемый изначально обреченными лососями, которые вообще не приглашены на этот пышный бал, поскольку его устроители были достаточно тактичны, чтобы не включить их в список гостей, не смущать их дух; однако лососи, хотя и оставшиеся в стороне от всеобщего праздника, проектируются как постоянный леденящий душу кошмар на экраны затуманенного сознания всех пирующих; лососи, проплывающие по дорогам жизни, как голая обгрызенная рыбья кость, не сумевшая отрастить на себе утешающей плоти сладких иллюзий и мгновенной забывчивости, так и скитаются, волоча за собой свое проклятие…
Владыка мира, сказал Бруно (который никогда не был религиозен), для чего ты водишь миллионы этих лососей по бесконечным кругам бытия? Почему ты не мог ограничиться одним лососем? Парой лососей? Вот, даже люди, самые жестокие из всех созданий, освоили мудрость использования символов: достаточно сказать "Бог", "человек", "страдание", "любовь", "жизнь", и готово - каждое явление и каждое переживание пришпилено, втиснуто в соответствующую коробку и отправлено на предназначенную для него полочку. Почему мы научились этому, а ты нет? Почему бы тебе не избавить вещи и от их созидания, и от гибели, почему бы не удовольствоваться более скромным вариантом? Разве не достаточно, чтобы их образы лишь проскальзывали в твоем безграничном сознании? Почему все твои символы так детальны, так расточительны, так болезненны? Не оттого ли это, что мы все-таки лучше, с большим талантом, чем ты, угадываем страдание и боль, заключенные в каждой такой коробке, и предпочитаем оставлять ее запечатанной?
Как ни странно, по прошествии нескольких недель он получил некоторый ответ. Иногда это случается в море: вопросы, обладающие особой напористостью и живучестью, посылают столь мощный импульс, волну столь необычного возбуждения, что способны достигнуть предельной черты, края мира, самой последней расселины в самых темных безднах. В результате где-то там пробудилась некая сущность, не имеющая имени и названия, погруженная, как правило, в нескончаемую дремоту, но эти настойчивые колебания и сотрясения расшевелили ее, заставили выдраться из бессвязной путаницы скользких, пропахших тиной водорослей - ее сновидений, и начать подниматься ввысь. И вот она уже плывет, медленно-медленно движется по поверхности вод. Иногда проходят сотни и тысячи лет, прежде чем ответы наталкиваются на сам вопрос, пробудивший их к жизни, позволивший им оформиться и обрести название, но в большинстве случаев ответам и вопросам вообще не суждено повстречаться. Тогда они безнадежны, жизнеспособность их постепенно угасает, они снова погружаются в пучину и опять оказываются в усыпляющих щупальцах мягкотелых водорослей. Мой Бруно наталкивался в своем путешествии на осколки таких ответов: кожура идей, высохшие трупики былого дерзания, половина так и не успела созреть, а другая уже сгнила. Эти несостоявшиеся ответы доставляли ему смутное неосознанное огорчение, подобное тому удушью, которое испытывает человек, случайно вдохнувший газ и так и не сообразивший, что с ним случилось. Они не пугали его. Замкнутый океан его собственных писаний тоже полон таких уродцев.
Но он, именно он, удостоился некоторого ответа. Жест доброй воли. Не то чтобы прямой ответ на заданные вопросы, но все-таки и не полное их игнорирование. У меня появилось невольное подозрение, что кто-то в данном конкретном случае ускорил ход дела, проделал важную подготовительную работу: собрал результаты изысканий и размышлений, исследований, опросов, организовал материал (что, в общем-то, абсолютно не характерно для его сонной натуры). Кто-то воистину превзошел самого себя.
Потому что в сумерки, в проливе Каттегат между Швецией и Данией, косяк вдруг остановился без всякой видимой причины. Было еще слишком рано для вечерней гийоа. Бруно встрепенулся, слегка смущенный и растерянный от того, что ненароком задремал во время послеобеденного плавания. Посмотрел вокруг и не увидел ничего, кроме тихого спокойного моря. Едва ощутимый ветерок - похожий на еле заметное колыхание театрального занавеса - развевал голубой горизонт и надувал его, словно гигантский парус. Рыбы стояли на месте и ритмично двигали плавниками, равнодушные ко всему на свете. Косяк журавлей с вытянутыми шеями пронесся в небе. Как обычно в минуту волнения, Бруно начал бить ладонями по воде и слегка шевелить губами. Странное воспаление распространилось в последние дни вокруг двух ранок у него на груди, сбоку, над ребрами, и немного беспокоило его. Он заметил, что жжение становится сильней. Потер досаждавшие раны ладонями и напряженно ждал.