См. статью Любовь - Давид Гроссман 22 стр.


сводящий с ума запах черных вишен

которые Аделя сияющим августовским утром приносила с рынка

или сладкий до головокружения запах твоей вожделенной книги

между покоробившимися жухлыми листами которой

проносился ночной ветер и до самой глубины раздувал

пушистость столепестковой рассыпающейся розы

Так и я. На песчаном берегу Нарвии, в тихом спокойном море в июле тысяча девятьсот восемьдесят первого года я уловил тот же самый запах, постоянно, снова и снова, настигающий меня в самых неожиданных и несхожих местах: когда я прохожу мимо уличной скамейки, на которой теснятся старички, поверяя друг другу свои бесконечные истории; в холодной сырой пещере, которую я обнаружил возле своей армейской базы в Синае; между листами каждого экземпляра "Коричных лавок"; в нежной ямочке подмышки Аялы (когда она решила прекратить наш роман, в ней еще осталось достаточно порядочности, чтобы позволить мне приходить понюхать ее, когда становилось невыносимо), и возникает, разумеется, вопрос: возможно ли, что я тащу за собой этот запах и он вырывается в определенных местах наружу именно из меня? Может, это мое тело производит его как компенсацию за все прошлые утраты? Я пытаюсь расчленить эту странную смесь на составляющие: чистый запах, веявший от щек бабушки Хени; спертые тяжелые запахи животных, шкур, пота; кисловатый запах дедушки Аншела; запах мальчишеского пота, совершенно не похожий на обычный запах раздевалки возле школьного спортзала, гораздо более едкий, вызывающий неприятные, смущающие меня размышления о таинственных железах, возраст которых намного превосходит возраст этого ребенка, железах, испускающих в него свои ферменты…

Я возвращаюсь туда всегда. Это топтание на месте. Заикание. Аяла провозгласила однажды с убежденностью знатока, что автобиографический роман, который я когда-нибудь напишу, должен называться "Моя-я-я-я кни-и-и-ига!". По ее мнению, не удивительно, что самые откровенные исповедальные мои стихи попали в сборник "Круговращение вещей", который она прямо и недвусмысленно объявила "инструментом бесплодного топтания". У Аялы было много такого рода "обзерваций" (термин ее собственного изобретения), которые она любила произносить голосом, полным подчеркнутой значимости, сопровождавшейся, однако, мелкой зыбью шаловливого смеха, напоминавшей проказы ребятишек, играющих в темноте под одеялом; и всегда, когда я поддавался искушению достойно и разумно ответить ей, затеять серьезный спор, она не выдерживала и разражалась хохотом, позволяла ему завладеть всем своим существом, вся дрожала от удовольствия, мне казалось, что ее пышные телеса впитывают в себя этот безудержный смех согласно хорошо продуманному плану, в соответствии со сложной и любопытной программой: сначала смех, скрученный в тугой узел, концентрируется в одной точке, но постепенно его весть распространяется, как круги по воде, к круглому мягкому животу, к огромной груди, к маленьким прелестным ножкам, к веснушчатым рукам, которые принимаются, отчаянно вздрагивая и подергиваясь, подпрыгивать в воздухе, и только после этого веселье добирается наконец до ее круглого лица, и - самое удивительное - к этому времени у него уже недостает сил продвинуться дальше, чтобы заполнить собой ее слегка раскосые глаза; глаза всегда оставались спокойными, трезвыми и грустными. А ведь я надеялся, что здесь, в Нарвии, забуду ее.

Ты спишь?

Она спит. В Нарвии она спала и тут тоже спит. Когда я начинаю говорить - просто так, как будто сам с собой, она тотчас спешит воспользоваться моментом и сомкнуть веки. Бережет силы для того часа, когда я начну говорить о Бруно. Ко всем чертям! Как это я позволяю ее легкомыслию, ее мелкой ребяческой эгоцентричности заставить меня - меня! - злиться, нервничать без малейшей возмож…

Ладно, снова я поддаюсь эмоциям, снова раздражаюсь.

Слушай, мне не интересно, спишь ты или нет.

В тот вечер, когда мы впервые встретились, Аяла рассказала мне о Белой комнате, расположенной в одном из подземных переходов института "Яд ва-Шем". Я сказал ей, что провожу там достаточно много времени и все-таки никогда не видел такой комнаты, и никто из служащих не упоминал при мне о ней. Аяла с улыбкой, которая уже тогда выражала снисходительное сочувствие к моей ограниченности, объяснила, что "архитекторы не планировали ее, Шломик, и рабочие не строили ее, и сотрудники действительно никогда не слыхивали о ней…".

- Такая метафора? - догадался я и почувствовал себя ужасным дураком.

Она терпеливо подтвердила:

- Именно.

Я видел по ее глазам - она все больше убеждается, что тут произошла досадная ошибка: тонкая интуиция на этот раз обманула ее, я абсолютно не тот человек, которому можно открыть такую важную тайну или вообще какую бы то ни было тайну. Это произошло в тот вечер, когда мы впервые встретились на лекции, посвященной последним дням Лодзинского гетто, лекции, которую я посетил по привычке, а Аяла - потому что и она не пропускает подобных докладов и мероприятий (родители ее выжили в Берген-Бельзене). С самого начала инициатива шла от нее. Это была первая ночь после моей женитьбы, когда я не пришел домой ночевать. Она открыла, что, несмотря на все мои недостатки, я наделен удивительным и похвальным талантом превращать Аялу в кувшин, в землянику и даже - в мгновения наивысшего экстаза - в пышно взбитую розовую сахарную вату, подобную той, которой торгуют на ярмарках. Выяснилось также, что, несмотря на мою досадную ограниченность, прикосновение моей руки к ее нежной упругой коже, смуглой и теплой, может тотчас отправить в путь тысячи крошечных побегунчиков, вызвать сладостный озноб, который охватывал всю ее целиком, заставлял напрячься и выгнуться дугой ее тучное тело, сводил судорогой все ее члены и высвобождал нас обоих из напряженного ожидания. Когда же под конец из таинственных глубин ее существа вырывался этот неповторимый звук - острый, печальный и высокий, как будто там подбили стрелой чайку, мы на некоторое время могли вернуться к интеллектуальной беседе. Эти метаморфозы повторялись снова и снова всю нашу первую ночь.

"Белая комната, - объяснила мне Аяла в одну из минут успокоения, - образовалась из удушья. Ведь это вообще не комната. Но она, предположим, суть всего. Квинтэссенция, да. - Она закрыла глаза с припухшими и такими нежными веками и погрузилась в себя. - Квинтэссенция, которая превращает все книги, посвященные Катастрофе, все фотографии, и слова, и фильмы, и факты, и цифры, собранные там, в институте "Яд ва-Шем", в нечто такое, что останется непонятым до скончания веков, вовеки неразгаданным. Это настоящее сердце реактора, верно, Шмулик?"

Я не мог согласиться, поскольку ничего не понял. Я смотрел на нее очарованный и опечаленный, ибо уже тогда мне было ясно, что это тот редкий и несчастливый вид любви, которую можно назвать "любовью-перевертышем"; что сейчас мы переживаем последние лучезарные мгновения ее наивысшего накала, но скоро, очень скоро Аяла протрезвеет, и поймет, до какой степени мы разные, и устранит меня из своего волшебного замка. Она не знала обо мне ничего. Прочитала лишь мою первую книгу стихов и сделала вывод, что "для начала она не дурна". Это слегка разозлило меня, потому что обычно эта книга нравилась читателям даже больше, чем три последующие, и несколько критиков отметили, что в ней "есть сдержанное внутреннее напряжение" и тому подобное, но Аяла сказала, что в моих стихах отчетливо ощущается, как я боюсь самого себя и избегаю касаться того, что хотел бы сказать о жизни вообще и о том, что случилось Там, в частности. Она настаивала, чтобы я пообещал ей быть смелее и больше дерзать, и, когда я в самом деле пообещал, рассказала о Белой комнате.

Я был очарован ею, опьянен ее телом, таким податливым, свободным и гибким, таким совершенным, живущим в полном ладу с самим собой, способным сворачиваться клубком от избытка удовлетворенности живой, содрогающейся плоти, был очарован ее маленькой квартиркой, ее крошечной спальней, полностью - если можно так выразиться - завуалированной. Я не могу в точности объяснить, что там было сокрыто и завуалировано, но, несомненно, за, казалось бы, обыкновенными вещами таилось нечто волнующее и потустороннее. Никогда прежде мне не доводилось оказываться в постели женщины так быстро: ровно через два часа и двадцать пять минут после того, как мы вышли с лекции, подавленные и удрученные всем услышанным (я знаю это в точности до минуты, потому что все время поглядывал на часы и думал, что скажу по возвращении Рут), через два часа и двадцать пять минут после первого знакомства мы упали в объятья друг друга (это именно то, что произошло) в ее комнате и отдались друг другу со страстью и вожделением, каких мне никогда прежде не приходилось испытывать. И только успокоившись немного, я понял, что до сих пор не знаю, как ее зовут! Я чувствовал себя Казановой: лежать с женщиной, которая даже не назвала тебе своего имени. И в ту же секунду она взяла мою руку и потянула ее к себе, положила на свои губы и прошептала беззвучно в мою ладонь: Аяла. Непонятно как, но я услышал: легкое содрогание воздуха передалось через ладонь. Я знаю, что это выглядит подозрительным: я и сам не поверил бы в такое, если бы мне рассказали, но с Аялой все было возможно.

В одном из углов ее комнаты с потолка свисала паутина столь плотная и густая, что мне почудилось, будто это длинная прядь волос, и, когда она объяснила мне, что это на самом деле (она не станет разрушать результатов чужой работы ради пошлых представлений о чистоте), представил себе, что бы сказала по этому поводу моя мама, и принялся хохотать. С ней я становился другим человеком, чувствовал себя иначе, во мне пробуждались иные мысли и представления, и нельзя забывать, что до Аялы я никогда не подозревал о своей способности превращать женщину в кувшин и так далее. Удивительно, однако, что при этом я нисколько не заблуждался в отношении дальнейшего развития событий. Я гораздо раньше, чем она сама, понял невозможность прочной длительной связи между нами и в точности знал, на что могу рассчитывать, - прежде всего потому, что достаточно хорошо изучил себя и понимал, что, в сущности, не способен оправдать ее ожиданий. И действительно, через несколько недель я почувствовал, как Аяла начинает понемногу освобождаться от меня. Еще выгибались своды, еще трепетали сомкнутые дуги рук, проносились нежные завихрения, округлялись и вытягивались губы кувшина, еще вырывались из ее тела - не знаю в точности откуда - эти короткие пронзительные крики: пей меня, пей меня! - как из волшебного кубка в "Алисе", но уже было ясно, что волнообразное колыхание затухает. Делается грузным и прерывистым. Мертвящий дух Зенона веял от меня уже тогда. Потом пропало все: редко-редко мне удавалось вырастить зеленые листики вокруг ее шеи, превратить всю поверхность ее кожи в дорожащую пупырчатую шкурку красной клубники, осторожно и в то же время жадно надкусываемой зубами. Она смотрела на меня, взирала на мои жалкие попытки, и в глазах ее застывали сожаление и печаль. Непритворная жалость к нам обоим, так нелепо упустившим редкостную возможность. В те дни я прикладывал отчаянные усилия к тому, чтобы преодолеть какой-то барьер и записать наконец историю дедушки Аншела, которую тот рассказывал герру Найгелю, но, разумеется, чем больше я старался, тем хуже подвигалось дело. Не умно и рассудительно, а жертвенно… Рут знала о Аяле и очень страдала. Я ненавидел и презирал ее за то, что она не требует от меня сделать выбор между ней и Аялой, за ее спокойную мудрую рассудительность, подсказывающую ей тактику терпеливого выжидания. Терпеть и ждать: ни разу за все те ужасные месяцы она не вспылила, не набросилась на меня с гневными обвинениями или проклятиями. Но вместе с тем не смирилась и не дала мне почувствовать, что унижена. Напротив: это я был бесстыжий очумелый кобель, мечущийся между двумя сучками и не способный решить, чего он хочет. На некрасивом лице Рут отчетливо прочитывались несокрушимая уверенность в своей правоте и внутренняя мощь: в те дни она и двигалась как-то замедленно. Гораздо медленнее, чем обычно, - от нее исходило тихое, но грозное предупреждение: она такая сильная и несет в себе - впрочем, как и всякий человек - такой громадный и опасный заряд энергии, что вынуждена сдерживать себя; чтобы не нанести ближнему непоправимого вреда, должна тормозить свои порывы и дипломатично уклоняться от открытого столкновения; осторожно намекать, а не кричать, советовать, а не провозглашать.

Я ненавидел и себя - из-за себя самого и из-за страдания, которое причиняю ей, - но в то же время боялся, что если откажусь от Аялы, то больше никогда в жизни не смогу писать. Иногда я думаю, что Аяла оставалась со мной исключительно из-за странной ответственности за писателя и историю дедушки Аншела, а не потому, что я сам ей мил. В ее глазах я выглядел обыкновенным трусом и даже предателем. Да, черствым расчетливым предателем. По ее мнению, у меня были все данные и все причины записать эту историю так, как и следовало бы ее записать, и недоставало мне только отваги и мужества. Аяла не пишет романов, но сценарий своей жизни она сочиняет беспрерывно. В первую же ночь она сказала мне, что Белая комната - это "место истинного испытания для того, кто хочет писать о Катастрофе. Эта комната - как сфинкс, загадывающий загадку. Ты заходишь в нее по собственному желанию и останавливаешься против сфинкса. Понимаешь?" Я, разумеется, не понимал. Она вздохнула, закатила глаза к потолку и объяснила, что уже сорок лет все кому не лень пишут о Катастрофе и всегда будут писать о ней, и в известном смысле все заранее обречены на неудачу, на поражение, потому что каждую травму или каждое несчастье можно перевести на язык известной нам действительности, и только для Катастрофы не существует перевода, но навсегда останется эта потребность вновь и вновь пытаться, необходимость подвергнуться испытанию, вонзить ее острые шипы в живую плоть пишущего, "и если ты хочешь быть честным с самим собой, - сказала она серьезно, - ты обязан набраться смелости и заглянуть в Белую комнату".

Она произнесла "Белую комнату" тихим и мелодичным голосом, и я на мгновение поддался его обаянию, но потом рассердился на эту глупую никчемушную и фальшивую мистику. Я вдруг увидел Аялу такой, как она есть: несколько постаревшая, отставшая от моды хиппи, профессиональная прекраснодушная идеалистка, блуждающая по сумеречному замку, полному призраков, которых сама для себя создала, поскольку действительность, простая и логичная действительность, слишком тяжела для нее, да-да, я прекрасно знаю этот тип женщин, которые придают гораздо больший вес астрологическим предсказаниям, чем рациональным причинам и следствиям (да ты же настоящий Рак! Просто типичный Рак!), которые убеждены, что за каждым человеком скрываются еще сто смутных коварных личностей, а за каждой оговоркой - сто демонов подсознательного. От неспособности противостоять жестким и недвусмысленным требованиям жизни они создают себе собственный туманный и непознаваемый театр теней и усматривают во всем происходящем с ними указание на присутствие иных сил, "более могущественных", увязанных где-то там незримыми нитями в единый узел, единый блок управления, заведующий нашими жизнями, причем именно они, и только они, имеют доступ к этой великой тайне. Увидел - и мгновенно преисполнился раздражением и возмущением: по какому праву она позволяет себе говорить человеку, с которым она знакома всего два часа пятьдесят минут, что его стихи тронули ее сердце потому, что они, без сомнения, суть "отчаянный крик о помощи", и что в его силах "спасти себя в творчестве", ибо понятно, что без творчества "ты просто пропал. Тебе приходилось когда-нибудь пройти серьезную психологическую консультацию (!), а, Шмулик?".

Я не стал говорить, что я в действительности думаю о ней, поскольку слишком страстно желал ее. Но уже тогда подумал, до чего же мы разные. И понял - гораздо раньше, чем она, - что она избрала меня из-за новизны ощущений, поскольку еще не сталкивалась в своих "кругах" с таким странным созданием: одновременно и поэт, стихи которого она читала и по-своему истолковала, и абсолютно здравомыслящий рационалист. Любит жену и, как правило, хранит ей верность. Нет, думал я тогда, она многого не понимает в жизни и меня тоже не понимает, вообще, предпочитает видеть только то, во что она верит, вместо того чтобы верить тому, что видит. Сплошные туманности и завесы. Завуалированное существование. Завуалированное - это то слово, которое я искал. И тем не менее…

"И в этой комнате сосредоточены все самые ядовитые испарения тех дней, - сказала, и взгляд ее блуждал где-то очень далеко от меня, - но самое замечательное, что там нет готовых ответов. Ничего не сказано определенно, все только возможно. Все обозначено лишь намеком, всему только предстоит произойти. И никто не знает, что на самом деле может произойти. Ты должен пройти все сначала. Все. Испытать на собственной шкуре. Без посредников и без дублеров, которые подменят тебя в опасных ситуациях, вместо тебя выполнят смертельные трюки. И если твой ответ покажется сфинксу неверным - ты будешь растерзан. Или выйдешь оттуда, ничего не поняв. Что, в сущности, одно и то же. По крайней мере, в моих глазах".

О, Аяла! Если бы я мог записать все ее истории и все идеи, которые вспыхивали у нее в голове в течение одного только дня, у меня был бы заработок на всю жизнь. Возможно, я стал бы совершенно другим писателем. В ее Белой комнате нет ничего. Она абсолютно, идеально пуста. Но все, что существует за ее стенами, за ее перепончатыми оболочками, все, что переполняет огромные залы института "Яд ва-Шем", проецируется внутрь "допустим, путем… назовем это так: индукция. Да. Я не столь уж хорошо разбираюсь в физике, но знаю, что это так. Потому что каждое твое движение, или мысль, или черта характера создают там новое химическое соединение. Некое сочетание только твоих свойств: смесь серого вещества мозга, генетической личности, биографии, совести - всего, что проецируется сквозь стены: всех фактов о человеке. Весь этот человеческий и звериный инвентарь, страх и жестокость, жалость и отчаяние, величие и мудрость, мелочность и любовь к жизни, вся эта колченогая хромающая поэзия, Шмулик, ты сидишь себе там, словно в огромном калейдоскопе, но на этот раз осколки стекляшек - это ты, составляющие тебя части, и свет падает на них через стены…". В глазах ее завороженность, мечтательность, отрешенность, она встает и принимается ходить по комнате, одетая только в мою рубаху, загорелая, толстая, вся шары, шары, волосы ее собраны в коротенький "конский хвост", я единственный зритель всего этого дешевого представления - да что я тут делаю, черт побери?!

Назад Дальше