- Ты хоть бы обнову-то не гваздала, - сказала мать и взяла у нее с коленей ситец.
- Ботинки-то, наверно, великоваты, - предупредил Михаил. - Не было других. Три пары на весь колхоз дали.
- Ладно, из большого не выпаду. Чем-чем, а лапами бог не обидел.
В избе заметно посветлело, когда Лизка, неуверенно, с осторожностью ступая, раза три от порога до передней лавки прошлась в новых, поблескивающих ботинках.
Не были забыты и ребята. Для них Михаил - Егорша уступил ему свои промтоварные талоны - привез синей байки на штаны. Но Петька и Гришка, вопреки его ожиданиям, довольно сдержанно отнеслись к этому подарку. А вот когда он вытащил из корзины буханку - целую увесистую кирпичину ржаного хлеба, - тут они взволновались не на шутку и в течение всего времени, пока грелся самовар, не сводили глаз со стола.
Как раз к самому чаю, только что сели за стол, явился Федька.
- Он уж знает, когда прийти. Как зверь еду чует… - заговорила было Лизка и осеклась, взглянув на старшего брата.
Михаил, распрямляя спину, медленно поворачивал голову к порогу.
- Ну, что скажешь? Где был?
Федька стоял не шевелясь, с опущенной головой. На нем была та же рвань, что на остальных, и кормили его не по-особому, но веснушчатые щеки у него были завидно красны, а босые, уже потрескавшиеся ноги выкованы будто по заказу крепкие, толстые, и пальцы подогнуты, пол когтят.
- Что скажешь, говорю? Ну? - снова, чеканя каждую букву, спросил Михаил.
- Отвечай! Кому говорят? Где был? - опять не выдержала Лизка.
И тут Федька ширнул носом, поднял глаза, холодные, леденистые, и вдруг эти ледышки вспыхнули: хлеб увидели.
"Вот и потолкуй с этим скотом, - вздохнул про себя Михаил, - когда у него брюхо наперед головы думает". Да и не хотелось ему портить праздник - не часто-то он у них бывает. И он, к великой радости матери и двойнят, которые болезненно, до слез переживали всякий разлад и ссору в семье, махнул рукой.
У ребят дыханье перехватило, когда он взялся за буханку. Давно, сколько лет не бывало в их доме такого богатства.
Коричневая, хорошо пропеченная корочка аж запищала, заскрипела под его пальцами. И вот что значит настоящая мука - ни единой крошки не упало на стол.
Легко, с истинным наслаждением развалил он буханку пополам - век бы только и делал это, - затем одну из половин разрезал на четыре равные пайки.
Танюшке - пайка, Петьке - пайка, Гришке - пайка. Федьке…
Рука Михаила на секунду задержалась в воздухе.
Мать, не привыкшая к такому расточительству, взмолилась:
- Ты хоть бы понемножку. Они хоть сколько смелют.
- Ладно. - Пайка со стуком легла перед Федькой. - Пусть запомнят победу. Михаил поднял глаза к отцовской карточке. - Это мне начальник лесопункта Кузьма Кузьмич подбросил буханку. Уже перед самым отъездом. "На, говорит, помяните отца. Вместях раньше работали".
Мать и Лизка прослезились. Петька и Гришка, скорее из вежливости, чтобы не огорчить старшего брата, поглядели на полотенце с петухами. А Татьянка и Федька, с остервенением вгрызаясь в свои пайки, даже и глазом не моргнули.
Слово "отец" им ничего не говорило.
4
После чая Михаил разобрался с бритьем (он с прошлой осени начал скоблить подбородок носком косы), мать, прихватив растопку, пошла затоплять баню, а Лизка побежала к Ставровым.
Со Ставровыми Пряслины жили коммуной, считай, всю войну, чуть ли не с весны сорок второго года. Они держали на паях корову, сообща заготовляли сено, дрова, выручали друг дружку едой. Больше всего, конечно, от этой коммуны выигрывали Пряслины, но и Степан Андреянович не оставался внакладе. Анна и Лизка обстирывали и обмывали его с внуком, держали в чистоте их избу, и хлопот насчет бани Ставровы тоже не знали.
Ветер под вечер стих. Из белесых лохматых облаков проглянуло оловянное солнышко, и далеко, на пекашинских озимях, кричали журавли. Первый раз за нынешнюю весну, отметила про себя Лизка.
Она бойко вышагивала по унылой, твердой, как камень, дороге - ни одной еще травинки не было на лужайках - и мысленно видела себя в новых ботинках, в новом голубом платье с белыми горошинами. И вообще все, все теперь, казалось ей, будет иначе. Им не придется больше давиться колючим мохом, толочь в деревянной ступе сосновую заболонь, и по утрам не будут больше, мучаясь запорами, кричать с надворья ребята: "Ма-а-ма-а, умираю…" Какое это счастье, что у них такой брат!
Степан Андреянович затоплял печь. Красные отсветы играли на его бородатом лице.
Наверно, что-нибудь для Егорши варить собирается, догадалась Лизка.
- А, невеста пришла, - сказал с улыбкой Егорша. Он лежал на печи, голые ноги крест-накрест, в зубах самокрутка.
Лизка хмыкнула:
- Невеста без места, жених без штанов.
- А вот и в штанах, - рассмеялся Егорша.
- Хватит тебе зубанить-то, - одернул его Степан Андреянович.
Егорша придурковато высунул язык, но разговор переменил:
- Ну, что Мишка делает?
- Что делает! Он без Мишки-то часу прожить не может. Не ты - без дела не лежит. Я пришла сказать, - обратилась Лизка к Степану Андреяновичу, - баню-то не топите. Мы топим.
Она цепким, бабьим глазом обвела избу.
- Ну-ко, я хоть маленько приберу у вас.
- Брось, Лизавета, - сказал Степан Андреянович. - Сами с руками.
Но Лизка уже смачивала под рукомойником веник. Затем, подметя пол, она по-свойски прошла в чулан, вынесла оттуда грязное белье старика, бросила на пол:
- У тебя есть чего?
Егорша скосил прищуренный глаз на деревянный сундучок, стоявший у кровати.
- Вон мой чемодан. Доверяю.
В задосках загремела кочерга.
- Мог бы и сам достать. Рановато барина-то из себя показывать.
Егорша нехотя спустился с печи - босиком, в белой нательной, давно не стиранной рубахе с расстегнутым воротом и выпущенным подолом, - зевнул, потягиваясь.
- Лежать-то тоже надо умеючи. - И подмигнул Лизке. - Одна баба лежала-лежала - ногу отлежала. На инвалидность перевели.
Был Егорша невысок, худощав и гибок, как кошка. Смала Егорша очень походил на робкую, застенчивую девчушку. Бывало, взрослые начнут зубанить - жаром нальются уши, вот-вот, думаешь, огонь перебросится на волосы - мягкие, трепаные, как ворох ячменной соломы. Но за три года житья в лесу Егорша образовался. Стыда никакого - сам первый похабник стал. Глаз синий в щелку, голову набок, и лучше с ним не связывайся - кого угодно в краску вгонит.
К деду Егорша переехал в сорок втором году, после того как мать задавило деревом на лесозаготовках. Степан Андреянович завел было разговор о перемене фамилии, но Егорша заупрямился. Тем не менее в Пекашине все и в глаза и за глаза называли его Ставровым. И тогда Егорша схитрил: к отцовской фамилии Суханов стал приписывать фамилию деда.
- Со мной, брат, не шути, - говорил он, довольный своей выдумкой. - У меня, как у барона, двойная фамилия.
Легкой, развинченной походкой Егорша прошел в задоски, зачерпнул ковшом воды из ушата, напился.
- По последней науке, говорят, ведро воды заменяет сто грамм.
- Чудо горохово! Всё про вино, а сам рядом-то с бутылкой не стоял.
- Так, так его, - поддержал Лизку Степан Андреянович.
Егорша вынул из сундучка скомканное белье, навел на Лизку свой синий глаз с подмигом:
- На, стирай лучше. Когда-нибудь из сухаря выведу.
- Больно-то мне надо!
- Ну, ну, не зарекайся. В клуб-то нынче ходят?
Степан Андреянович, сливая в чугун воду, покачал головой:
- У нашего Егора одно на уме - клуб.
- А чего! Война кончилась - законное дело. Кто теперь играет? Раечка?
- Она когда в балалайку побренчит, - сказала Лизка и вдруг рассердилась: Да ты думаешь, у нас тут только плясы и на уме?
Егорша опять зевнул.
- Я не про тебя. Я про девок.
Слыхала, слыхала она от этого злыдня кое-что и похлестче - за словом Егорша в карман не лез. Но нынешняя насмешка показалась ей почему-то столь обидной, что она схватила узел с бельем и, даже не попрощавшись со Степаном Андреяновичем, хлопнула дверью.
5
Дома шла стрижка - обычное дело в день приезда старшего брата.
Двойнята уже расстались со своей волосней и, покручивая непривычно легкими головами, влюбленно следили за рукой Михаила, лязгающей черными овечьими ножницами над Федькиной головой.
Федьке приходилось туго: ухо у него против света горело, как жирная волнуха, и по веснушчатым щекам текли слезы. Но он крепился и на вошедшую в избу сестру даже не взглянул.
- Что Егорша делает? - спросил Мишка.
Лизка всплеснула руками:
- Да вы что - сговорились? Тот: "Что Мишка делает?" Этот: "Что Егорша делает?"
Она взяла под порогом веник, запахала в кучу ребячьи волосы.
- Ты ничего не слыхал?
- Нет. А что?
- Старовер приехал.
- Какой старовер?
- Много ли у нас староверов? Евсей Мошкин. В поле сейчас стоит, у своей избы. Сегодня, сказывают, приехал. До Лиственничного бора на "Курьере" шел, а оттуда пешком. Не захотел дожидаться, покуда пароход дрова возьмет.
За этим многоречивым плетением Михаилу почудилась та же самая тревога, которая холодком подползла и к его сердцу. Прошлой осенью, когда в спешке ставили им избу, бревна собирали по всей деревне и три венца взяли с развалин Евсея Мошкина. Конечно, с согласия правления колхоза.
- Сиди! - зло тряхнул Михаил заворочавшегося Федьку.
Наскоро оборвав остатки волос на рыжей голове, он накинул на себя ватник, вышел на улицу.
На задворках, в поле, там, где стояла изба Евсея Мошкина, никого уже не было.
Михаил взял колун с крыльца и пошел в дровяник. Он всегда так делал, когда хотел что-то обдумать. Правда, в данном-то случае и обдумывать было нечего. Бревна с Евсеевой избы подсказала снять Анфиса Петровна, так что пускай она и рассчитывается с Евсеем.
Да, но бабам-то рот не заткнешь, подумал Михаил. Начнут теперь вздыхать да охать. Вот, скажут, какие нынче люди пошли. Подошел Евсеюшка к своему домику, а там не то что избы - бревнышка ладного нету. И что ты возразишь? Что скажешь на это? Пускай ты хоть век не виноват, а бревна-то на твоей избе. Каждому прохожему видно.
Михаил сплеча всадил в суковатую чурку колун, затем старательно, на все пуговицы, застегнул ватник и пошел к Марфе Репишной, дальней родственнице Евсея.
У Марфы Репишной Пряслины каждую зиму, начиная еще с довоенного времени, морозили тараканов, и Михаил хорошо знал ее избу. Старинная изба. Оконышки маленькие, высоко над землей, а потолок и стены из гладко оструганного кругляша - золотом светятся. И дух в избе вкусный, травяной. Особенно бросается, когда в холодное время с надворья заходишь: будто из зимы в лето попадаешь.
На этот раз травяной запах заглушала смола: Евсей щепал лучину.
Ловко, красиво сбегал с полена тонкий розовато-белый ремень. Как живой; чуть-чуть потрескивая и мягко выгибаясь. А когда этот ремень совсем отделился от полена, Евсей не дал ему упасть на пол, а быстро подхватил его и покачал на весу: а ну-ка, скажи, друг-приятель, на что ты пригоден (знакомая Михаилу привычка), и бросил отдельно, в сторону от растопки, - надо полагать, для дела.
Сам Евсей, к немалому удивлению Михаила, оказался совсем не таким, как представлял он его себе, шагая к Марфе. Он-то думал увидеть какого-нибудь доходягу, тень от человека, раз столько в лагерях отбухал, а тут - держите ноги: пень смоляной. Щеки румяные, гладкие, как мячики, в рыжей окладной бороде ни единой пожухлой волосины, и голова тоже медная, в скобку стрижена, подрубом.
Потом, правда, Михаил разглядел: старик. И рука правая в трясучке, и кожа на шее сзади потрескалась, как кора на старом дереве. Но все равно впечатление засмолевшего, забуревшего пня, с которого, как вода, стекают и время, и всякие житейские невзгоды, осталось.
- Чей это молодец-то будет? - спросил Евсей у Марфы.
Марфа подняла голову от рубахи, которую чинила, поглядела на Михаила своими полубезумными глазами и ничего не сказала. У нее, как казалось Михаилу, и раньше кое-каких винтиков недоставало, а после смерти мужа она и совсем ослабла головой.
Михаил назвал себя.
- Ивана Пряслина сын! - воскликнул Евсей. Он вскочил на ноги, всплакнул, замотал головой. - Осподи, Ивана Гавриловича сын… Михайло Иванович - так, кабыть? Вот как, вот как время-то идет, робятушки! Давно ли Иван Гаврилович сам молодцевал, а тут такой сын. В отца, кабыть, натурой-то, только тот волосом посветлей был. - Евсей опять, поокав, повздыхав, сел на лавку. - А меня-то помнишь? - спросил он, и вдруг в мокрых щелках его вспыхнули любопытные, по-ребячьи лукавые огоньки.
Михаил отрицательно покачал головой.
Огоньки потухли.
- Где помнить. А я вот тебя запомнил. Бывало, все к моим ребятам бегал. Вот такой махонькой, - Евсей показал рукой.
Михаилу смутно припомнились двое мальчуганов-сирот, живших когда-то неподалеку от них на задворках. Старшего, кажется, звали Ганькой, а у младшего - это он хорошо помнит - было прозвище Тяпа. Ребятишки бедному Тяпе из-за того, что у него была большая белая голова да кривые, как ухваты, ноги, не давали житья, И Михаил тоже травил его: "Тяпа, Тяпа, не упади!.."
А Тяпа не отвечал. Тяпа, казалось, не замечал этих обидных выкриков. И все катился да катился себе мимо, как колобок. И, как колобок, улыбался своей светлой, кроткой улыбкой.
- Нету, ни которого нету в живых. Оба убиты - и Гаврило, и Алексей, вздохнул Евсей. - И у тебя родитель, сказывают, остался там?
- Остался.
- О, господи, господи! Сколько народушку побито. Весь цвет в войне выгорел. А семья-то у вас большая?
- Шестеро, кроме меня.
- Ох, Михайлушко, Михайлушко! Ну дак тебе досталось. Взвалила война на твои плечи ношу…
Михаил встал.
- Я насчет бревен зашел сказать. Это я увез их с твоей избы.
Евсей махнул рукой:
- Что ты, бог с тобой, Иванович. Не ты начал рушить мое строенье, не ты кончил. Сеструха Марфа Павловна пригрела меня, и слава богу.
- В общем, так, - сказал Михаил. - Мне чужого не надо. Нарублю и отдам.
- Нету чужих, Михайлушко. Все люди родня. А мы с тобой еще родники по крови. Не слыхал? Так, так. Спроси у старых людей Старые-то люди помнят. Мой-то отец да матерь твоего отца - бабушка тебе - троюродными братом да сестрой доводились. Отец у тебя помнил. Бывало, выпьет, дядей назовет. Ничего, шибкой был, а худого слова не скажу. Обходительный со мной был…
В избу вошла запыхавшаяся Лизка:
- Вот где он! Я по всей деревне ищу, а он как не знает, что баня поспела.
- Сестра тебе? - спросил Евсей. - Как звать-то?
- Лизаветой, - сказала Лизка и хмуро, почти враждебно посмотрела на Евсея.
- Так, так, - ласковой улыбкой ответил ей Евсей. - Лизавета Ивановна, значит. Характером-то, кабыть, в бабку Матрену Прокопьевну. Счастливая будешь.
Михаил с каким-то смутным и непонятно-тревожным чувством вышел на улицу.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Эх, жар-суховей, пар-береза на спине! В Пекашине любили попариться. Бывало, в субботу стукоток стоит за колодцами, у болота (там банный ряд): трещат, хлопают двери, раскаленные мужики да парни вылетают в белом облаке и бух-бух в снежный сумет или в озерину.
И в войну не забывали баню, в самые черные дни топили. А как же иначе, если это и твоя единственная отрада в жизни, и твоя оборона от всех болезней и хворостей?
Пряслинская баня была приметна не сама по себе - какие же особые приметы у черной бани? Она была приметна кустами - двумя черемшинами и пятком тоненьких рябинок, росшими возле сенцев.
Летом - что и говорить - приятный дух от черемшинок, но если бы эти кусты не были посажены отцом, Михаил и дня бы не держал их у бани. Приманка для ребят - вот что такое эти кусты. Особенно черемуха. Весной и осенью каждый пацан лезет на нее, а раз пацан возле бани - не бывать стеклу в окошке. Это уж точно. И в окошке пряслинской бани вечно торчит веник.
- Алё? - подал голос Михаил, входя в сенцы. - Есть жар?
- Есть, наверно. Мне с этим жаром-паром не на луну лететь, - замысловато ответил из бани Егорша.
В бане из-за веника в оконце было темновато, и Егорша, растянувшийся на полку, напомнил березовый кряжик. Михаил против него был мужик. Кожей смуглый - в материн род, а всем остальным - и костью, и силой - в отца.
Горбясь под низким черным потолком, он дотронулся пальцем до каменки хорошо накалена! - и зашуршал березовым веником.
Егорша панически приподнялся на полку:
- Ты что - опять будешь устраивать Африку?
- Да, надо немножко кровь разогнать. У меня что-то ухо правое ломит надуло, наверно, на реке.
- Ну, тут наши пути-дороги расходятся, - сказал Егорша.
- А ты знаешь, кого я сейчас видел?
- Кого? - спросил Егорша, слезая с полка.
- Попа!
- Какой это, к хрену, поп! Дурак старый - вот кто.
- Да ты знаешь, о ком я?
- Знаю, - невозмутимо ответил Егорша.
Оказывается, Егорша еще раньше его, Михаила, видел Евсея Мошкина, ибо по дороге домой от реки он завернул в правление - узнать, как и что тут делается, в Пекашине, - и нос к носу столкнулся с этим так называемым попом.
- Почему с так называемым? - запальчиво возразил Михаил. - Я еще ребенком был, помню, его попом называли.
- По глупости.
- А за что же тогда его пятнадцать лет катали в лагерях, ежели он не поп?